Январь 1905 года. Томск
Расстрел мирных демонстрантов в Петербурге 9 января потряс всех.
– Какую страшную ошибку совершил Николай, – говорил за обедом в доме сестры чиновник Силин, – жалко погибших людей, но еще жальче народную веру в царя-батюшку, заступника и защитника, ведь в русскую веру стреляли.
– Всё ваша интеллигенция, расшатывали лодку, вот и аукнулось, – пробормотал полковник Ромашов, доставая из серебряного портсигара папиросу «Герцеговина Флор».
– В данном случае вы, Андрей Петрович, совершенно не правы. Да и в принципе тоже. Я считаю интеллигенцию лучшим слоем нашего общества: наиболее культурным и честным, бескорыстным, думающим о народе.
– Тонок слой лучших. Зато худших не счесть. Сейчас ведь вся нечисть поднимется со дна, используя расстрел как предлог. По вине этого попа Гапона, который народ повёл на поклон к царю, начнут клеймить православие, из всех щелей, как тараканы, вылезут революционные подонки, считающие вполне допустимым ограбление отделения Госбанка или оружейного магазина… Мне уже донесли, назавтра назначены в зале железнодорожного собрания доклады, уверен, будут призывать к демонстрации памяти жертв или к забастовке. И, конечно, возбудят служащих Сибирской железной дороги. Опять придётся срывать их ядовитые, как ртуть, листовки. Уже наизусть их выучил, обычно они двух типов: «Назад, солдаты! Назад, братья!» или «Долой самодержавие!». А запретить собрание, – Ромашов покраснел от гнева, – только усилить их протест.
– В этом вопросе вы совершенно правы: любой запрет вызывает желание поступить ему вопреки. Я сам поднял две прокламации. – Силин извлёк из кармана помятые бумажки. – Всё, как вы говорите, Андрей Петрович. Позвольте, зачитаю.
– Уж удовлетворите моё любопытство. – Брови Ромашова побагровели.
– «Братья-солдаты, дружно выходите на улицу и смело соединяйтесь с рабочими и студентами под красным знаменем социал-демократии!», вторая – совсем короткая: «Да здравствует революция по всей России!»
— Казнить и ссылать безжалостно!
– Андрюша! Это бесчеловечно! – воскликнула до того молчавшая супруга Ромашова.
– А бомбы бросать, Лиза, по-твоему, человечно?! – Полковник вдохнул папиросный дым и закашлялся.
Утром, 19 января, Ромашов позвонил поручику Бахереву и прокричал, пытаясь удержать в руках прыгающую трубку телефона:
– Началось! Эти сволочи православный обряд почтили своим шествием: сегодня девять дней с петербургской трагедии! Шествие двинулось вниз по Почтамтской. Срочно конно-полицейскую стражу к Пассажу Второва! Пришла телеграмма от министра внутренних дел Святополк-Мирского: «Принимайте самые энергичные меры к недопущению беспорядков».
– Оружие?
– Надеюсь, до этого не дойдёт.
– А если провокации?
– Только в ответ. Хотя я бы их всех…
Трубка всё-таки выпрыгнула из ладони полковника. И он, не завершая разговора, упал в кресло. Позвал:
– Лизонька, воды. – Жена поспешно вошла с полным стаканом. – Опять бунт в городе, – прошептал Ромашов. Струйка воды из стакана, сверкнув в зимнем свете окна, выплеснулась на ковёр. – Подай, будь добра, ещё… Я неимоверно устал.
…Мишка опоздал – подбежал уже к строящемуся Пассажу и поразился: какая огромная толпа! Собралась тысяча, наверное! Его задержала тётка Лебёдка рассказом о раненом прапорщике, которого выхаживает Надя.
– Он и говорить-то не мог, а Надюша всё возле него сидела ночи напролёт, руку ему гладила. И вот вчера он ей улыбнулся и еле слышно произнёс «Спасибо, сестричка».
В первом ряду демонстрантов алели три знамени. Один красный флаг гордо держала Зоя. Мишке вспомнилась черно-белая картинка из какого-то журнала: полуголая женщина на французских баррикадах зовёт народ за собой. Зойкин живот выдавался вперёд, выходит, вот-вот родит. Дома ей не сидится, вечно лезет на рожон! Подумал о Вере: «Не видел её два дня… Здесь она? Вряд ли».
