В народе говорят: тошно жить без милого, а с немилым и того тошнее. А замужество поневоле – судьба бабе невесёлая, слёзами горькими политая. От такой жизни баба рано вычахнется, обморщинится, сникнет и, как первоцвет, быстро свянет.
Вот такое бабье «счастье» и выпало на долю одной девице из Каменского. Переселенцы назвали так засёлок оттого, что выстроена была деревенька на неудобье. На каменистой горе около речушки Каменки. Это место нахвалили несведущим новосёлам хитромудрые старожилы. Опасаться стал коренной сибиряк новожилов: «Понаберётся рассейского народишка много, всю землю меж собой поразделят – и кончено дело. Сиди, чалдон, свисти в пустой кулак». Но, тем не менее, хоть и с трудом, но переселенцы распахали плугами и засеяли каменистую новь. Урожай вышел хороший, по десять пудов с шести десятин на семью. Вскоре новосёлы совсем вошли в колею. Укоренились. В каждом дворе от двух до шести лошадей завели, по две-три дойные рогатки мычат, с десяток овец блеют.
И разрослась деревенька в большое (около двухсот дворов) село. С белокаменным храмом на берегу бурливого Енисея. Богатое. С двумя плотинами, мельницами и шестью хлебными магазинами. На одной из плотин, на крутых взгорьях у устья Каменки, расположился деревянный винокуренный завод.
Насельниками села в те поры, в 1823 году, были в основном старожилы – чалдоны, окоренившиеся оренбургские малороссы да восемьсот арестантов, отбывающих каторжный срок на казённой виннице. Одними из первых насельников по ревизским сказкам значилось семейство Бахиревых. Парни в семействе были дюжими, высокими, нравом неуступчивыми. Не прочь в жарком споре ввернуть резкое, крепкое словцо. Старожилы, разрешая приёмный договор, даже уступили новосёлам порядочные льготы: освободили семью на три года от дорожной и местной подводной повинности и городьбы поскотины.
А девки переселенцев Бахиревых тоже слыли горячим, своенравным характером. Гордячка так ошпарит гневным взглядом беспардонного ухажёра, что нахал навек заречётся при ней охальничать. Знали себе цену девицы, не роняли перед парнями достоинство своё. Зато и слава об них по деревне добрая шла. Мол, брать невест из рода Бахиревых и в старожильческие семьи не зазорно. И рукодельницы славные, и честь девичью блюдут, и лицом миловидные.
Но всех краше была Аграфёна. Она только в возраст вошла, так сразу и заневестилась. Как-то враз расцвела. Среди сестёр и подружек вспыхнула сибирским пламенным жарком, что потаённо вырос на таёжной чистинке и вдруг дерзко раскрылся среди скромного тысячелистника и мелкой сиреневой ромашки. Что ни говори, а девица выгулялась ладненькая. На щеках – горицвет смуглого румянца. Чёрный волос распушился и неукротимо раскудрявился, так что еле в косники вплетается. В раскосых смородишных глазах – диковатая чертовщинка. В селе Аграфёна – первая нарядница. Лучше всех умела убор к лицу срукодельничать. На головке кружевная фаншойка-самовязка, на груди и плечах оранжево полыхала под солнцем атласная кофта в тонкую талию, на ходу шуршала зелёная юбка. На голенастой ноге выходной обуток – базарные ботинки с высокой шнуровкой и кокетливым каблучком с медными подковками. Как пойдёт в гулёвый день на сходбище, так все парни на неё одну зарились:
– Ну, выряжоха девка! Царевной вычембарилась, глаз не оторвать!
Не успела Аграфёна вдоволь покрасоваться на гулеванье, и ещё ни один завлекатель ей на сердце не пал, а скупой батька заторопился вывести лишний рот из-за родительского стола. Надумал выгодно спровадить её в деревню Луказскую.
Мать Аграфёны взвыла:
– Пожалей, отец, дочерёнку отдавать в таку захудалу деревню. Всего десяток-другой дворов. Скушно ей там будет.
– Там тож люди, а не звери живут, – сердито ответил Аграфёнин отец и нахмурился.
