Любил дед Ермолай шибко сухари сушить. Внучата всё спрашивали у деда, почему, мол, он их так любит – ведь уж и зубов почти от старости не осталось. Дед же разложит аккуратно нарезанный ломтиками чёрствый хлеб и на железном листе поставит в печь. Когда сухарики станут готовы, он достаёт их. Внучки Алёнка, Настя, Вера и внук Сергей, накиднувшись, хватают горстями эти самые сухарики, хруст от всего этого стоит по всей избе.
Ермолай закурит свою махорку и улыбается, бабушка, жена его верная Пульхерия Александровна, в такие вот минуты обычно всплеснёт руками, но непременно улыбнётся. И получается интересная картина: ведь, всплеснув руками – это вроде как поругивает деда своего, а улыбается – вроде одобряет. А меж тем это русские характеры тренировку для мозга устраивают, никак без таких вот житейских моментов не обойтись деревенскому человеку. Похрустят, похрустят любимые детки сухариками, снова просят деда рассказать историю о сухарях. Дивится дедушка, памятуя о том, сколько раз уж рассказывал историю эту внучатам, засомневается. Тут и вступает в действо жизненного спектакля любезная Пульхерия Александровна:
– Ты, дед, не ерепенься, а расскажи историю свою.
А тут и соседские дети в избу зашли, хотели позвать погулять. Да на улице мороз лютовал. Не отпустила бабушка никого в эдакую непогодину, сунув каждому в руки тёплый пирог из рыбы, стала глядеть на мужа. Загорелись глаза у Ермолая, но всё одно молчит, ждёт, когда верная его жена слово скажет. А Александровна и не замедлит с этим делом:
– Ну, чего молчишь, вишь, детки собрались. У нас ведь телевизора нет, сказывай им свою историю, а оне повырастут и помнить будут, на то мы с тобой и старики, чтобы детям об жизни баять.
Громко крякнув, Ермолай с раскачкой начал:
– Да чего особо рассказывать-то. Пошёл на рыбалку весной, окуньки уж больно хорошо клевали, полный горбовик наловил, да крупные попались, еле леска держала, когда вытаскивал. Гляжу, а льдину, на которой стою, и оторвало, и несёт меня. Страшно стало – жуть, ну, думаю, утопну и не порадую свою старуху окунями. Уж далеко меня отнесло, а в одном месте сужение берегов было. Стою, думаю – прыгать надобно, а горбовик окаянный с рыбой выбрасывать жалко. Изо всей силы бросаю его на берег и сам прыгнул. По горло ухнул в ледяную-то воду, но выкарабкался и горбовик вытащил на берег. Ну, думаю, не в воде, так на земле погибель меня, грешного, ждёт: вся одёжа махом ледяной коркой стала. Одеваю горбовик на спину и бегом бегу, а куда бегу, и сам не ведаю. Пробежался, вроде согрелся немного, да кабы силы бесконечны были, так бы и бежал, и спасся. А оне ведь кончаются, силы мои. Бреду пешком и думаю: «Вот загибну совсем, жалко старуху Пульрхерию, жили мы с ней дружно, детей жалко». Слёзы полились с глаз, да таки крупны, что удержу-то им нет никакого. Бросил я свой горбовик с окунями, иду дальше, километра четыре, наверно, прошёл, совсем продрог. Вижу, как бы в заливчик река уходит, а там, на берегу, избушка стоит. Добрёл, гляжу – зимовьё охотничье али рыбацкое. Дрова в печке уж сложены, спички сухие на полке лежат. Разгорелась печка с сухими-то дровами враз, тепло стало. Разложил одёжу, сушу, чую, озноб меня бьёт, и не ведаю, останусь жить али помру, до того негоже мне было. Оглядел избушку, и в тумбочке нашёл мешок сухарей, бутылку спирта. Махнул я полстакашка, заел сухарями. Ох, и вкусные мне тогда показались эти самые сухарики. Выпил ещё полстакана и уснул. Наутро отыскал в тумбочке и заварки с сахаром, скипятил чайку крепенького. И вроде стал чувствовать себя лучше. Сходил и нашёл горбовик с рыбой. И весь день шёл до дому, как стемнело, вошёл в свою избу. Вот уж отхлестала меня ваша бабушка по морде, бьёт, а сама плачет. Я-то чего, понимал её, думаю, надобно время выждать, пусть в себя придёт, лебёдушка моя. Меня уж вся деревня искала – не нашли, а коли река тронулась, думали, погиб я. А я тем временем по себе самом за здравие спирт с сухариками принимал в нутро.
Пульхерия Александровна, утирая слёзы фартуком, только и вымолвила:
– Господь его спас, окаянного.
Дети, открывши рты, слушали дедушкину историю. Ермолай, покряхтев, поднялся с лавки, подошёл к печи, погрел сначала руки, затем, повернувшись, прижался к русской печи спиной, саднила спина деда после такого купания в ледяной реке уже несколько лет кряду. Видя, как ребятишки с интересом глядят на него, он и продолжал:
– Я после сходил туда в зимовьё и спирта принёс новую бутылку, и спичек, и сухарей, сала солёного, а чего ему будет – в избушке холодно, ежели не истопишь буржуйку-то. Ведь так как я попал, немудрено и ещё кому-то попасть. Так и не ведаю, кого это зимовьё, только низкий тем людям поклон мой за спасение, стало быть. Вот с тех пор и сушу сухари, люблю их, а зубов-то нет. Правда, в нашем народе бают, когда говоришь, что-де суши сухари, это к ненастью, либо в тюрьму человеку, либо в дальнюю дорогу. А в моей истории сухари вроде как спасительными оказались, ну и спирт, конечно. Всё, одним словом, спасением оказалось.
Немного о чём-то подумав, Ермолай добавил:
– Да и на войне с фашистами сухари любил, там их все солдаты любили шибко. Старуха моя говорит, Господь меня спас, а я и не возражаю ей, люблю я свою Александровну, шибко люблю…