Из Гомеля Левенков возвратился усталым и разочарованным. С трудом выбрался из душного, переполненного вагона рабочего поезда (люди плотно – плечо к плечу, спина к спине – стояли в проходах, в тамбурах, висели на подножках, облепили крыши), но ожидаемого облегчения не почувствовал: вечернее солнце, раскалив за день песчаную платформу Сосновки, еще стояло высоко над лесом и дышало жаром, как только что вскрытая камера заводской печи. Это еще больше усиливало досаду и желание поскорее добраться до ведра с холодной водой.
Утром он побывал на Гомельском кирпичном, поглядел на работу бульдозера и нового резального станка, пока что единственного на все заводы управления. Станок ему понравился – предельно прост и эффективен, такому особого обслуживания не потребуется, а вот с бульдозером, пожалуй, Челышев прав. Именно бульдозер был главной причиной плохого качества кирпича: глина из карьера поступала с примесями, сырец при сушке трескался, обожженный кирпич раскалывался при первом ударе молотка. И как ни странно, в этом находили положительную сторону, дескать, строителям с ним легче обращаться, он удобен в работе, каменщики любят розовый податливый кирпич, а не сосновский темно-красный, который и зубилом не угрызешь. Такого мнения придерживалось и управленческое начальство. Еще бы! Выгодно, экономично, а главное – сокращается время на обжиг, значит, с меньшими мощностями можно дать больше. Попробуй откажись от такого соблазна.
В управлении главный инженер Книпович так и сказал:
– Напрасно упираетесь, нам не египетские пирамиды строить.
Левенков до сегодняшнего дня не упирался, это делал Челышев, но теперь и он стал на сторону директора.
– Прикажете выпускать брак?
– Не перегибайте, товарищ Левенков. Мы говорим о наиболее рациональной крепости кирпича. Должна быть разумная середина, разумный допуск. Ниже допуска – брак, выше – излишний расход сил и средств в ущерб заводу.
– И государству?
– Вот именно, и государству. – Главный лукаво прищурился. – Знакомые нотки, знакомые. Вижу, с начальником вы нашли общий язык, сработались. Не думал… Впрочем, все верно, мужик он твердый, перед таким сложно устоять.
Это прозвучало с издевкой, но Левенков только усмехнулся. Значит, их с Челышевым считают единомышленниками? Забавно.
– Ваш директор, – продолжал Книпович, – статья особая. Но вы-то, Сергей Николаевич, современный инженер, и против механизации? Странно.
– Я не против. Дайте резальный станок.
– Э-э, торговля начинается. Нету станков. Через годик, может быть… А сейчас не ждите. Бульдозер могу дать.
– Спасибо, у нас карьер уже вскрыт, – соврал он.
– Ладно, копайтесь лопатами, если вам так нравится. Пока план тянете, потерпим. Но учтите и Челышеву передайте, при первом срыве мы вам директивно вменим новую технологию. Вот увеличим план – по-другому запоете.
– Куда же его увеличивать? – удивился Левенков.
– А все туда ж!
Книпович еще раз вспомнил египетские пирамиды, видимо, любимое сравнение, упрекнул Левенкова в недооценке момента, когда главная задача – переселить людей из подвалов, из лачуг, для чего нужен не «ваш непробиваемый булыжник, а приемлемый кирпич». Но звучало это демагогично, и Левенков слушал без внимания. Что значит «приемлемый», где границы?
От нынешней поездки у него остался неприятный осадок. Никакой разумной середины в прочности кирпича главный инженер конечно же не искал. Все это дешевые уловки, чтобы увеличить план за счет качества. В кирпичном деле есть только нижний допуск, а верхнего нет и быть не может. Чем крепче кирпич – тем он лучше, в этом Челышев прав и «передовую технологию» Книповича знает преотлично. Вся она заключается в сокращении времени на сушку и обжиг. Где уж тут до чистоты глины, можно и бульдозером – лишь бы поскорее да подешевле. Разумеется, от скорости и экономии никто не откажется, но закавыка в том, какими путями достичь этого. Книпович – за счет качества. Челышев – за счет рабочих. Хрен редьки не слаще.
