Политическая наша свобода неразлучна с освобождением крестьян.
Нет, теперь уже не просто русские мужики – все было конкретно до того, что перехватывало дыхание. Мужики кирилловские, бугровские, вороничские – он смотрел на них теперь, после пугачевских штудий, иными глазами…
В юности угнетенный народ и падшее рабство были для Пушкина категориями одическими. За прошедшие двадцать лет они стали для него плотью жизни. Михайловской осенью тридцать пятого года, бродя по землям материнского имения, заходя и заезжая в окрестные деревни, он смотрел на встречных мужиков – не важно, приветливых или угрюмых, – как на будущих пугачевцев. Он тяжко пережил кровавый мятеж военных поселян тридцать первого года и кровавое его подавление. Об этом он думал, когда в «Истории Пугачева» писал о жестоком подавлении предшествующих бунтов и о том, как ожесточенность подавляемых страшно выплеснулась в крестьянской войне…
Никогда еще не было у него такой скверной осени. Работа не шла. И не только потому, что на душе было тошно. Задача, которую он решал последние четыре года, оказывалась неразрешимой. Узел был затянут так, что его можно было только рубить. А он, Пушкин, из того и бился, чтобы найти способ развязать его. Обойтись без большой крови.
Он бился над тем, над чем ломали головы мыслители декабризма, стараясь опередить неизбежный переворот снизу. Но могучая логика обстоятельств и трагическое упрямство (а быть может, трагическая нерешительность) Александра привели к тому, что они стали рубить этот узел. Они видели дальше и яснее, чем Александр, Николай, Бенкендорф, не говоря уже о генералах Сухозанете и Толе, жаждавших расстрелять их картечью, но сила конкретных вещей в тот день оказалась против них. Они проиграли. И узел затянулся еще туже и нестерпимее – почти на столетие. Его уже невозможно было развязать в 1861 году. Он лопнул в следующем веке.
Самодержавие, дворянство, народ. В какие отношения они должны стать между собою, чтобы избыть взаимные вековые недоверие, страх, ненависть?
В «Истории Пугачева» с холодной ясностью, подкрепив свой взгляд проверенными и обдуманными свидетельствами разного рода, Пушкин показал механизм возникновения народной войны, ее коренные причины, ее ужасающую неизбежность при существующем устройстве жизни в империи.
Но мужики не могли читать «Историю» по неграмотности. И не для них она была писана. А те, для кого она была писана, – грамотные дворяне – не стали ее читать. Он ошибся: они не были готовы к тому труду мысли, который он предлагал им.
Роман о пугачевщине давно уже был задуман и во многом ясен ему. Но теперь, в осеннем Михайловском, он искал прозрачную, для любого грамотного читателя увлекательную и привычную форму, чтобы рассказать об одной странной черте недавней истории – просвещенном человеке, входящем в крестьянский бунт. Он не случайно в свое время отложил недоконченного «Дубровского» – обстоятельства, в которые попал молодой гвардеец, ставший предводителем разбойничьей шайки, уже не казались ему достаточно крупными и значительными. Они были недостаточно историчны. Российский Карл Моор решал личные свои проблемы. А нужно было иное.
Нужно было понять и объяснить, зреют ли в обиженном русском дворянстве силы, способные соединиться с крестьянством в бунте, возглавить и организовать стихию бессмысленную в сокрушительный революционный таран. Народный бунт был страшен, но обречен на поражение – в «Истории Пугачева» он это доказал. Объединение мятежного крестьянства с мятежными элементами дворянства могло привести государство к катастрофе. Он не хотел этого. А в то, что это возможно, – верил безусловно. Год назад он разговаривал с великим князем Михаилом Павловичем, стараясь внушить, передать ему свой ужас перед зреющим взрывом. «Кто были на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько ж их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется много».
Это «новое возмущение» мыслилось ему не дворянским мятежом, а народным восстанием, в коем будет много дворян.
На площади 14 декабря было три тысячи мужиков в солдатских мундирах и дай бог три десятка дворян. И Пушкин это знал. Он говорил именно о вождях, о тех, кто своей волей мог направить и организовать бунт. При возмущении Семеновского полка дворян не было – даже сочувствующие офицеры устранились. И семеновцев без выстрела разоружили и отвели в крепость.
