С тех пор как от болезни печени умерла жена Евгения Прохоровна, миновал уже год, а Иван Елпанов все еще оставался вдовцом. Жениться во второй раз он не спешил: как-никак было ему не девятнадцать лет, а тридцать восемь, и он давно привык все решать трезво и с расчетом. А Елена Александровна стала сильно прихварывать – маялась спиной, болели и ноги. Работница не могла справиться с работой по дому, пришлось нанимать вторую, но все равно в доме не было прежнего порядка.
Иван понимал: дому нужна хозяйка молодая, работящая и расторопная. Мать стара и больна, ей под семьдесят, уж изробилась за эти-то годы, – надо и ей хоть немного покою дать. На чужих пришлых работниц надежда невелика: еще обокрадут, чего доброго… Конечно, недолго и жениться, ведь мужик он еще нестарый, собою видный. Да и богатый к тому же, только посватай – любой отец восемнадцатилетнюю дочь отдаст! Но в таком возрасте неловко торговаться с отцом невесты из-за приданого, а бесприданницу брать – себе дороже…
Ивану Петровичу давно уже приглянулась двадцатилетняя вдова Руфина Кряжева. Овдовела та два года назад – мужа насмерть придавило лесиной, когда в долматовском бору рубили лес для постройки здания волостного правления в Харлово.
После смерти мужа Руфина осталась жить в большой семье свекра; детей у нее имелось двое: пятый год девочке и третий – мальчику. У молодой вдовы было доброе сердце и мягкий характер. Когда она направлялась полоскать белье к елпановской плотине, аккуратно спрятав густые каштановые волосы под белый платочек, Иван подолгу глядел ей вслед. «Хороша, ничего не скажешь! Вот бы посвататься, – думал Иван, но тут же одергивал себя, возражая: – Да ведь у нее все приданое – только двое детей… Нет уж! Чужих детей в семью ему не надо, даже одного – не то что двоих. Вдова еще молодая, народятся и свои дети, а потом каждый да каждая наследство-приданое затребуют, а Анфиногену-то что тогда останется?! Вмиг все хозяйство распылят да развеют. До Покрова погожу, а там, может, сговорю Серафимушку из Тагила…»
На примете у Елпанова была Серафима Ивановна Дьячкова. Вдове – лет сорок, полная, веснушчатая, чуть рыжеватая. На круглом лице – прямой нос да серые глаза навыкат. Красивой Серафиму не назовешь, но и безобразного или уродливого в ее облике ничего не было.
Муж ее, хлебный перекупщик, скоропостижно умер, оставив имущество и капитал – по слухам, деньги немалые, – бездетной жене. Серафиму не раз уж сватали, но вдова была себе на уме… Зимой, когда Елпановы ехали из Прядеиной в Тагил с хлебным обозом, они, бывало, останавливались у нее. Иван уже, как говорится, подбивал бабки, но окончательного ответа не получил. Однако он знал, что в Тагиле Серафиме оставаться неохота, а вот переехать в Ирбит она бы не прочь. Этим он и воспользовался – пообещал Серафиме со временем в Ирбит перебраться. «Главное – ее согласием заручиться, а там я стану всему хозяином, и никуда она не денется, в деревне жить будет! – обдумывал будущую женитьбу Елпанов. – Мыслимое ли дело – бабе деньгами распоряжаться: что она в них понимает? Правда, нужно будет прежде узнать, выведать, сколько ей денег муженек-покойничек оставил. Да прикинуть, может, овчинка и выделки не стоит. Тогда на Грушеньке из слободы женюсь (Иван все еще по-старому Ирбит звал слободой). Тоже бездетная и при деньгах, вдова, но только у нее есть недостаток один: после смерти своего супруга, богатого купца, стала Грушенька любовников заводить да винцом баловаться. Ну, допустим, дурь эту из нее при желании можно и вышибить. Неужто не справлюсь я с бабой? Все они, богатые вдовы, или беспросветно глупы, или хорохорятся и кичатся богатством до времени. Для начала можно и уступить им, прикинуться пылким влюбленным, а потом разом поставить на свое место. Привезу в деревню – скучать и заниматься глупостью будет некогда. Стерпится с работой, привыкнет к деревенской жизни и никуда не денется. Нечего им потакать да баловать».
В конце концов Елпанов добился своего: богатая вдовушка Серафима дала согласие. Свадьбу назначили на зимний мясоед. Серафима была из кержацкой семьи, поэтому венчание состоялось в тагильской старообрядческой церкви. После долгих мытарств дом новобрачной, доставшийся ей в наследство, был продан, и Иван с Серафимой переехали в Прядеину.
Серафиме сразу же пришлось окунуться в работу, как в глубокий омут: большое многоскотинное хозяйство затягивало, как тина. Свекровь была плохой помощницей. У Елены Александровны сильно болела спина, да так, что она еле-еле могла выйти во двор по нужде. Обливаясь слезами, Елена Александровна рассказывала бабке Захарихе, которая была в деревне известной знахаркой:
– Подняла я пудовку с ячменем в амбаре. У меня и пересекло спину-то, да так, что и разогнуться не могла и пудовку уронила. На коленках, почитай, приползла в избу-то. И все никак не отходит, сама не могу с боку на бок повернуться.
Бабка шептала и чертила спину, дала каких-то трав и наказывала:
– А ты, Еленушка, тяжело-то не поднимай, а как полегчает – побереги поясницу-то, надорвана она у тебя. Не под годы тебе теперь поднимать тяжело-то. Пусть уж молодые робят!