Увеличение плана Челышев примет как должное, в этом сомневаться не приходится, и перевыполнит его любой ценой, потому как в отстающих ходить не привык. А цена известная – запрягайся в оглобли и тяни на пределе. Тут тебе и манипуляции с гудками, и свисточек без умолку… До каких же пор – на пределе? Была война – понятно, но теперь-то можно и поубавить. Не о себе ведь печется Левенков, не за себя ратует, ему больно и стыдно глядеть на женщин, толкающих двухтонные вагонетки, исходящих потом в наспех остуженных камерах, когда вместо положенных сорока градусов температура в них достигает семидесяти, а то и выше. Рожать разучились! Нет, единомышленниками они никогда не станут, и пока Левенков на заводе, он сделает все, чтобы план остался прежним.
«Пока на заводе», – отметил он. Что ж, все верно. За два года так и не привык к новому месту, не почувствовал себя своим среди заводчан. Вот Ксения Антиповна сразу как-то вжилась в новое окружение, и Наталья вжилась, а он не может. Ощущение временности своего положения, ненадежности не покидало его ни на один день, тяготило и продолжает тяготить, вызывая апатию, безразличие ко всему окружающему, хотя он и старается выполнять свои обязанности добросовестно, даже с начальником нет-нет да и сцепится чисто по заводским вопросам.
Все это время Левенков ждал какой-то развязки – не с начальником, а с Натальей, – но какой именно, даже представить себе не мог. Раньше ее преданность, молчаливая предупредительность и любовь вызывали в нем чувство благодарности, теперь же все больше нервировали, становились навязчивыми. Он начинал каяться, что не оставил Наталью еще тогда, в Метелице, на своей земле. Теперь же бросить ее в Сосновке, вынудить катать эти вагонетки или грузить кирпич было бы подлостью. Разумом понимал, что надо смириться, пора смириться с настоящим положением вещей, но душой противился и не находил успокоения. Как-то он поймал себя на мысли, что ему ни разу в голову не пришел вопрос: а примет ли его Надя в случае, если они расстанутся с Натальей? И напугался, не найдя ответа.
От этих мыслей он сам себе становился противным, начинал злиться на Наталью, отчего еще больше презирал себя – она-то тут при чем? Искать виновного в своей беде – удел людишек слабеньких, малодушных. Нет, он, Левенков, до такого еще не докатился. Наталья ни в чем не виновата.
За ужином Наталья обмолвилась о скорой поездке Ксюши в Москву.
– Зачем? – встрепенулся Левенков и тут же понял глупость своего вопроса и неуместность оживления.
– В отпуск, – пожала она равнодушно плечами, но он заметил в ее равнодушии ненатуральность и насторожился. Зачем сказала о поездке – по женской болтливости, просто так или с умыслом?
– И скоро?
– Да на той неделе. – Она собрала тарелки, сложила в них ложки, вилки, чтобы унести, но так и не унесла – поглядела на него и тихо спросила: – Может, отпустит дочек с Ксюшей? До школы. Вона ягод в лесу – красным-красно, грибы скоро пойдут…
Вот оно что – она боится отпускать его в Москву! Наталья знала, что он собирается во время отпуска проведать своих девочек, и до сих пор вполне спокойно к этому относилась. Теперь же – это совершенно ясно – боится. Выходит, допускает мысль о его уходе? Значит, никакой особой трагедии для себя в этом не видит? Он сам выдумал ее, а Наталья – натура намного проще, чем ему кажется?
От таких предположений Левенков разволновался, встал из-за стола, пробежался по комнате. Еще сегодня убеждал себя в том, что надо смириться, но теперь…
«А что теперь? Ничего теперь не произойдет. Боится, как всякая женщина. Возомнил тоже…»
– Может быть, и отпустит, – сказал он. – А кто отвезет обратно?
– Да наши бабы ездят! – оживилась Наталья. – Каждый месяц кто-никто, а едет.
Левенков уже не мог успокоиться. Померял нервными шагами комнату, пошелестел бумагами на столе, перекладывая их с места на место, и не выдержал:
– Ксения Антиповна дома?
– Должно быть, по всему… – отозвалась из кухни Наталья.
– Схожу, поговорю с ней.
– Сходи, Сергей Николаевич. – Она появилась на пороге озабоченная, с просящим взглядом. – И это… поговорил бы с Демидом, а? Что ж он вытворяет, бугай!
– А что такое? – спросил Левенков.
