Все покоряется Любви, и мы Любви покорны.
Сенека был римлянин, и, подобно всем римлянам, относился с презрительным равнодушием к обычаям и нравам других рас. Правда, он удивлялся независимому характеру германцев и признавал литературные и философские способности греков. Но при всем свободомыслии он, как и все его соотечественники, думал, что родиться римлянином значило получить право презирать все остальное человечество.
К евреям римляне питали особенное презрение. Ненависть между этими народами возникла еще в ту эпоху, когда пунические корабли опустошали латинские берега: соотечественники Сенеки считали евреев близкими родственниками финикийцев, сохранившими всю их низость, но не разделявшими славу Тира и Карфагена.
Сенека был предубежден против евреев. Стремясь расширить свое образование, он прочел между прочим и некоторые из их философских и исторических книг.
Многие выдающиеся римляне того времени, стремясь заменить какой-нибудь новой системой детскую мифологию древней веры, относились к еврейской религии с некоторым одобрением. Но Сенеке не нравилась положительная и оптимистическая основа еврейской философии. Она шла вразрез с его понятиями о разумном и истинном. А между тем с проницательностью литературного и философского гения он замечал инстинктивное стремление римлян именно к такой философии. Его стоицизм, казалось ему, гораздо больше подходил к потребностям человечества, и он с досадой думал, что истерические, распущенные азиаты могут совратить римлян с пути здравой философии.
Сенеке очень не нравился еврейский ритуал, тем более что его сведения о нем были неполны и неточны. Их главные обряды казались ему достойными только грязных азиатов. Да и сами евреи казались ему грязными телом, с дикой моралью, с нелепой философией.
Юдифь, разумеется, не знала ничего этого, когда преклонила перед ним колени и поцеловала его платье.
Сенека, как истый римлянин, ненавидел низкопоклонство и, вырвав у нее тогу, спросил суровым тоном:
– Кто ты и зачем становишься на колени передо мною?
– Я дочь Иакова, еврея, живущего среди язычников, – отвечала она, – и умоляю тебя о сострадании.
– Еврейка! – воскликнул Сенека и, впадая в обычную в Риме насмешливость, прибавил: – Зачем может понадобиться мое сострадание такой очаровательной девушке?
Юдифь вскочила на ноги и гордо взглянула на него.
– Я слышала, – воскликнула она, – что среди римских варваров есть один мудрый и добрый человек! Но меня обманули!
Сенека, сконфуженно улыбнувшись, возразил:
– Немногие из представительниц твоего пола рассердились бы, если бы кто-нибудь назвал их очаровательными. И, – прибавил он ласково, – может быть, еще меньше найдется таких, к которым бы это слово так подходило. Впрочем, я жалею, что пошутил. Скажи же, зачем ты требуешь моего сострадания или, лучше сказать, моей помощи, потому что без помощи нет истинного сострадания.
Манеры Сенеки подкупали. Он не напускал рассеянного вида, как многие философы. На каждого, кто с ним говорил, он производил такое впечатление, как будто предмет разговора возбуждал в нем величайший интерес.
При этом его глаза были так ясны, улыбка так приятна, голос так музыкален, что даже Нерон не мог противостоять его влиянию.
Он выслушал с серьезным вниманием рассказ девушки.
Когда она закончила, философ спросил, слегка улыбаясь:
– И этот центурион…
– Мой друг, – отвечала Юдифь, взглянув прямо в глаза Сенеке.
Он слегка покраснел: еврейская девушка пристыдила философа.
– Бедное дитя! – сказал он. – Но я не знаю, что делать.
В нем была странная смесь решительности и нерешительности.
Когда опасность была явна – например, когда Нерон находился в припадке свирепости, он действовал с удивительной быстротой и энергией. Но при отсутствии такого стимула Сенека часто обнаруживал слабость и нерешительность.
Юдифь бросила на него умоляющий взгляд.
– Тит сам говорил мне, – сказала она, – что ты правитель мира. Неужели правитель мира не может спасти жизнь простого воина?
Сенека поспешно ответил:
– Я не правитель мира, и тот, кто желает мне добра, не должен называть меня так даже наедине с самим собой, когда двери заперты и те, кто мог бы подслушать, погружены в сон. Я рад был бы помочь тебе. Возмутительно, что в этом городе, который по справедливости гордится своим порядком и законами, пьяные гуляки могут оскорблять и убивать людей. И все-таки я не знаю, что делать! Может быть, его уже ведут на казнь.