14 декабря было не то. И все же это был дворянский бунт. Солдаты последовали за своими офицерами.
Кровавый мятеж военных поселян четыре года назад показал, что крестьяне, получившие оружие, доведенные до крайности, могут выступить и сами по себе.
И в 1825-м, и в 1831 году две «страшные стихии мятежа» не сумели органично объединиться. В декабре 1825 года вожди тайного общества думали о походе на военные поселения для организации революционной армии – но не успели. Однако сами эти замыслы и последовавшая через несколько лет резня в поселениях доказали, что объединение возможно. Десяткам тысяч вооруженных военных поселян не хватило именно толковых и решительных военачальников, чтобы двинуться на беззащитный Петербург (гвардия была в восставшей Польше) и захватить его.
В декабре 1834 года, вскоре после разговора с великим князем, Пушкин написал «Замечания о бунте» – секретное дополнение к «Пугачеву» – и представил их Николаю. Он так настойчиво старался воздействовать на власть именно потому, что призрак новой пугачевщины, возглавляемой доведенной до отчаяния группой дворян – и многочисленной! – стоял перед ним как опасность самая реальная. А он хотел иного пути обновления.
Выводы «Замечаний» были угрожающи: «Весь черный народ был за Пугачева. Духовенство ему доброжелательствовало, не только попы и монахи, но и архимандриты и архиереи. Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства. Пугачев и его сообщники хотели сперва и дворян склонить на свою сторону, но выгоды их были слишком противуположны. (NB. Класс приказных и чиновников был еще малочисленен и решительно принадлежал простому народу. То же можно сказать и о выслужившихся из солдат офицерах. Множество из них были в шайках Пугачева. Шванвич один был из хороших дворян…) Разбирая меры, предпринятые Пугачевым и его сообщниками, должно признаться, что мятежники избрали средства самые надежные и действительные к своей цели. Правительство с своей стороны действовало слабо, медленно, ошибочно».
Из всего этого следовало: государство было спасено от торжества бессмысленного в конечной цели и беспощадного по средствам бунта только «хорошим дворянством», которое тогда еще было на стороне правительства. Но за последующие пятьдесят лет самодержавие оттолкнуло значительную часть дворянства, и к 1825 году сотни «хороших дворян» оказались в тайных обществах…
Оскорбляя и унижая и народ, и дворянский авангард, самодержавие уповало на грубую силу.
14 декабря победила «необъятная сила правительства, основанная на силе вещей», – писал Пушкин в 1826 году. Но, во-первых, он писал это Николаю, давая тому понять, что при «необъятной силе» можно позволить себе спокойное снисхождение к вчерашним противникам. (Еще зимой того же года он заметил в письме Дельвигу, посланном обычной почтой: «Меры правительства доказали его решимость и могущество. Большего подтверждения, кажется, не нужно. Правительство может пренебречь ожесточением некоторых обличенных». Не надо преувеличивать его уверенность в ничтожности средств заговорщиков – это была игра с властью, рассчитанная на пробуждение великодушия победителей: «Милость к падшим призывал…») Во-вторых, все менялось вокруг, и недавняя сила вещей могла обернуться слабостью.
Две стихии мятежа, опасные сами по себе, объединившись, становились необоримы… Особенно ежели помнить, что «имя страшного бунтовщика гремит еще в краях, где он свирепствовал. Народ живо еще помнит кровавую пору, которую – так выразительно – прозвал он пугачевщиною». Так он закончил «Историю Пугачева». Еще одно прямое предупреждение…
В том памятном разговоре великий князь Михаил Павлович говорил ему об опасности возникновения в России третьего сословия – «вечной стихии мятежей и оппозиции». Теперь, в Михайловском, Пушкин перечитывал свою странную драматическую притчу из рыцарских времен, в которой сплелись несколько роковых мотивов (не случайно он вместо чистой тетради взял с собой в деревню тетрадь, уже отчасти заполненную сценами из времен борьбы крестьян с рыцарством). Рыцари-дворяне, рассматривающие свой народ как естественного врага, уповающие только на оружие: «Да вы не знаете подлого народа. Если не пугнуть их порядком да пощадить их предводителя, то они завтра же взбунтуются опять…» Самодовольная жестокость рыцарей, их политическая тупость по необходимости вызывают на историческую сцену новых лиц, которые возглавляют восстание и приводят его к победе. Причем это не просто люди третьего сословия. Человек третьего сословия – купец Мартын – так же ограничен в своей добропорядочной буржуазности, как рыцари-дворяне – в своей бессмысленной воинственности и расточительности.
