К книге
За морем – Мангазея. Киприанов след. Наследники КиприанаНаследники Киприана. Глава 7
82%
Наследники Киприана. Глава 7
45

Хотя и называлась Мангазея во время описываемых событий «златокипящей государевой вотчиной», по сути своей была она простой бревенчатой крепостицей с несколькими сторожевыми башнями, полузасыпанным рвом, парой церквей, неуклюжими купеческими навесами и лабазами. Совсем уж причудливые строения приречного посада были созданы на основе богатого воображения их хозяев.

Но тут же надобно отметить, что жизнь в Мангазее проходила часто очень и очень бурно, на фоне такого кипения страстей, какое не всегда можно было увидеть и в более крупных северных поселениях той поры. Совершенное неприятие воеводской и прочей власти лишь для вида прикрывалось внешней покорностью. Поэтому совсем по-другому прошли встречи Дионисия в Мангазее, на которые он возлагал столько надежд и от которых, как он думал, зависела вся его дальнейшая жизнь.

В первых двух домах, куда он обратился поначалу, ему сразу не повезло: хозяева отсутствовали, их не было в городе. В третьем доме, большом и добротном, богатом, по мангазейским меркам, привратник и на подворье его не впустил. Все расспрашивал через чуть приоткрытую калитку: кто, откуда и по какому делу хозяин ему потребен. Дионисий пускаться в объяснения не стал. Попросил лишь доложить о себе. А когда привратник после долгих уговоров выполнил его просьбу, то Дионисий услышал и вовсе нелепое…

Привратник, неуклюжий, длиннорукий, лохматый, едва не набросился на Дионисия, забасил озлобленно:

– Ты пошто, чернец, людей добрых булгачишь по-пустому? К лицу ли при летах твоих да при сане духовном лжу излагать? Хозяин наш тебя ведать не ведает и велел впредь беспокойство ему не чинить. Шествуй-ка от двора поспешно, и штоб я николи не зрил тебя…

Не зная, что и подумать, Дионисий молча повернулся, зашагал вдоль улицы, размышляя: «Как же сие деется?» Несколько лет тому назад он, так же в обличье монаха, был с почетом принят в этом доме. Его не знали куда усадить, чем накормить, и вдруг сейчас вот такие слова. Неужто случилось что-то неведомое ему, зачеркнувшее все его старые знакомства и связи? Кто теперь растолкует, объяснит ему все это?

Выйдя к небольшому земляному валу, за которым кучно роились крайние дома посада, Дионисий услышал вдруг негромкое:

– Эй, божий человек. Постой-кось!..

Он поднял голову и, удивленный, остановился. К нему спешил привратник, который несколько минут назад так неприветливо встретил его. Сейчас лицо его выглядело неузнаваемым: приветливым и виноватым, будто его умыли живой водой. Он подошел, сдернул с головы шапку, низко поклонился.

– Ты уж прости, бога ради, за невежество мое, отче! Нельзя мне было давеча по-иному молвить с тобой на подворье нашем. Людишек лишних было предовольно…

– Бог простит, – ответил спокойно Дионисий и, глядя в глаза привратника, спросил: – Еще што?

– А то, что ныне за полночь хозяин наш придет к тебе на подворье Милентия-кузнеца с поклоном и с делом, обоих вас касающимся.

– Передай, буду ждать.

– Передам. Еще раз прости, отче.

– Шествуй с богом.

Подворье Милентия-кузнеца располагалось в одной из посадских улиц, хотя понятие «улица» как в посаде, так и вообще в Мангазее с полным правом можно было считать условным. Если в крепости, где жила мангазейская «вершина», пусть и мало, но все-таки считались с порядком при возведении подворий, то на посаде их строили, вернее, сбивали и лепили буквально из чего придется и как придется. И уж, конечно, где вздумается хозяину этого так называемого дома.

Милентий же кузнец был отменный, да еще и искусный во многих ремеслах, поэтому и на подворье его все было устроено с добротной хозяйской рачительностью. В самом же доме, с хитросплетениями коридоров, больших и малых прирубов, не зная расположения их, можно было и заблудиться.

Все это было придумано и на совесть сработано кузнецом не зря, так как давало ему возможность соорудить в доме и несколько тайных небольших, но весьма удобных помещений для отдыха, длительных дружеских бесед, а ежели придется, то и для надежной обороны. Были и тайные запасные выходы из этого подворья, сказочного видом, но надежно продуманного и построенного мангазейским чудо-мастером и великим задумщиком – Милентием.

