В октябре на Савелия пришла похоронка.
Ксюша не замечала, как угасала осень, как прошла зима. Ни первый снег, ни первые ручьи по весне не пробудили в ней надежду. Надеяться было не на что. На Ксюшин запрос из Москвы пришло подтверждение, что действительно ее муж, Корташов Савелий Данилович, погиб в боях за социалистическую Родину и приказом ГУК НКО исключен из списков Красной армии. С утра до позднего вечера она была занята работой и бесконечными хлопотами по дому. Плакать не было времени, и все домашние решили, что Ксюша успокоилась, смирилась с участью своей, как и многие вдовы. И никто не мог видеть, что творится в душе, никто не замечал, как по утрам она торопливо переворачивала мокрую от слез подушку.
Кто это выдумал, что время сотрет все? Кто сказал, что можно смириться с гибелью мужа, отца сына своего? Вдовы такого сказать не могли.
С гибелью Савелия Ксюша решила для себя, что жизнь ее на этом остановилась, остается доживать, что отпущено природой, и растить сына. Горе свое и воспоминания о муже она запрятала внутрь, как нечто драгоценное, принадлежащее ей одной, чего не должен видеть никто. Ксюше казалось, что ни одна живая душа не в состоянии понять ее горе и все эти сочувствия, охи и ахи ненатуральны, потому – оскорбляли ее чувства. Да и зачем омрачать и без того несладкую жизнь своих близких.
Одно событие в деревне встревожило сельчан, как общая беда: в начале марта один за другим умерли два мальчика из тех девяти, которых брали немцы на «медосмотр», – Вова Кондратюк и Леня Морозов. Умерли, не болея, почти неожиданно. Для всех хлопят Тимофей был вместо батьки, и бабы, их названые матери, всегда советовались с учителем, сообщали ему малейшие подробности о здоровье детей. И на этот раз Тимофей знал о недомогании Вовы и Лени, но надеялся, что все обойдется, как обходилось до сих пор. И вдруг – смерть, тихая и спокойная, как засыпание.
Еще летом Тимофей возил в Гомель мальчиков, но безрезультатно. Детей осмотрели, выслушали и, ничего кроме истощения не обнаружив, отпустили. Глубокого же обследования в условиях поспешно открывшейся городской больницы провести не могли. «Надо бы в центр, в хорошую клинику», – сказал пожилой врач со вздохом. И вздох его означал: но это, к сожалению, невозможно. Тимофей сам понимал: и парное молоко – надо бы, и куриный бульон – надо бы, и санаторий… Да что поделаешь, когда – война.
Хоронили детей всей деревней. В день похорон отменили занятия в школе, и все дети провожали своих товарищей.
Весенняя распутица еще не началась, но снег уже был по-весеннему мягкий. Погожий день, веселое солнце, свежий бодрящий воздух, капель с деревьев, с крыш одиноких хат – все это так не вязалось с двумя маленькими гробиками! Несли гробики школьники, которые постарше, за ними ковылял растерянный, убитый горем Тимофей. Ближе других он воспринял эту смерть, ближе других он считал себя к ней причастным и больше других понимал, что она означает. Немецкие эксперименты не прошли бесследно, результат налицо. Неужели и остальных ждет то же? От такой мысли Тимофею становилось страшно.
В толпе переговаривались, перешептывались, всхлипывали бабы.
– И не хворали, горемычные, и вот тебе… – слышался мужской голос.
– А с энтими что будет-то? Хлопята, кажись, исправные, дохтура сказывали, – продолжал бабий жалостливый.
– Чего тые дохтура! Попортили хлопят ироды проклятые, во внутрях попортили – зачахнут. Не жильцы, видать…
– Типун тебе на язык, Марфушка! Ох, господи, прости меня! – отвечали ей, тяжко вздыхая.
– А Тимофей Антипович убивается… Ему-то каково?
– Все ж они нам что родные стали…
Посматривали на семерых оставшихся ребят скорбно и жалостливо, как на обреченных.
Похоронили на погосте, под молодым топольком. Колхозный сторож дед Евдоким постарался, сделал красивый резной крест.
А через два месяца прокатилось по Метелице радостное и ликующее: «Победа!». Девятого мая никто не работал. У новой школы состоялся митинг.
Среди всеобщей радости и шума Ксюша чувствовала себя одиноко. Она понимала, что таких вдов тысячи, не у нее одной горе, и надо радоваться всеобщей радости. Но радоваться не могла, более того, эта общая радость раздражала. И чем больше веселились вокруг, тем больней становилось Ксюше, тем трудней было сдержать в пересохшем горле готовый вырваться в любую минуту истошный вопль. Дети шумно носились по улице, и между ними – Артемка, видать забывший на сегодня свое сиротство. Ксюше хотелось остановить его, но она не могла, понимала, что не имеет права этого делать. «Ну и слава богу… Ну и пускай… И за меня порадуется», – успокаивала она себя.
Из Зябровки, где стояла тыловая часть, прибыл пожилой лейтенант и выступил перед сельчанами с речью. Выступил председатель колхоза Яков Илин, выступил Тимофей и многие мужики и бабы.
Попросили выступить и Ксюшу, как вдову, как бухгалтера колхозного и уважаемого в деревне человека.
– Не могу, – выдавила из себя Ксюша через силу. – Простите, не могу я…
До поздней ночи шумел по деревне праздник, а со следующего дня начинались будни. Посевная была в разгаре. Управились только с яровыми, за картошку еще не принимались, а там – гречиха, просо, овощи. Знай поворачивайся. Горе не горе, радость не радость, а жить надо и работать надо. Колхоз помалу восстанавливался, набирал силу: в конюшне уже стояло семь добрых коней, появилось десятка полтора коров, да половина из них черно-рябой масти, крупные. В отстроенном прошлым летом свинарнике повизгивали свиньи; под навесом кузницы Денис Вилюев возился с поломанным, изъеденным ржавчиной трактором, который обнаружили случайно на глухой лесной просеке. Тут же стояли и две жатки, веялка.
После оккупации утроилось и деревенское стадо. В этот год Ксюшина Зорька отелилась в феврале, теленка отдали Лазарю. Следующего решили оставить себе, потому как Зорьке пошел пятнадцатый год – по коровьему веку – старуха. Метелица обновлялась. Еще осенью многие сельчане справили новоселье, то там, то тут появлялись новые срубы, заравнивались пепелища, а которые без хозяев, зарастали высоким бурьяном и лебедой.
Метелица ждала фронтовиков.
Первыми вернулись мужики постарше, начавшие службу еще перед войной. В разгаре лета пришли с войны два Гаврилкиных сына, Микола и Константин, но тут же покинули Метелицу вместе с семьями. Как ни уговаривал их Яков Илин остаться, солдаты-фронтовики не могли перенести позора за своего батьку-старосту, подались куда-то в Россию. Третий сын Гаврилки, Иван, погиб еще в сорок третьем.
В конце июля неожиданно для всех объявился Захар Довбня. Всю войну о нем не было ни слуху ни духу, сельчане давно считали Захара сгинувшим. И вдруг он, живой и здоровый, с полудюжиной медалей на широкой груди, с вещмешком за плечами и двумя большущими трофейными чемоданами в руках, прошелся по Метелице.
«Во те на-а!..» – только и сказали на это сельчане.