– Опять напился, скандал учинил. Погонит его Ксюша. Помяни мое слово, погонит. Она баба хоть и терпеливая, но к такому обращению не привычная. Это-то после Савелия! А я, дура, еще и нашептывала: гляди, Ксюшенька, не упускай счастья своего. Подфартило тебе с полчанином…
– Поговорю, Наталья, поговорю, – прервал ее Левенков с досадой.
Слова Натальи прозвучали для него упреком. Он чувствовал ответственность перед Ксюшей за Демида. Вольно или невольно, однако получалось так, будто он их свел – не с посторонним прохожим она знакомилась, а с его однополчанином, товарищем, в его доме, за его столом, и ее отношение к Левенкову не могло хоть в какой-то мере не перекинуться на Демида. Неловко ему было и перед Челышевым, и перед всеми заводчанами, для которых их дружба – не секрет. Однажды, после очередной Демидовой выходки, директор откровенно упрекнул Левенкова: «Пригрел хулигана, понимаешь! Не угомонится – сам за него возьмусь». И упрекать было за что. То и дело в поселке говорили о Демидовых «концертах», а возмутительный случай с матерью Андосова стал настоящей притчей: «Как Демид Марфушку напоил». Действительно, хулиган, иначе не назовешь.
…Дверь открыл Демид, радушно поздоровался – кажется, он был рад приходу Левенкова, ждал его.
– А что, Ксении Антиповны нет? – спросил Левенков, оглядевшись.
– В магазин пошла, скоро будет. Проходи, Сергей Николаевич, садись. Что-то я тебя сегодня не видел.
– В Гомель ездил.
Он прошел в комнату, сел у окна и постучал пальцами о подоконник. Пока хозяйки нет, самое время поговорить начистоту, по-мужски, но первые слова не приходили.
Демид воспользовался заминкой по-своему.
– Может, врежем? У меня оставалось где-то. Видал, какой пьяница: стоит в шкафу, киснет, а я трезвый. У настоящего пьяницы разве устоит? – заговорил он непривычной скороговоркой, пряча глаза и гримасничая хуже, чем на клубной сцене. Было ясно, что Демид основательно выбит из колеи.
От выпивки Левенков отказался и, оглядев его внимательно, спросил, будто ни о чем не зная:
– Что это ты, вроде помятый?
– Обсказа-али, – протянул Демид, принимая свой обычный вид. – Э-э, Сергей Николаевич, разговоров больше.
– Разве только это, Демид! Помнишь, что ты мне обещал в первый день? Помнишь, хорошо. Так в чем дело? Не нравится, не любишь – оставь. Зачем позоришь женщину перед всем поселком? И меня позоришь. Слышишь, Демид, и меня! Все ведь знают наши с тобой отношения.
– Эх, командир, Сергей Николаевич! Не любишь… оставь… Да я не могу без нее! – Он вскочил со стула, по-медвежьи валко заходил по комнате, скрипя половицами, – большой, с виду неуклюжий, но Левенков-то знает его ловкость и увертливость, когда это требуется. – Оставь… Тут как бы самому остаться. Не любишь… А ты вот поверишь, что я, Демид Рыков, смогу стать перед бабой на колени и слезно просить прощения? Ага, не поверишь. А стоял ведь, сегодня стоял, душа из меня вон! Я, Рыков, и стоял!
Он по-блатному выругался и уже совершенно другим тоном, сникнув вдруг, попросил:
– Поговори с ней, Сергей Николаевич. Ты для нее авторитет. Поговори, а? Пропаду я без нее.
– Прогоняет разве?
– Да… похоже. Может, и обойдется. Короче, не знаю. Ты вот говоришь: «Оставь, не любишь». А она? Стоило раз сорваться – и Демид не нужен, лишний Демид, чужой. Так… тряпка половая под ногами. Кто я ей – муж или случайный… – Он произнес неприличное словечко, сам почувствовал, что не к месту, слишком уж грубо, и умолк.
– Насчет моего влияния ты заблуждаешься. И потом, не лукавь, знаешь отлично, что дело не в одном каком-то случае. Я и то перестал тебе верить. Не верю, понимаешь? Чего же ты хочешь от нее?
– Я понимаю, Сергей Николаевич. На этот раз железно. Скажи к слову.