– А живёт-то там одна сплошная каторжня с бывшего Луказского медного заводу. Вечерами, поди-ка, бойся на улицу выйти.
– Эка невидаль, – не уступал хозяин, – этого добра и у нас хватает. Ишо никто живьём девок не ел. Бабе, тем боле, неча вечерами по улицам шлындать. Есть там и достопочтенные старожильческие семейства. Будет держаться их, так не заскучат.
Пробуравил взглядом супругу и помягчевшим голосом добавил:
– Не реви, грю, матерёшка. Отдаю-то же я её не на съеденье варначью, а в досточтимую старожильческую семью.
– Кто таков? – промокнула фартучным подолом глаза мать.
– Константин Шапошников. Мужик вдовый, но хозяин крепкий. Будет как сыр в масле кататься.
Та охнула и руками всплеснула:
– Видано ль дело, таку справну девку отдавать за вдовца? Ты чё, отец, рехнулся?
Хозяин вспыхнул, гвозданул кулаком по столешнице и рявкнул:
– Не бабьева ума энто дело, дур-ра! Голянкой её Константин берёт. Девок у нас избыток, на всех приданого не напасёсся. В хозяйстве из-за того убыток.
Аграфёна как узнала о сватанье, так взъерошилась, вскинулась, как кошка на дыбошки:
– Не пойду за нелюбого.
Но суровый родитель вожжи принёс из завозни[77], пригрозил ими:
– Не выкамуривайся, дочерь. Из моей воли родительской выпрягаться даже и не вздумай, не дозволю. Шкуру вожжами спущу! И зятьку наперёд накажу, штобы тя с твоим артатчливым норовом сразу же в когти брал.
Матушка же видит: «Шибко покорыстился муж. Упёрся, как бык рогами в землю. Ни в какую теперь не сдвинешь с места».
Утешает себя и Аграфёну:
– Дочерёнка моя любая, не супротивничай отцу. Смирись. Такова долюшка бабья. Наша воля лишь во щах. Сначала родитель нам хозяин, а потом – муж. Меня тож силком выдали. И ничево, притерпелась, слава богу. Ты лаской мужика бери, а коль буянить возьмётся, былинкой прогнись, авось буря над головой и пронесётся. А то, што мужик на возрасте, так, может, ишо и к лучшему, с понятьем будет, зазря бабу забижать не станет.
Смирилась Аграфёна. Послушалась мать.
Новожён после брачин привёз молодую в свежерубленую связь[78] с вычурами резными на заоконье в услуженье к вздорной свекрови. И началось – не так невестка села, не так встала, не по обычаю взглянула. По одной половице, сношенька, ходи, а на другую и не взглядывай. Вместо базарных ботиночек – на тебе старые черки[79] за скотиной ходить, а выходцы – в сундук. Вместо наряда – из крашеной домотканины рубаха и сарафан, чтоб неповадно было на девичьи посиделки мужней бабе бегать. Старая выжмочка день и ночь поедом ест, без уёму зудит, без причины к молодухе придирается. Всю душу Аграфёне на свой жилистый кулак вымотала. Но терпит она, помнит, маменька-то наказывала, мол, девичье смиренье дороже ожерелья, а покорливость да почтительность любое сердце растопят. Ласковое же дитятко двух маток сосёт.
И муженёк, нелюдимый буча, молоденькой жёнке не заступник. Так недобро с маменькиных жалоб на супругу взглянул из-под косматых бровей, что у бедной ноги с перепугу подогнулись. Ни взора приветного, ни слова ласкового от Константина не добьёшься. Наготовила молодица разные вкусности, подала и встала рядом. Смотрела, угодила ли богоданному муженьку? Похвального слова ждала. А тот в одну миску свалил щи, кашу и пироги, ложкой всё размял, мол, в брюхе всё одно перемешается, разодрал на стороны сивые усищи и бороду, высвободил рот и всё это месиво молчком в хлебальницу и покидал. Аграфёна и глаза в сторону отвела, такая отвратная застолица с души воротила.