Юдифь вскрикнула и схватила руку сенатора:
– Поспеши же к Цезарю и требуй правосудия. Все говорят, что Рим управляется рукой Нерона и головой Сенеки. Неужели ты заклеймишь себя участием в преступлении! Все говорят, что ты справедлив… Как может справедливость соединяться с трусостью!
Упрек подействовал.
– Ты права, девушка, – сказал он решительным, резким тоном, – ты права. Жизнь какого-то воина не важная вещь, и девическая любовь не должна влиять на государственного человека. Но справедливость и порядок слишком важны; нарушение их не должно остаться без протеста и, если возможно, исправления. Не знаю, удастся ли мне спасти его, но я, во всяком случае, попытаюсь.
Философ повернулся и пошел вниз по Форуму в сопровождении девушки. Немногие из его современников решились бы доставлять такую пищу сплетням. Он сам пострадал от них в юности; молва связала его имя с именем одной из представительниц императорской фамилии, и Тиберий отправил его в ссылку за «недозволительную связь». Теперь, когда Сенека был стар, римские остряки уверяли, что в число его обязанностей входит не только воспитание и наставление Нерона, но и утешение овдовевшей Агриппины. Сенека был очень чувствительный человек для римлянина, но громадная власть, которой он пользовался, чувство собственного достоинства, а главное – философия помогали ему равнодушно относиться к злобному жужжанию окружающих.
На Форуме философу и его спутнице встретилась группа сенаторов. Сенека не мог не заметить их иронических взглядов, когда они раскланялись с ним. Он отвечал с обычной вежливостью и затем, как бы подчеркивая свою любезность, обратился к Юдифи и заговорил с ней. Его главной слабостью было стремление позировать: он часто поднимал голову выше, чем обыкновенно, тогда как более скромный человек благоразумно держал бы ее на обычном уровне.
Сенаторы, когда встречная пара прошла мимо, лукаво заулыбались.
– Какая прекрасная политическая фигура! – сказал один. – Для Цезаря нашлась новая игрушка.
– Но, – заметил другой, – гречанка так просто не сдастся. Бурр рассказывал нам, что она поставила Нерона на колени только вчера, после битвы. Старый Бурр клялся, что в Риме нет женщины лучше нее. Она достойна быть ровней даже Сенеке, такова ее власть.
– Не знаю, – сказал третий. – Тигеллин вчера сильно напился и все бредил о какой-то красавице, которую они с Нероном нашли. Кажется, они ворвались в чей-то дом и застали ее с любовником. Тигеллин чуть не плакал от восторга, рассказывая о ее красоте. Но в том доме незваным гостям, судя по всему, устроили суровый прием, потому что Тигеллин, этот глупый пьяница, клялся всеми богами, что с радостью упадет с крыши еще раз, лишь бы увидеть эту красотку.
– Ты думаешь, – спросил первый сенатор, с которого начался разговор, – что старый моралист уже разыскал эту прелестницу?
Единственным ответом был смех остальных сенаторов, уже достигших храма Согласия.
Тем временем Сенека и Юдифь перешли Форум, повернули и поднялись на Палатин[41]. Перед ними возвышался великолепный дворец Цезаря.
Они вошли в обширное помещение, украшенное рядами статуй членов семьи Юлия Цезаря и Клавдия[42]. Широкая мраморная лестница вела в атриум. Сенека и его спутница прошли мимо группы стражников у подножия лестницы, а затем – мимо толпы нубийских рабов, стоявших у фонтана в центре атриума и следивших за теми, кто входил во дворец. Стражники приветствовали Сенеку, а рабы поклонились ему почти до земли.
Несмотря на мучительное отчаяние, наполнявшее ее душу, Юдифь не могла не обратить внимание на окружавшее ее почти варварское великолепие. В доме ее отца было немало золота и драгоценных камней, но сюда, как ей показалось и как было на самом деле, стеклись все богатства мира. Массивная золотая статуя самого Нерона возвышалась на пьедестале из блестящей белой яшмы; ладони его рук были обращены наружу, и гордая фигура, казалось, говорила входящим в атриум так ясно, как только может говорить скульптура: «Все это мое!» Алебастровые колонны поддерживали потолок, разукрашенный золотом и слоновой костью, а коринфские капители[43], отделенные от колонн полосой черного дерева, были из золота. Мозаичный пол окружала рамка, в которой преобладали бесчисленные кубики лазурита, а вокруг фонтана с изумительным мастерством и изысканным совершенством было выложено мозаикой изображение атлантов.