Крестьян возглавляет ненавидящий свое мещанство, мечтающий о рыцарском достоинстве поэт Франц, а средство победить – огнестрельное оружие, порох – дает им ученый Бертольд. «Осада замка. Бертольд взрывает его. Рыцарь – воплощенная посредственность – убит пулей. Пьеса заканчивается размышлениями и появлением Фауста на хвосте дьявола (изобретение книгопечатания – своего рода артиллерии)». Франц – честный, бесстрашный, гордый – дворянин по духу. Франц по праву занимает место, которого недостойны дворяне по крови. Это было предупреждение уже не самодержавию, а самому дворянству.
Хотел ли он победы крестьянского бунта, даже во главе с поэтами и учеными? Нет. Он желал спокойных и последовательных реформ, которые приведут Россию к разумной, достойной свободе. Он потому и писал притчу, схему, без намека на ту тончайшую психологическую разработку, которой поражают его «драматические изучения» Болдинской осени. Он прикидывал саму ситуацию – вне российской конкретики.
Рыцарские сцены он бросил 15 августа.
Но вскоре – в сентябре, здесь же, в Михайловском, – начал пьесу о сыне палача, который «делается рыцарем». Опять тот же ход – мещанин, замещающий недостойного дворянина…
Год назад он сказал великому князю: «…или дворянство не нужно в государстве, или должно быть ограждено и недоступно иначе, как по собственной воле государя. Если во дворянство можно будет поступать из других состояний, как из чина в чин, не по исключительной воле государя, а по порядку службы, то вскоре дворянство не будет существовать или (что все равно) всё будет дворянством».
Но прошел целый год. Он видел, что жизнь меняется стремительно. Что исторический поток все убыстряет свое течение, что близятся пороги – перелом времени, новая эпоха. Он не был догматиком. Напротив, «поэт действительности», он всматривался, вслушивался в эту действительность, искал ее законы, чтобы понять ее. «Я понять тебя хочу, / Смысла я в тебе ищу».
Михайловской осенью 1835 года он с горечью рассматривал новую ситуацию – в ее чистом, оторванном от русской жизни виде, – когда ломаются сословные препоны и сильные стремительно переходят из слоя в слой.
Быть может, в «Сценах из рыцарских времен» Пушкина не удовлетворила недостаточная резкость и парадоксальность происшедшего – поэт-мещанин, становящийся рыцарем. И он перешел к сюжету куда более острому: сын палача становится рыцарем. Если поэт может ворваться в высшее сословие на гребне народного бунта, то какая ломка, и прежде всего психологическая, должна произойти во втором случае! Ремесло палача – наследственное. По всем канонам сын палача должен был стать палачом. Палачи в средневековом обществе – изгои. (Недаром Пушкин записал анекдот об арапе Петра III, с которого специальным ритуалом снимали бесчестье, когда он подрался на улице с палачом. Ритуал был шутовской, но это отзвук серьезнейшей традиции.) А в набросках плана сын палача не только не идет по стопам отца, но становится рыцарем…
В пустом Михайловском, где кончалась золотая осень и все больше голых черных ветвей нависало над дорогами, по которым он ходил, где Сороть и озера, недавно еще синие, приобретали седой свинцовый оттенок, он с особой и страшной ясностью почувствовал, как распадается связь времен, как близятся совсем другие люди…
Мы не знаем, принесло ли рыцарское достоинство счастье сыну палача. Стал ли он и в самом деле человеком чести? Выполнил ли он свой долг? Свое ли место занял?