– Попытаюсь, – вздохнул Левенков. – Я, собственно, и пришел поговорить с ней насчет поездки в Москву. Хочу девочек на лето к себе взять.
– А-а, ну да, конечно. Сам, значит, не поедешь?
Левенков пожал плечами. Что сказать, когда ничего не знаешь. Отпустит? Не отпустит? Как поведет себя? Он рассчитывал узнать через Ксюшу ее теперешнее настроение, но удастся ли – тоже неизвестно.
Ксюша долго не приходила. По всей видимости, задержалась вовсе не в магазине. Прибежал Артемка, крутнулся в доме и, увидев, что матери нет, выскользнул обратно на улицу. Уходить было неловко, тем более что она с минуты на минуту могла подойти. Он решил дождаться. Демид вторично предложил выпить, но уже без наигранной бодрости – сомневаясь, стоит ли в его положении прикасаться к спиртному, и Левенков отметил: «К стенке прижат, а про бутылку в шкафчике забыть не может. Бесполезно все, не будет у них жизни».
Ксюша пришла в ранних сумерках, когда отблески заката уже погасли за окном и небо посерело, нахмурилось. Сразу же за ней появился Артемка. Видно, без матери боялся или не хотел оставаться наедине с отчимом. Было ясно, что его привязанность к себе Демид потерял, теперь нескоро восстановит и восстановит ли вообще. Обиду от чужого человека или от родного отца ребенок быстро забывает, но отчим – особая статья. Дети погибших на войне, особенно мальчишки, крепко помнили своих отцов и гордились ими, наделяя их фантастическим героизмом, добротой, щедростью, умом – всеми самыми лучшими качествами, которыми те, может быть, и не обладали. Завоевать любовь таких детей было чрезвычайно сложно, но очень легко потерять. Демид же или не понимал этого, или слишком рано уверовал в свой авторитет.
К Левенкову Ксюша отнеслась непривычно сдержанно, Демида вовсе не заметила, словно его и не было в доме, и занялась на кухне своими делами. Пришлось пойти к ней и объяснить цель своего визита.
– К вам я, Ксения Антиповна. Наталья говорила, что вы в Москву собираетесь.
– Надо съездить, не пропадать же отпуску. А вы насчет дочек?
– Да, хотел попросить…
Она кивнула понимающе, выдав тем самым, что такой разговор уже состоялся с Натальей, пригласила его в комнату и сама прошла – свободно, уверенно, показывая всем видом, кто хозяин этого дома. Демид посидел еще немного, молча послушал их разговор и вышел покурить в надежде, что речь зайдет и о нем.
– Я напишу письмо, – объяснил Левенков, – думаю, отпустит… обещала. У нее и остановитесь, она… гостеприимная. – С языка едва не сорвалось: «Она у меня», – но он вовремя спохватился.
– Да у меня есть один адрес, – замялась Ксюша. – Кто я ей – чужой человек, стесню только.
Адрес ее был явно не надежный.
– Что вы, не стесните! Квартира там свободная. Вот увидите, она сама оставит вас, – оживился Левенков и, заметив, что расхваливает Надю, неловко прервал себя.
Ксюша взглянула на него то ли с укором, то ли с сомнением, и он понял, что говорит о прошлом, по крайней мере, как было два года назад. Но почему все должно оставаться по-прежнему, недвижимо? Может быть, в квартире сейчас не так уж свободно… Нет, Надя не могла. Не могла! А почему, собственно, не могла? Он может, а она нет?
– Я зайду, – пообещала Ксюша. – Обязательно зайду. Приготовьте письмо.
– И еще, Ксения Антиповна… присмотритесь, что там и как. Ну… вы понимаете, ведь родные дочери. Сложно все!
Он знал, что его слова будут переданы Наталье, однако рассчитывал на понимание и сочувствие Ксюши. Пусть передает, Наталья и сама не слепая, видит, каково ему без дочерей, без Москвы. Ее он жалеет, никогда не жалуется, не ноет, прячет свою тоску, во всяком случае, старается это делать. Что же еще! В конце концов, он тоже человек и его надо понять. Почему он должен щадить Натальины чувства, а она нет? Надя говорила, что его поведение в чем-то ненормально, превышает разумную границу. Может быть и так. Может быть.
От Ксюши Левенков ушел, полный сомнений и смутных надежд. О Демиде так и не заговорил – не выпало подходящего момента.