В эту же ночь в царской опочивальне было душно и чадно от обилия коптящих светильников и жарко натопленных печей. Истеплились восковые свечи у золочённого резного киота с иконой Иверской Божьей Матери. На стене отсыревшие парсуны-портреты матушки Прасковьи и царя-батюшки Ивана пялились малёванными очами в затуманенные стенные зеркала. А их дщерь, тучная Анна Иоанновна, возлежала на широкой кровати под вишнёвым балдахином. Рядом на паркетном полу прикорнули утомлённые шуты, горбуньи, уродливые карлицы и ветхие старухи-приживалки. Угомонилась и мартышка, привязанная к ножке стола. Весь день она потешала царицу и дворцовую челядь: задирала гладкий серый хвост над мерзким задом и гнусно чесала срамные места. Наконец-то охрип и упрятал голову под крыло горластый белый павлин. Порфироносца дремала. Девка Дарья Долгая на сон грядущий старательно чесала ей жёлтые шершавые пятки, а фрейлина Щербатова забавляла государыню очередной похабной сказкой:
– Издревле в одной деревне жили муж да жена. Жили они весело, согласно, любовно. Но мужик был хлибый, а жонка – кровь с молоком! А блудлива, не дай боже! За чёрта отдай её, и того уходит. Вот и заездила, ухайдакала мужа. Не сдюжил мужик, помер. Бедная баба горевала безутешно, и день ото дня ей всё пуще становилось невмочь. Вдовье дело горькое, сиротское. Тогда пошла она на погост, обняла крест и возопила: «Лежишь себе умруном[40], а кто меня ласкать-голубить будет? По чужим дворам просить зазорно, злые бабы за космы оттаскают. Приходи же, друг сердечный, да люби меня, аки живой!»
– Айлюшеньки-и! – ахнула, испуганно всплеснула сухими ладошками карлица и торопливо закрестилась на образа: – Спаси Христос, чё деется? Рази можно упокойников тревожить, да по такой надобности? Беспременно жди беды.
– Ну, зашамкала, дура! – одёрнул свысока Тимофей Архипович, сумасбродный подьячий с продувной рожей, в алой атласной рубахе навыпуск и серых растоптанных валенках. – Балясничаешь без понятия вздор всякий. У худого мужа баба и та по блудням затаскана, а тут и вовсе вдовица. А вдовица – не девица. Своя нужа! Нет её хужа! – и блудливо заподмаргивал слезящимся глазом императрице, хотя дворцовые суеверцы его за святого пророка почитали и лапы волосатые почтительно лобызали.
А дурковатый шут Михайло Голицын перекувырнулся через голову, по-петушьи захлопал крыльями-руками, глумливо заблажил:
– Ку-ка-ре-ку-у! Встану рано поутру, найду куру по нутру, да с пригожим личиком, чтоб снесла яичико. Ку-ка-ре-ку-у!
– Вдовье дело терпеть, чтобы сраму не иметь, – пискнула карлица.
Анна Иоанновна шумно высморкалась в розовый с шёлковыми кистями атласник[41], пнула в горб толстой ногой старуху и грозно приказала:
– Никшни, дура! Заверещала! А ты, графинюшка, чаво ополоротила? Дале балакай.
– Так вот, с вечера в избе баба улеглась на палати, да не спится ей. Телеса словно огнём жжёт. В полночь – стук в дверь. Встала баба, отворила, а там мужик ейный. Стоит как вкопанный. Бле-е-едный, в саван обёрнутый, с гробовой доской под мышкой. Она, дура, и рада-радёхонька! Отбросил он крышку гробовую и в избу. Повалил бабу на пол, задрал подол и любился с ней до красной зари, а как запел первый петух и осветилась изба, встал упокойник и, ни единого слова не говоря, ушёл. Жонка ажно омертвела и тут же отдала богу душу. – И фрейлина угодливо захихикала.
– То не мужик ейный был, а беспременно чёрт! – не унимался, крестясь, провидец. – Надо было оборониться от нечистика.
– Одна баба, сказывают, спаслась, когда упокойник к ней повадился по ночам ходить, – вставила Дарья Долгая, скобля длинным ногтём огрубевшую кожу на пятке царствующей вдовицы.
– Как же это? – округлила робкие глазёнки карлица.
– Чахнуть стала, ей добры люди возьми и подскажи, чтоб начертала она святые кресты на окнах и дверях. Пришёл муж-покойник, походил, походил вокруг избы: «Нет мне ходу. Видать я, горемычный, не люб боле супруге». Заплакал и побрёл обратно в могилку. И боле не приходил.
– Вон! – дёрнула царственной ножкой Анна Иоанновна, не открывая глаз. Все затихли, переглядываясь в непонимании. – Пошли вон! – вскинула руками царица и брызнула гневом царственных очей. Вмиг заколыхалась телесами, зашуршала юбками, зашоркала бархатными туфлями вся приблудная челядь. А вдовствующая императрица, озлившись на последние слова Дарьи, вновь впала в дрёму, но заснуть долго не могла, вспоминала своего покойничка – Курляндского герцога Фридриха-Вильгельма…
Суровый дядька Пётр Великий выдал за него замуж семнадцатилетнюю племяшку из политичного интереса. Дебошир и забулдыга Фридрих-Вильгельм от беспросыпного запоя, учинённого на радостях, окочурился всего-то за пару супружеских месяцев. Потому и дивилась в дремоте царица: «Почитай, двадцать годков минуло, и думки-то про него давно из головы выкинула, а поди ж ты, явился!» И уже в глубоком тревожном сне видит она: сидит будто бы герцог за богато накрытым столом, можжевеловую водку без меры хлещет, гостей потчует, её в уста целует. На перст ей кольцо обручальное напяливает. А она, молода девица, почему-то одета в чёрное свадебное платье и прячет лицо под траурной кружевной вуалью. Берёт Фридрих-Вильгельм обрученницу за пухлую рученьку и торопливо ведёт в опочивальню. Глянула она, а брачное ложе сырой землицей присыпано. Вскрикнула молодая и отпрянула от мужа. Осерчал супруг, ногой топнул, очами засверкал и на стекле зерцала перстом кроваво начертал: «На сём месте погребено тело рабы Божия Анны Иоанновны сего 1740 года, октября 17 дня, всего жития ей было 47 лет». Погрозил кулаком и растворился в сиянии зеркала.