И вот в одной из таких тайных комнат встретились вновь, как бывало когда-то на Москве, два больших государевых человека, два боярина: Дмитрий Дмитриевич Белосельский, ныне инок Дионисий, и Михайло Игоревич Торутин – ныне торговый гость с Пинеги-реки прозванием Михайло Дударев. Человек он был заметный, умный, к новой жизненной ипостаси приспособился намного быстрее Дионисия. Если тот, спасая голову от плахи, уходил в новую для него жизнь, лишившись всех своих нажитков и богатств, то Михайле удалось вывезти и надежно припрятать все, что было наиболее ценным в его доме и окрестных поместьях. Исчезнув на несколько лет из виду, по слухам, распущенным его приверженцами, он скрылся в иноземных краях, а на самом деле пребывал в одном из дальних монастырей, куда внес в свое время несколько крупных денежных вкладов. Объявился он немалое время спустя в Мангазее, уже в новом облике зажиточного пинежского купца.

В круговерти городской жизни, когда почти каждый день отсюда уходили и прибывали сюда новые люди: рыбаки, охотники, мореходцы государевой службы и те, что за свой страх и риск занимались приисканием новых земель, появление купца не прошло незамеченным.

– Грамоту дорожную и опасную воеводе казал?

– Казал.

– Што положено в казну и здешним служилым людям отдал?

– Отдал.

– Ну и иди себе с богом, торгуй, наживайся и для себя, и для мангазейской купецкой и прочей славы.

В гостевой светлице у стола, покрытого добротной самотканой скатертью, стояли два человека, стояли молча покуда, как бы приглядываясь друг к другу. Замысловатый бронзовый светильник в виде чудесной сказочной птицы, испускающей пламя из клюва, чадил сладковатым дымком, отбрасывал желтовато-багровые отсветы на лица.

– Ну, здрав будь, боярин Дмитрий.

– Здрав буди, боярин Михайло.

– Обнимемся, друже?

– Господи, да како же иначе?

Они обнялись, облобызались трижды, всплакнули даже на радостях. Беседа их далее не потекла, как следовало ожидать, душевно и спокойно. Многие их понятия и идеалы жизни были беспощадно разрушены, утеряна суть их, как и ощущение собственной значимости. Разве можно было сравнить жизнь людей, приближенных к царю, с нынешним их угасанием в бесчестности и безвестии?

– Брат Димитрий!

– Брат Михайло!

– Вишь, друже, и сказать нам ныне друг другу боле нечего. Все переговорено, переплакано. Я уж ныне ни о боярстве, ни о месте своем в жизни не печалюсь, едино честна горесть на сердце: оговорники-злодеи наши не дали честью и мечом Руси до конца послужить, како наши предки завсегда служили.

Произнеся это, Михайло горестно поник головою. Надолго в светлице воцарилось молчание. Вошел хозяин дома кузнец Милентий и вслед за ним жена его Авдотья, статная, видная, быстроглазая, принеся с собой холмогорской росписи подносы с закусками, винами, медами, поставили на стол, поклонились достойно и ушли. Михайло на правах человека, часто бывавшего в этом доме, стал угощать Дионисия.

– И запьем, брате, чашу, как, бывало, на Москве-матушке пивали. Ноне нам едино в жизни есть – душу сохранить от бесчестия, в вере до конца дней своих еще более укрепиться, како каждому православному русскому человеку и надлежит быть…

– Тако, друже, тако… А теперь поведай, што слышно о делах наших, ибо, возможно, я вскорости град сей надолго оставлю.

– Слухов немало ноне средь мангазейских дворов вьется, но главный в том, что и тебе, и княгине Манефе с сыном учинен большой розыск. Вовремя вы сумели с городу уйти, а то по следу вашему коч был пущен со стрельцами во главе с думным дворянином. Ну а грамоты о вас и у здешнего воеводы есть, так што на виду вам шибко бывати не надобно…

– Ну, спаси бог за беспокойство твое, ты у нас в краях здешних едина надежа.

– Покуль жив, в любом малом и большом деле помогу неотступно.

– Спаси бог! Выпьем?

– Выпьем, друже.

Они осушили две большие чары с медом и вновь долго смотрели друг на друга затуманенными от слез глазами. Не могли от волнения начать нужный разговор.

Хозяин же, кузнец Милентий, тут же воспользовался этим, принялся подносить новые яства и вина в кувшинах, хотя други-товарищи не притронулись ни к тому, ни к другому. Вздыхали часто, старались как могли приуменьшить горечь воспоминаний о минувшей жизни.