Зато знаем, что девушку Жанну, дочь ремесленника, ставшую папой римским, папессой Иоанной, и тем надругавшейся над миропорядком, унес дьявол. Ибо она заняла не свое место.
Это сочинение из того же ряда, что «Сцены» и драма о сыне палача, Пушкин обдумывал, очевидно, незадолго до поездки в Михайловское.
Как, впрочем, знаменательно и появление дьявола в конце истории Франца – в момент победы бунта. Да и профессия палача в народном сознании близка была к силе нечистой, инфернальной. Случайно ли присутствие дьявола во всех этих сюжетах? Случайна ли концентрация этого мотива – человек на чужом месте?
«И внял я неба содроганье, / И горний ангелов полет, / И гад морских подводный ход, / И дольней лозы прозябанье…»
В пустом осеннем Михайловском было достаточно тихо, чтоб все это услышать. Услышать тяжкие шаги новой эпохи.
Дворянин, идущий в крестьянский бунт, возглавляющий и направляющий самую мощную мятежную стихию в государстве, – на свое ли становится место? Не есть ли это надругательство над своим истинным предназначением? И каково оно сегодня?
Он терял веру в исключительные возможности окружающего его русского дворянства на переломе времен. Теперь нужно было найти причины этой ущербности, этого неумения выполнить свой долг в тот момент, когда это необходимее всего. И тут не обойтись было без эпохи пугачевщины и без эпохи Петра. Исследование двух кризисных эпох могло дать ответ…
Что должен делать дворянин, если у него появляется возможность действовать? И как эту возможность себе создавать?
Все последние годы он с жадностью всматривался в людей, окружающих царя и, стало быть, имеющих вес и власть. Большинство из них вызывали его презрение. О князе Кочубее, председателе Государственного совета и комитета министров, государственном канцлере по делам внутреннего управления, он писал 19 июня 1834 года в дневнике: «Тому недели две получено здесь известие о смерти кн. Кочубея. Оно произвело сильное действие; государь был неутешен. Новые министры повесили голову. Казалось, смерть такого ничтожного человека не должна была сделать никакого переворота в течении дел. Но такова бедность России в государственных людях, что и Кочубея некем заменить… Без него Совет иногда превращался только что не в драку, так что принуждены были посылать за ним больным, чтоб его присутствием усмирить волнение. Дело в том, что он был человек хорошо воспитанный – и это у нас редко, и за то спасибо».
Речь шла о человеке, занимавшем первое место в бюрократической иерархии, и о Государственном совете – собрании имперских мудрецов.
Надежда, однако, была у него. Надежда на двух людей, пользующихся доверием императора. Людей, на которых надеялись и те, кто десять лет назад пытался реформировать страну вооруженной рукой.
«История Пугачева» была уже завершена, когда 31 декабря 1833 года у тетки своей жены, Натальи Кирилловны Загряжской, он встретился со Сперанским. «Разговор со Сперанским о Пугачеве, о Собрании законов, о первом времени царствования Александра, о Ермолове etc.».
Эта дневниковая запись вмещает в себя темы, для него в тот момент важнейшие. Они, разумеется, не просто говорили о крестьянской войне – хотя сам по себе этот разговор с человеком, который пытался в «первое время царствования Александра» провести реформы, чреватые в конечном счете отменой рабства и представительным правлением, и человеком, пытающимся теперь, через тридцать лет, разбудить общество и доказать неотложность таких реформ, знаменателен. Они говорили о пушкинском «Пугачеве». Ибо вскоре после этого разговора Пушкин просил правительство о разрешении печатать «Пугачева» в типографии, подведомственной Сперанскому. Он знал отношение Сперанского к предмету и смыслу сочинения.
А в июне того же года, когда печатание книги было в разгаре, Пушкин записал: «…обедали мы у Вяземского: Жуковский, Давыдов и Киселев. Много говорили об его правлении в Валахии. Он, может, самый замечательный из наших государственных людей, не исключая Ермолова, великого шарлатана».
Внезапные симпатии Пушкина оказались на стороне Киселева, не имевшего и малой доли тех воинских заслуг, что имел Ермолов, не имевшего и малой доли его популярности…
Почему?