На каждой стороне табулинума[44] было квадратное пространство, на котором не блистали золото или драгоценные камни, но рука великого мастера изобразила вакхические танцы. От колонн потолок поднимался в виде изящного свода, окрашенного в небесно-голубой цвет краской, купленной за огромные деньги в Александрии. На этом своде, напоминающем небесный, в виде звезд были разбросаны рубины, бриллианты, сапфиры, изумруды.
Родина Юдифи находилась на Востоке, где небо ярче, кожа желтее и страсти сильнее, чем в Риме, но украшение дворца пробудило в ней такое же волнение, как волнение грека при виде божественной чистоты контуров и линий.
– Богатство – это хорошо, – заметил Сенека, – но есть кое-что получше.
Он говорил с уверенностью человека, который пренебрегает роскошью под влиянием богатого жизненного опыта. Человек, наживший миллионы, скромно называет свое золото шлаком, но поступает так, что его невозможно заподозрить в том, будто он способен перепутать золото с пустой породой.
– Верно, – ответила Юдифь, слегка покраснев от своей смелости в беседе с таким великим римским мудрецом, – верно! Красота лучше богатства, потому что доброта – ее отец, а богатство – ее мать. В одиночку ни богатство, ни доброта не могут дать нам красоту, но вместе они приносят ее в мир.
Сенека посмотрел на девушку с удивленной улыбкой.
– Хорошо сказано! – воскликнул он. – Однако подобных слов больше ожидаешь от гречанки, чем от еврейки. И все же, – пробормотал он, – если мы, римляне, обязаны Афинам всем, что нам известно, то почему бы евреям не позаимствовать кое-что у мудрых греков?
Они вошли в коридор, примыкавший к атриуму, и, пройдя несколько пустых комнат, вышли на широкую террасу, возвышавшуюся над садом и искусственным озером. Здесь, на ложе, помещенном так, чтобы легкий ветерок доносил до него благоухание сада, лежала Актея. Она защищала лицо от солнца опахалом из павлиньих перьев, и ее смеющийся голос раздавался на террасе, когда Сенека и Юдифь подошли к ней.
Она разговаривала с какой-то женщиной, сидевшей в резном кресле из черного дерева. Лицо Сенеки просветлело, когда он увидел собеседницу Актеи, которую назвал, здороваясь с ней, Паулиной.
Паулина была хорошо известна заправилам римского мира как начальница весталок – корпорации, пользовавшейся большим влиянием на государственные дела и сохранившей много старинных привилегий. Женщина эта выглядела немногим моложе сорока лет, но ее величавая красота принадлежала к тому типу, который достигает расцвета только в зрелых годах. Девочкой она, вероятно, считалась неуклюжей, но теперь это была пышнотелая, величественная женщина высокого роста с крупными, но не тучными формами. Голова ее гордо возвышалась над полными плечами. Светлые золотистые волосы, заплетенные в косы, напоминали корону. Лицо с широким низким лбом, серыми глазами, прямыми бровями, полными губами и точеным круглым подбородком производило приятное впечатление.
С раннего возраста, когда она была посвящена служению при храме, Паулина освоилась с государственными делами. Ее образование, высокий сан и естественные дарования давали ей право иметь важный, почти надменный вид.
– О, Сенека! – воскликнула Актея, глаза которой блестели детским злорадством. – Слышал ли ты о ночных похождениях Цезаря? Говорят, будто какой-то центурион отколотил его за то, что он поцеловал его возлюбленную. Это плата за мой синяк.
– Где Цезарь? – спросил Сенека с беспокойством.
– Храпит на куче подушек среди пустых кубков и чаш, – отвечала девушка.
– Пора разбудить его! – сказал Сенека.
– Зачем? – возразила она. – Во сне он, по крайней мере, никому не делает вреда. Да и кто возьмется разбудить его? Не я и не ты; мы знаем, каков он бывает с похмелья.