– Слово дайте молвить, отцы мои почтенные, – неожиданно вступил в беседу Милентий. – Всех дел ваших не ведаю, но об одном, што меня заботит более других, сказать хочу не откладывая: отцу Дионисию в Мангазею являться надобно тайно и только в ночную пору, не иначе.

– Бог сохранит, – перекрестился Дионисий.

– Бог Богом, – как бы в раздумье, произнес Михайло Дударев, – а поостеречься тебе, отче, верно, не мешало бы… Я на обратный путь провожатых тебе дам до лесных краев, – наконец проговорил Михайло. – А в другой раз в град Мангазейский в одиночку штоб ни ногой, прошу тебя, отче.

– Ладно, ладно, охранители, оберегатели мои, – взгляд Дионисия потеплел в благодарной улыбке, – все сотворю как сказано, по-вашему. Вам же особый низкий поклон от игуменьи Марфы за благорасположение к делам обители нашей, за то, што щедро столь одариваете ее заботой сердечной и дарами разными.

Михайло и Милентий после слов этих встали, поклонились достойно, помолчали время малое, и лишь тогда Михайло проговорил:

– Обители этой, как видится мне, многие лета стоять и крепнуть. И пусть она наипервейшей станет в пределах югорских – так, нет, други?

Дионисий и Милентий молча склонили головы.

Крутогорбая отмель посада, окаймленная россыпями мельчайшей желто-коричневой гальки, была едва ли не самым бойким местом Мангазеи. Здесь стоянка судов: кочей, казачьих стругов, только что пришедших в Мангазею и тех, кому предстоял еще страдный путь на Енисей, Лену и в вовсе незнаемые полуночные края.

Здесь и торг: шалаши, лачуги, а то и добротно сбитые лавки российских и иноземных купцов. Рядом же, как говаривали в Мангазее, «самоедское торжище». Купцы-самоеды, селькупы, остяки разложили на траве рыбу – свежую, соленую, вяленую, задымленные оленьи и медвежьи бока, остроги, крючья и ножи из моржовой кости с затейливыми насечками и рисунками. Место тут людное, шумное, буйное, горластое, взрывающееся порой бранью, криками, а то и пальбой из пищали. Люди здесь, как волны в ветер, колышутся из стороны в сторону, удивляют мельканием, буйством красок, переливистым многоголосьем, а то и залихватскими песнями подвыпивших купцов и покупателей.

Здесь же среди других судов и два добротных груженых струга Игнатия. Уложено все порядком, место к месту: гвозди, скобы, топоры, пилы, инструмент подручный в мешках, от людей недобрых в случае чего защита. Тут же Дионисий и Игнатий и трое его молодцов, да три же монашки из молодых, те, что согласились Богу служить в обители новой под рукой игуменьи Марфы.

Еще раз окинув взглядом стоящие неподалеку струги и уже расположившихся там монахинь, Игнатий перекинулся несколькими словами со своими помощниками и лишь потом обратился к Дионисию:

– Все к делу спроворено. Отче, благослови в дорогу.

– С богом! Молодцы-то твои с нами?

– Да, помогут поначалу в обители, а уж потом вместе в град сей возвернемся.

Разговаривая, они направились было к стругам, но тут Игнатий почувствовал, что его кто-то крепко ухватил за рукав.

– Ох, и торопкий ты есть! А ты повремени, повремени, – услышал он чей-то недобро звучащий голос и, повернувшись, почти лицом к лицу столкнулся с чуть полноватым, но крепким парнем в серой поддевке.

Ба, да это ж известный всей Мангазее первый воеводский служака, старший стражник – Федот Курбатов! Тот, что уже пытался недавно взять Игнатия у ворот. Федот тем временем, выпустив рукав Игнатия, картинно подбоченился, другой же рукой поигрывал концом своего кушака перед лицом Игнатия. Тот понял, что это был вызов и жест, означающий сейчас почти что безраздельную власть и над ним, и над всеми его спутниками. И это было близко к правде. Более десятка стражников в таких же серых кафтанах, как и их старший, стояли неподалеку, на гребне отмели. Стоило ему крикнуть, и они тут же схватили бы товарищей Игнатия и его самого… Что делать? Положение казалось безвыходным. Самые отчаянные мысли возникали в голове у Игнатия и тут же отметались им.

– Вот и погибель близка твоя, гилевщик проклятущий. Чего воззрился, аль не так сие?