В холодном поту проснулась монархиня, долго возлежала в постели недвижима, с мятым желчным лицом. Дворцовая челядь замерла, попряталась по углам: царица в дурном расположении духа. А когда соизволила встать с пышного ложа, то немытая, нечёсаная, в мрачном раздумье пошла шагать взад и вперёд по комнате. Тут-то ей под ноги и подвернулась карлица-хромоножка. Убогая несла пустое серебряное ведёрце, ибо её усердная дворцовая служба состояла в том, чтобы подтирать бархоткой капли, которыми павлин щедро усеивал дубовый мозаичный паркет. Анна Иоанновна внезапно остановилась и трижды сплюнула через плечо: «Тьфу! Тьфу! Тьфу! Плохая примета!» В гневе надавала оплеух дурнушке, оттаскала за жидкие волосёнки и наткнулась взглядом на провидца. Отбросила в сторону сопливую карлицу, прищурилась и поманила державным пальцем перепуганного вусмерть подьячего:
– Поди-ка сюды, ряса волосатая. Чай, недаром хлеб мой жрёшь? Покойник-супруг привиделся, шибко грозен был. Оглаголь мне, Тимофей Архипович, к чему сон сей ужасный?
– К худу, матушка, к худу! Знать, шибко заскучал по тебе упокойничек, – закатил глаза и запророчил Архипыч. – Ну, я беду-то неминучую отведу. Просунь, матушка, левую ножку через порог в приоткрытую дверь, перекрестись и скажи: «Куда ночь, туда и сон. Как не стоит срубленное дерево на пне, так и не стал и сон по правде».
Пасмурная царица суеверно повторила, отыграла левой ножкой на пороге, отчего несколько развеселилась и принялась за утренний туалет, не отпуская от себя подьячего:
– Чего примолк? Поведай, как с покойником управляться будешь? Одним шепотком от судьбы не отпрыгнешь, – она с опаской глянула в зеркало, но, увидев только своё отражение, с придыханием открыла любимый ларец.
Подъячий, увидев сияние, идущее из нутра изящной вещицы, оторопел и онемел на время, ибо впервые был допущен на ритуал, благоговейный для любой женщины, но для Анны Иоанновны – невероятно сакральный и гипнотический. Нарочито долго, с мягкой улыбкой и любовным блеском в глазах, она пропускала сквозь короткие пальцы драгоценные цепочки, нанизывала золотые перстни, прикладывала к пористой, умащённой терпкими жирными благовониями коже перламутровые нити крупных жемчугов и, наконец, примеривала ослепительную корону венценосицы в искромётной россыпи алмазов. Магия драгоценностей, как ничто другое, поднимала настроение на должную высоту и вселяла дух державной властительницы в каждую пору грузного тела, а особо – в надменный взгляд крошечных глаз, сродни холодным бриллиантам.
– А ещё пожертвуй энту вещицу, – отошёл от заморока подьячий, понял, что снизошла и до него минута счастья, ткнул заскорузлым пальцем в брошь с дорогими каменьями. – Не пожалкуй, матушка! А я её ныне в полночь снесу на погост, зарою в сыру землицу. Столкуюсь с мертвяками, штоб уломали мужа твово, чтоб не пужал тя. Накажу им, штоб передали упокойничку: «Не ходи до жонки, срок придёт, она сама к тебе придёт». – Он суетливо обежал царицу с другой стороны и прошептал заискивающе сухими дрожащими губами: – Да червончиков отсыпь откупиться, а то уволокёт допрежь времени в могилку-то. Всё сварганю, как надоть, – поднял длинный палец, повернулся к образам: – Далече я зрю! Така сила мне Господом дадена! – перекрестился и снова юлой к царице: – Аль сумлеваешься? Небось помнишь, до того как ты императрицей учинилась, я тебе корону провещал?
Анна Иоанновна поколебалась, но отдала знатную драгоценность и щедро отсыпала рублёвики в алчно протянутые ладони. Шут Михайло Голицын, сидевший тихонько в ногах императрицы, вдруг взвился с пола, закривлялся, вспрыгнул на плечи подьячего, задрыгал ногами:
– Кудах-тах-тах! Севодня праздник, жена мужа дразнит, на печь лезет, кукиш кажет: «На тебе, муженёк, сладкий пирожок, с лучком, с мачком, с перечком!»
А потом скинулся с него, встал столбом перед зеркальным отражением царской особы, прояснел взором и вполне разумно тому отражению глухо изрёк: «Полно тебе, государыня, в забобоны[42] мохнорылого верить. Царско ли дело у судьбы на потычках быть? Ишь как без чуру[43] прощелыгам сыплешь деньгой. Целый бурум[44] без счёта отвалила. Казна государева, чай, не безмерна».
Царица обомлела, узнав загробный голос мужа. А может, почудилось…