За первым рядом колыхалось живое людское пламя, как искры, в морозный воздух взлетали призывы: «Долой самодержавие!», «Остановить войну!», «Да здравствует Учредительное собрание!».
– Разойтись! – кричали полицейские. Казалось, кони под ними воспламеняются от людского огня. – Разойтись!
Внезапно раздался выстрел. Тени коней заплясали на снегу. Стреляли из толпы, ещё один выстрел, потом ещё, всадник, оказавшийся напротив Зои, покачнулся, тяжело осел и свесился с лошади плохо закреплённой поклажей.
И тогда полиция открыла ответную стрельбу.
В этот момент Мишка увидел доктора Залманова.
Залманов пронёсся мимо полицейских, врезался в волнующуюся толпу, прижал к себе Зою, закрыл её собой.
Выстрелы снова прогремели. Толпа начала распадаться, откатываясь дробящимися гаснущими потоками назад и в стороны
Мишка, незаметно скрывшись, пробежал закоулками и вернулся к тётке Лебёдке. Почему он решил не оставаться на срочную вечернюю сходку группы РСДРП, не понимал сам. Смутные чувства бродили в его душе. Картины только что виденного наплывали на него, мешая сосредоточиться и понять причину собственного побега. Вот падает знаменосец Кононов, стоявший в первом ряду, недалеко от Зои, вот подгибается нога раненого коня, вот на белом снегу чей-то потерянный картуз… И лишь одно чувство проступало совершенно отчётливо: ему не нравилось кровопролитие. Он… Он не способен убить.
А Гаев? Гаев, несмотря на свою открытую улыбку, способен. А Лебедев? Он же интеллигент, и что?
Олимпиада Акинфиевна внесла пирожки, и сразу стало в гостиной тепло. Мишка улыбнулся.
– Давай-ка, дружок Мишута, почаёвничаем. Небось замёрз на своей демонстрации? Что там было-то?
– Стреляли. Не знаю, убили или только ранили нескольких человек.
– О, Господи! Войны с Японией людям, выходит, мало. Наденька каждый раз плачет, когда солдатик умирает
– А тот, что заговорил, выживет?
– Она уверена: выживет. Скоро домой поедет. Он издалека, с Новгорода. Обещает Наде писать, а после войны приехать в Томск. Да кушай, Мишута, для тебя сама пекла. Стефанида поделилась со мной кухаркой, ей теперь без Антония-то дорого, вот её Луша то мне, то ей готовит. Но пироги у неё, Бог не даст соврать, никудышные. Мои вкуснее.
– Подтверждаю! – жуя, пробурчал Мишка.
– Стефаниде сообщили, что дом и земля принадлежали покойному Антонию Михайловичу по праву. Выходит, нужные документы в волостном правлении отыскались, правда, Стефа не хочет почему-то жить в селе, может, ты поговоришь с Шурочкой – ей бы с детишками летом там пожить – разве не благодать?
Мишка вспомнил про Диева.
– Алексей Александрович к вам не наведывался?
– А то как же, наведывался третьего дня. Удивил меня.
– Удивил? – Мишка отложил на тарелку надкушенный пирог.
– Просил для него взять у тебя книгу… как его, забыла… ещё планета такая есть… память стала сильно подводить…
– Маркса?
– Его самого. Только просил на русском либо на французском. По-французски-то я, говорит, разберу, а немецкого вовсе не знаю.
– Тётушка Лебедушка. – Мишку просьба Диева встревожила: помнит муж сестры о статье Толстого и прочей запрещенной литературе, выходит, его затянуло. – Скажи ему, ничего у Мишки такого нет.
– На демонстрации ты его не видал?
– Честно говоря, о нём не думал. Замужнюю теперь Зойку там видел. А его нет.
– Ты, Мишута, к Шурочке забеги, спроси про усадьбу. Дом тёплый, могла бы Шура и зимой с детьми там пожить, с ними бы играл внучек Стефы, сынок Никодима. Отдохнул бы наш Алёша Александрович, ведь заедает Шура его своим задиристым норовом. Церковь в селе старая, добрая, в честь Сошествия Святого Духа на Апостолов.