– У меня есть дело до него, – сказала Паулина, – но, разумеется, будет благоразумнее не будить его.
Актея с любопытством смотрела на Юдифь.
– Кто это, Сенека? – спросила она и прибавила, обращаясь к Юдифи: – Поди сюда!
Юдифь откинула покрывало и подошла к ложу. Она воспитывалась в правилах еврейской морали, совершенно непохожей на римскую. Она знала, какую роль играет Актея в доме Нерона, и губы еврейки искривились презрением, когда она взглянула на этого греческого мотылька. Сенека и Паулина не поняли бы ее презрения, если бы даже она высказала его. В глазах государственного человека и весталки Актея была хорошенькой девушкой, очень полезной вследствие своего влияния на Нерона и их влияния на нее. Что касается самой Актеи, то она не заботилась о вопросах отвлеченной морали и знала только, что она – любимица императора, когда он трезв, и баловень римского общества. Но Юдифь невольно отшатнулась, когда расшитое золотом легкое покрывало Актеи, подхваченное ветром, коснулось ее.
– Зачем Сенека привел тебя? – спросила Актея, слегка нахмурившись и всматриваясь в гостью, как только женщина может всматриваться в другую женщину.
Юдифь коротко рассказала свою историю холодным и сухим тоном. Для нее было пыткой произносить имя Тита перед этой женщиной.
Выслушав рассказ, Актея воскликнула:
– Так ты девушка, которую поцеловал Цезарь!
– Он не целовал меня, – гордо возразила Юдифь.
– Ну, хотел поцеловать. Знаешь, я готова простить ему это, потому что ты почти так же хороша, как я. Да, – прибавила она, приподнимаясь на локте и вглядываясь в лицо Юдифи, – я думаю, что ты совершенно так же хороша. Мне очень жаль тебя и твоего милого.
Надежда долго поддерживала мужество Юдифи, но теперь уступила место внезапному порыву отчаяния. Она судорожно заломила руки, слезы хлынули из ее глаз, и она обратилась с немой, но красноречивой мольбой к Сенеке.
Склонность к детским капризам соединялась в Актее с детской сострадательностью. Гречанка вскочила со своего ложа, обвила руками Юдифь и сказала:
– Бедняжка! Это ужасно! Это ужасно! У меня тоже был милый в Самосе. – Печальная нотка прозвучала в ее голосе. – Полно, не плачь, – продолжала Актея. – Цезарь не всегда в дурном расположении духа. Разбудим его, Сенека? Нужно спасти ее возлюбленного.
– Он вовсе не мой возлюбленный, – прошептала Юдифь.
– Нет? – сказала Актея. – Почему же ты плачешь и ломаешь руки? Если он так глуп, что не любит тебя, то я не стану хлопотать за него.
– О, любит, любит! – вскричала Юдифь.
– Он любит тебя, и он не твой любовник. И ты плачешь о нем и просишь спасти его. Я не понимаю этого, но все-таки я думаю, что мы должны разбудить Цезаря.
Она дала знак Сенеке следовать за ней и пошла по террасе, когда Паулина, холодно слушавшая разговор девушек, подозвала Сенеку.
Он подошел к креслу, и она сказала ему так тихо, чтобы только он мог слышать ее:
– Неужели Сенека будет подвергать опасности надежды всех честных римлян ради хорошенького личика?
Он отвечал с упреком:
– Неужели Паулина думает… – и остановился в затруднении.
Его серые глаза продолжали пристально смотреть на весталку, и она возразила:
– Паулина думает, что Сенека слишком мягкосердечен для государственного человека. Вспомни, – продолжала она, – что Нерон ищет предлога лишить, тебя власти и даже жизни, и на тебе сосредоточены надежды всего, что есть лучшего в Риме.
– Я помню об этом, – сказал он, – но было бы в высшей степени несправедливо допустить казнь этого человека.
– Где он? – спросила весталка задумчиво.
– В Мамертинской тюрьме, – отвечал Сенека.
Паулина бросила на него многозначительный взгляд и громко сказала:
– Будить Цезаря скорее вредно, чем полезно. – И оставила террасу.
– Пусть Цезарь спит, – сказал Сенека Актее. Затем, обратившись к плачущей Юдифи, прибавил: – Ступай домой, девушка, может быть, еще есть надежда…