А ноченька – тайное укрытие влюблённых женатин… Тёмное времечко, когда желанные слова, днём при сторонних притаённые, в темноте жаркими устами в милое ушко шепчутся и щедрой лаской нечаянные обиды обоюдно лечатся… Молодице оно отрады ни душе, ни телу не приносило. Грубо навалится, под себя подомнёт, посопит и сыто отвалится. Отвернётся и захрапит. Ни словечка, ни полсловечка. Бабёнке от таких ночей волчицей выть хочется! А от такой безотрадной жизни хоть глаза завяжи и в омут беги!
Не вытерпела…
В чём была ночью – полураздетой, босой – в родную деревню Каменскую назад убежала, в ноги к отцу с плачем кинулась:
– Пожалкуй, батюшка, лучше мне бабий век вербой прожить[80], чем с нелюбым миловаться!
Батька прощупал её хмурым взглядом:
– Чё удумала-то? Семейство Бахиревых позорить? Ты ж брюхатая уже!
Помрачнел и с упрёками накинулся на дочь:
– Визгуна свово нам тоже, как хомут, на шею хочешь повесить?
Кинулась мать Аграфёны ему наперерез, собой дочь загородила. Плюнул отец в сердцах и громко хлопнул входной дверью. Пошёл искать оказию, чтоб со случайным поверенным весточку зятю отослать.
На следующий день на двуколке[81] приехал за ней обозлённый Константин. Закрутил в руках кнут, набычился исподлобья на тестя, когда тот попенял зятю, что его дочерь в новой семье в чёрном теле держат, а потом сгрёб жёнку за космы и выволок из избы. Упираясь, Аграфёна дёрнулась было назад под заступу отцовскую, но тот только руками развёл, мол, не моя теперь воля над тобой. И отвернулся. Привязал мужик бабёнку косами за гуж к лошадиному хомуту. Погнал лошадь, а сам кнутом то лошадь, то Аграфёну охаживал:
– Што, не в губу те мужня ласка? А коль не по ндраву, получай взбучку, пристяжная жёнка.
Так до самого Луказского измученную бабу без остановки доволок. От натуги Аграфёна начала дитёночка скидывать. Видят свекровь и муж: «Запомирала баба. Куды деваться?»
Велел Константин матери за подмогой к бабке-знахарке Федотье бежать.
Боялись эту бабку односельчане. Мол, волхидка и оборотка она. Ночью то свиньёй под ноги винопивцам кидалась, то мерещилось суеверцам, что она огненным колесом по тёмным улицам каталась. И глаз у неё урочливый, сглаз наводит. Осерчает на кого, то у того либо скотина заболеет, либо у курей в клюве типун вскочит. Но к ней за травками на поклон шли, ежели ознобится и закахыкает кто или огневица трясти зачнёт. А ежели вдруг робёнчишко раньше времени народится, так она и выпарка умела выходить. Коли младенчик вертучим в зыбке становился, по ночам начинал уросить или его родимчик[82] бить зачнёт, то это тож к ней, к ведунье Федотье. Помнёт ведьмачка дитятко, помнёт, заговоры целительные прошепчет, травками лечебными попоит, глядишь, и оздоровит ребятёнтишко. Умела она и крестьянок от тайных бабьих хвороб избавлять. А вот наблудённых дитёнков из чрева материнского вываживать наотрез отказывалась. Грехом неотмолимым считала.
Скрепя сердце на поклон к волхидке пошла свекровь:
– Выручай, Федотья Макаровна, не побрезгуй гостинчиком. Вот тебе отрез льна на фартук.
Та пришла к ним в дом, глянула, видит, а в избитой молодухе жизнь на ниточке еле-еле держится. Вся она кровью изошла. Ребёнка мёртвенького приняла ведунья, а Константина и его мать изругала:
– Злыдни лютые, ребёнчишко и матерь его загубили! Молите Господа теперь, штоб не представилась страдалица безвинная!
Но чудом выходила оборотка Аграфёну. С тех пор молодка, как щепка, высохла. Румянец-горицвет на щеках потух, и смотрела она теперь на божий мир невесело.