Диева дома не оказалось. И это удивило Мишку. Он бегло изложил сестре всё, что предлагала Олимпиада Акинфиевна. Жить в деревне зимой? Шурочка не обрадовалась предложенному, а рассердилась.
– Я что, нужна в качестве сторожа?! Сбрендили старухи! А Диева куда? Он же служит.
– Не он ли идёт? – спросил Мишка, услыхав, что открывается входная дверь.
– А кому еще приходить? Он.
Диев, несмотря на мороз, был бледен. Остановился посередине небольшой гостиной, освещённой зимним солнцем, потёр ледяные ладони, подул на пальцы и подал руку Мишке.
– Приветствую.
– Вы… – Мишка решил огорошить его сразу. – Зря просите Маркса, у меня нет. И вообще лучше бы вы забыли и про статью Толстого…
– Никак не могу. – Диев улыбнулся и через зрачки его прошли два световых луча. – Толстой меня, понимаете ли, Миша, окрылил. Жил я тихо, видел несправедливость, но сомневался: то ли я вижу, не лжёт ли мне моё зрение, и, коли не лжёт, что, могу я, титулярная букашка, о том рассказать? И есть ли смысл в моих словах, если я ничто не смогу изменить? А тут великан те же картины, что меня порой покоя лишали, увидел и всему российскому миру их показал, несправедливость вывел на свет божий: смотрите, люди и поднимайтесь над вашей униженностью. И я поднялся над моим жалким местом под солнцем, и смысл своей жизни узрел: справедливость достижима – а значит, стоит побороться за нее.
– Не тебе бороться, воробей, – усмехнулась Шурочка.
– Из таких, как я, воробьев состояла сегодняшняя демонстрация. Нас много. И мы вместе – сила.
– Вы присутствовали? – спросил Мишка, уже понимая: Диев на демонстрации был.
– Присутствовал.
– И что в городе сейчас?
– Город точно мёртв. Но это снаружи, а внутри клокочет подземный океан.
К полуночи, скрывая алые следы, пошёл снег.
– Снег всегда мне напоминает покров памяти, – задумчиво сказал поручик Бахерев. – Вот и сейчас: скроет всё, что мы с вами пережили сегодня.
– Я чувствую себя так, точно сам был ранен. – Ромашов глядел на поручика, но вряд ли его видел, весь обратившись в слух. – Докладывайте: что уже известно.
– Убит один из демонстрантов – студент Иосиф Кононов, нёсший знамя. Прискорбно, что случайной жертвой стал тринадцатилетний мальчик Елизаров Илья. Ранены 23 демонстранта, среди них учитель гимназии Попов и доктор Залманов…
– Вот она – русская интеллигенция, превозносимая братом моей Лизы!
– Задержано сто семнадцать человек. Среди полиции тоже есть жертвы. Ранен городовой, причем тяжело, врач не надеется, что он выживет, у городового – девять детей…
– Плохо.
Каждое слово, произнесённое поручиком, отдавалась больным звуком в сердце Ромашова. Он глянул в окно, и детские лица скорбно глянули на него из морозной мглы. Ромашову привиделось среди них знакомое по фотографиям лицо цесаревича Алексея.
– Вы тоже видите их, поручик?
– Не понял, о ком вы?
– Я? Продолжайте.
– В феврале прибывает в Томск статский советник и камергер Азанчевский-Азанчеев, он был харьковским губернатором.
– И что?
– Надеюсь, наведёт порядок.
– Порядка уже не будет, прибудь хоть сам…
Полковник поднялся с кресла, бросил взгляд в окно: лица исчезли.
– …хоть сам Господь Бог. Озверевшая толпа распнёт его вторично. Затягивают Россию в чёрную воронку. Мы с вами, поручик, несмотря на скорбь, обязаны стать беспощадными к разжигателям смуты. Того требуют наша честь и наша любовь к Отечеству. Я слышал, вы уклонились от вступления в недавно возникший Русский кружок. Вступайте срочно! Мы все должны сейчас объединиться, спасая империю.