Система восстановилась, но работать не спешила.
Экраны горели — ровным, холодным, синим светом. Камеры мигали — их красные огоньки зажигались и гасли в каком-то новом, незнакомом ритме. Но механический голос молчал. Ни «доброе утро», ни «ваш маршрут изменён», ни привычного «нарушение зафиксировано».
Тишина.
Координаторы не двигались — застыли у стен, как солдатики в серых мундирах, у которых вынули батарейки. Участники сидели с пустыми глазами — смотрели в одну точку, не моргая, не дыша, не существуя. Наблюдатели за стеклом застыли, как рыбы в аквариуме — с открытыми ртами, с поднятыми планшетами, с недописанными отчетами.
— Что происходит? — спросила я. Голос прозвучал глухо, неестественно громко в этом мёртвом пространстве.
— Система в режиме ожидания, — ответил Эйдан. — Она перезагрузилась, но не запустила протоколы.
— Это плохо? — спросила я.
— Не знаю, — он посмотрел на потолок, где аварийные лампы мигали красным — как пульс умирающего человека. — Такого никогда не было.
— Может, она умерла окончательно? — спросила я.
— Система не умирает, — он покачал головой. — Она засыпает. И просыпается. Всегда. Это как дыхание — вдох, выдох, вдох, выдох. Даже когда кажется, что она остановилась — она просто набирает силы.
— А сейчас? — спросила я.
— Сейчас, — он взял меня за руку. Пальцы были холодными, сухими, но я чувствовала, как дрожит его рука. — Она спит. И неизвестно, когда проснётся.
— И что мы будем делать? — спросила я.
— Ждать, — сказал он. — Но не здесь.
Он потянул меня за собой. Мы прошли через общий зал, мимо застывших участников — участник 009 согнувшись, положив голову на сложенные руки; участник 012 выпрямившись, глядя в пустоту; мимо окаменевших координаторов — они стояли так ровно, что казалось, их поставили на подставки.
Зашли в коридор. Свернули в дверь, которую я раньше не замечала — маленькую, незаметную, сливающуюся со стеной.
— Что это? — спросила я.
— Комната отдыха кураторов, — он открыл дверь. — Здесь нет камер.
Я замерла на пороге.
Комната была маленькой — не больше моей кухни. Диван — потрепанный, но уютный, с подушками, которые помнили тепло чьих-то тел. Стол — деревянный, с царапинами на столешнице. Два стула — не такие, как в зале, металлические и холодные, а обычные, человеческие.
Окно — забранное решеткой, за которой виднелась стена соседнего здания. Через решётку пробивался слабый свет — настоящий, дневной, не люминесцентный.
И тишина. Абсолютная. Без гула вентиляции, без шагов, без механического голоса, без камер.
— Ты уверен, что здесь нет камер? — спросила я.
— Да, — он вошёл первым. — Это единственное место в системе, где можно... побыть собой.
— А ты часто здесь бываешь? — спросила я, переступая порог.
— Когда не могу спать, — он сел на диван. — Когда думаю о тебе.
Я закрыла дверь. Прислонилась к ней спиной. Дерево было теплым — не холодным, как всё в этом месте.
— Думаешь обо мне? — спросила я.
— Постоянно, — он посмотрел на меня. Устало. Почему-то — виновато. — С первой недели. Когда ты сказала, что я жуткий человек.
— Ты и есть жуткий, — сказала я.
— Знаю, — он усмехнулся. — Но ты осталась.
— Потому что контракт, — я пожала плечами. — И долги. И мамины таблетки.
— Врёшь, — он покачал головой. — Ты осталась, потому что тебе было интересно.
— Возможно, — я отошла от двери. Подошла к дивану. Села рядом. Не близко. На расстоянии вытянутой руки. — А ты? Почему ты остался?
— У меня не было выбора, — сказал он.
— Выбор есть всегда, — сказала я. — Ты мог уйти. Сменить проект. Запросить перевод. Уволиться. Сбежать.
— Мог, — он кивнул. — Но не захотел.
— Почему? — спросила я.
Он повернулся ко мне. В его глазах — не холод, не пустота, не усталость. Что-то живое. Тёплое. Опасное. То, что он пытался спрятать и не мог.
— Потому что ты, — сказал он. — Твоя улыбка. Твои шутки. Твоё «вы будете меня есть или сначала спросите, как я отношусь к командировкам?». Твоё «я — переменная, переменные не подчиняются». Твоё «ты думаешь, я буду играть по твоим правилам?».
— Ты запомнил? — спросила я.
— Всё, — он коснулся моего лица. Кончиками пальцев. Легко. Почти невесомо. — Каждое слово. Каждый взгляд. Каждое «почти».
— Почти? — спросила я.
— Почти поцелуй, — он убрал руку. — Почти касание. Почти правда. Почти свобода.
— А сейчас? — спросила я. — Сейчас правда?
Он посмотрел на меня. Долго. Так долго, что я перестала дышать. Так долго, что тишина в комнате стала тяжёлой, как одеяло.
— Сейчас, — сказал он, — правда в том, что если ты сделаешь шаг — обратного не будет.
— Какой шаг? — спросила я.
— Ко мне, — он кивнул на пространство между нами. — Этот.
Я смотрела на него. На его руки, сжатые в кулаки, побелевшие костяшки. На его челюсть, стиснутую так, что желваки заходили под кожей. На его глаза — темные, глубокие, отчаянные. Такие, в которых можно утонуть.
— А если я не сделаю? — спросила я.
— Тогда, — он выдохнул, — мы будем сидеть здесь и ждать, пока система проснётся. А потом вернёмся в зал. К своим ролям. К своим местам. К своим маскам.
— А если сделаю? — спросила я.
Он молчал. Секунду. Две. Десять. Я слышала, как бьётся его сердце — сто сорок ударов в минуту, не меньше.
— Тогда, — сказал он, — я поцелую тебя. И не смогу остановиться.
— А кто сказал, что я хочу, чтобы ты останавливался? — спросила я.
Он замер.
Всё тело — как будто его ударили током. Тот самый импульс, которым наказывают участников, только сейчас — без системы, без брелока, без координаторов. Только я. Мои слова. Мой шёпот.
Дыхание сбилось. Пальцы на коленях задрожали.
— Анна, — сказал он. — Ты не понимаешь.
— Что именно? — спросила я.
— Если мы сделаем это — ты перестанешь быть моим объектом, — он посмотрел на меня. — А я не знаю, кто я без этого.