– Так, так, про погибель ты молвил верно, – спокойно согласился Игнатий, – только вот чья она будет, моя аль твоя, тут подумать надобно…

– Это как же понимать?

– А вот эдак. Ты со своими псами еще не сподобился ухватить меня для пыток и казни, а я тебя в миг единый на тот свет спроважу. – Игнатий приоткрыл полу поддевки, и теперь можно было видеть за поясом его две ручные, иноземного дела пищали. – Вот и считай теперь… Ну, крикнешь ты своим, ну, ринутся они, яко псы голодные, на меня, но я-то ранее их сумею из пищали тебя побить… Меня, конечно, схватят, но ты к тому времени… вернее, душонка подлая твоя в аду уже будет…

По лицу стражника можно было понять, какие мысли обуревают его сейчас: «Вот он, рядом, считай, в руках самых, и ухватить неможно… А может, рискнуть?..» Он быстро, будто ненароком, глянул на Игнатия, лицо его яростно исказилось. Но Игнатий, спокойно улыбаясь, положил ладони на рукоятку пищали.

– Подумай, слуга воеводской. Бою тому я научен издавна.

– Пропади ты пропадом, проклятый! – выдавил сквозь зубы стражник.

– А дале к стругам пожалуй, – насмешливо проговорил Игнатий, – я со товарищами тебя не обижу, даже награда будет тебе.

В сутолоке и пестроте торжища сцена эта прошла незамеченной, мало ли что бывает… Встретились два человека, направились к стругам, вот и весь сказ… Да и струги эти отошли малозаметно. С утра до вечера судов здесь всяческих десятки перебывает.

День погожий, ветер попутный – чего еще надобно дорожному человеку? Распустили паруса, струги тут же набрали ход. Заворковала, забурлила вода у кормы, а берега будто поплыли в стороны и вдаль, то смыкаясь почти, то расходясь широкими плесами, чешуйчатыми серебристыми мелями, лесистыми островками-корабликами. Встречные суда или плоты тут редкость. Ну а чтобы обогнал кто – такого здесь отродясь не бывало. По берегам, куда ни глянь, непролазная чащоба: заросли камыша да круто заплетенные игривой весенней волной мохнатые плети ивняка, дичь, безлюдье…

И все же через несколько дней после того, как здесь прошли вверх по течению струги Игнатия, можно было увидеть на берегу человека, с трудом идущего через заросли кустов и россыпи камней. Хотя он был добротно и в меру одет, он успел местами разорвать свое одеянье и вымазаться в смоле и саже. Приглядевшись, любой мангазеец тут же узнал бы в нем старшину городской стражи – Федота Курбатова, которого увез недавно вверх по Тазу наиглавнейший мангазейский буян и гилевщик Игнатий Воротынской.

В данный момент на лице Курбатова кроме крайней усталости отражалось безразличие, что свойственно людям, которые за короткий срок пережили злость, отчаяние и безвыходность. Как результат – полная душевная опустошенность. Если бы рядом присутствовал сейчас человек, наделенный возможностью читать мысли других, то он с удивлением отметил бы, что мангазейский стражник в злоключениях, случившихся с ним, прежде всего винит себя.

А ведь друзья и знакомцы издавна тебя разумным чтили, сам воевода не единожды одарял, да и к делам тайным, бывало, ставил. А тут промашка столь глупая вышла. Не сумел гилевщика заглавного, Игнашку, ухватить. Опоил будто тот зельем каким, в миг единый опутал. И вот теперь плетись, как душа заблудшая, добирайся в Мангазею-град на посмешище людям добрым, а самое главное, о чем и помыслить страшно, на разбор-расправу к воеводе за глупость и недомыслие свое…

Ах, гилевщик, распрезлодей Игнашка! Слова-то какие молвил, в путь обратный отправляя, с подковыркой разбойной: «Ты, слуга воеводской, ноне в обиде не будешь. На-ка вот, держи. – И сунул за пазуху продолговатую, тяжко ощутимую кису с позвякивающими монетами. – Возвернешься в град, не говори о том, што мы вверх по Тазу отправились. А у меня людишки верные и на воеводском подворье есть. Все едино о словах твоих ведомо мне будет. О сем подумай. А зла я тебе не желаю. Служба твоя, всякому ведомо, хуже собачьей!»

Шагал, спотыкаясь часто, мангазейской городовой стражи старшина Федот Курбатов, и сердце его до краев было переполнено горестью и унижением, которых не выскажешь, не доверишь никому, ибо горести человека малого – кому они нужны ноне на свете?

Предыдущая главаГлава 45 из 55Следующая глава