Несмотря на хлопоты лекарей, Елена Александровна умерла, прожив сорок три года в трудах и заботах в богатом елпановском доме. Теперь она лежала в гробу на лавке под божницей, где горела зеленая лампадка с деревянным маслом, одетая во все домотканое и накрытая льняной холстиной. Все годы замужества она почти не надевала нарядов и украшений, подаренных ей первым мужем, купцом Шапошниковым. Золотое кольцо и серьги с красивыми камушками, золотая с изумрудом брошь хранились в дубовой шкатулке на дне сундука. Там лежали и все платья покойной, начиная с подвенечного, аккуратно уложенные в сундук в горенке-боковушке. После похорон Петр Васильевич открыл сундук, принадлежавший покойной, и поспешно нашарив шкатулку, спрятал ее за пазуху, а выйдя из боковушки, положил шкатулку в свой сейф. Он и сам не знал, что делать с этими украшениями: Марьяне, дочери-беглянке, он их не отдаст, снохе Серафиме – тем более.
«Ладно, пусть лежит все это пока. Места-то небось не пролежит… Может, пригодится на старость. А платья девкам отдам… Надо бы чабрецом их переложить, чтоб моль не поела», – решил старик.
Назавтра был тихий мартовский день, ослепительно светило солнце. Голубые блики падали на подтаявший снег, дорога потемнела. В доме Елпановых были похороны. Тихо и незаметно жила в этом доме Елена Александровна, всю жизнь в полном подчинении у мужа. И так же тихо и незаметно ее не стало.
Петру Васильевичу Елпанову пошел восьмой десяток. Со смертью жены он как бы сник, углубился в себя, меньше стал вникать в хозяйственные и семейные дела. Когда сын Иван задумал жениться вторично, Елпанов-старший в выборе ему жены никакого участия не принимал, а Серафима явно была ему не по душе.
Впервые Петр Васильевич не поехал на заводы с хлебным обозом – остался дома следить за хозяйством: стало много чужих пришлых работниц из Тагила, каких-то родственниц Серафимы, Петр Васильевич не особенно доверял им. Старую служанку Филимоновну новая хозяйка невзлюбила, и она ушла. Петр Васильевич теперь, как когда-то и его отец, вечерами после управы со скотом подолгу сидел в своей боковушке-горенке и починял конскую сбрую, шил уздечки, подшивал валенки и думал свои стариковские думы.
«К чему женился Иван на этой толстозадой колоде? Зачем было брать заводскую, да еще и кержацкого роду? Заводские – они хитрые, с ними и торговлю вести надо с умом да ухо востро держать, а не то что родниться… Варсонофий Зыкин – тот был мужик умный и оборотистый, нашему брату, деревне-то, поучиться у него было чему!
А сыновья у его – уж не то! Вести дело в торговле, как Варсонофий, не могут, да и ладу меж ими нету – всяк на свой аршин мерят!
Хотел я когда-то, грешным делом, породниться с Зыкиным, Маремьяну отдать за его Митрия, да ведь как хочешь – не вдруг получается. Конечно, Серафима – не чета другим, много-таки Ванюха огреб у ней богатства и наличного капиталу! Вот бы еще Фенка женить на богатой-то…»
А деревня жила своей жизнью. Крестьяне радовались урожайному году. После обильных дождей с грозами хорошо поднялись хлеба, на заливных лугах в низовьях Кирги буйно разрослись и зацвели травы. Стога по обеим берегам реки стояли, словно грозное войско. В жнитво в полуденный зной с распаренными, как после жаркой бани, лицами жнецы на поле делали от жары навесы из снопов спелой ржи и натягивали полога на поднятые вверх оглобли телег; жбаны и бочонки с квасом ставили в выкопанные на поле ямы. Но ничто не спасало от ужасающей жары. Солнце стояло в зените и с неистовством жгло землю. Люди прятались под навесы и в балаганы, лежали на голой прогретой земле. Есть не хотелось. Долила сильная жажда. Собаки с высунутыми языками пластом лежали под телегами, лошади прятались в тени кустов на покосах и стоя дремали, лениво отмахивая хвостом оводов. Даже птицы замирали в такую ужасную жару. Но когда дневное светило начинало скатываться на своей огненной колеснице к горизонту, наступала горячая пора работы на полях до тех пор, пока не начнутся сумерки. И только после того как зажигались в небе первые звезды и луна торжественно выплывала из-за горизонта, жнецы заканчивали работу и по дороге к дому купались в реке. Усталые, грязные, пропыленные люди, особенно молодые парни, на ходу сбрасывая рубахи, путаясь в холщовых штанах, бултыхались с разбегу в воду, точно в парное молоко, обдавая друг друга фонтаном брызг. Молодые девицы, которых отпускали матери и отцы на реку купаться, шли потихоньку, тайно, говорили шепотом или вполголоса, раздевались в глухомани в кустах, озираясь, не следит ли за ними кто и не подсматривает ли. Купались в безрукавых полотняных рубашках, которые потом снимали в кустах, прополаскивали, отжимали и в узелке несли домой сушить.
В семьях, где днем дома была хозяйка или старушка-работница, к вечеру готовили баню из нагретой на солнце воды, и вся семья мылась в бане. Потом ужинали под крышей или просто во дворе. И ложились спать на сеновалах под крышами на пятрах[110], на телегах под пологами, а то и просто во дворах на сене.
Наступила золотая осень – сухая и теплая. Старики, собираясь в пожарнице, взволнованно сетовали: «Смотри-ко, паря! Весь сенокос жарило-жарило, а теперь ни капли нет, земля-то – как зола! В этом году выросло, а на будущий – неизвестно, что будет, наверно, опять к неурожаю…»