Острова Фаддея были названы в честь святого – доброго хранителя всех плавающих по морям-океанам. Это крохотная безнадзорная покинутая Богом забытая земля к востоку от пролива Вилькицкого, куда из веку никто не хаживал, и даже местные кочевые самодины, ламуты и юкагиры говорили шепотом о каменных горах Таймыра – владениях сатаны. Терпящие беду неизвестные путешественники, случайно угодившие на Фаддея, в надежде спастись, выбраться из ледяного капкана, так и не сумели «перетереть беду», пропали в темени веков, не оставив по себе никакой весточки. Три крохотных островка, скалистых, едва принакрытых тощеватой тундрой, ни зверя на них, ни птицы, лишь камень-плитняк и сугробы из гальки, которые раскидывает по островам Фаддея злой ветер-полуночник, да перекатываются по «няше» солёные морские волны, отороченные белыми водяными воротниками.
…Кто были эти люди, из каких краев? Что за нужда погнала их в гибельные углы? Иль бежали от погони, боясь враждебных людей, иль натворили зла «на Матёрой земле», и от суда и страшной мести пришлось прятаться? Иль то были поморы-староверы, убежавшие от московского антихриста, искавшие скрытню, чтобы в глухом углу поставить кельи? Иль плыли прожиточные торговцы, скупщики черного соболя и голубого песца? Но одно верно, тобольский воевода Головин команды на этот поход не давал, и целовальника, и казачьего атамана не спосылывал, и воинскому начальнику наказа не давал, – если действительно при Головине уходили с Оби эти промышленники; никаких записей в таможенных книгах Тобольска, Мангазеи, Пустозерска и Мезени не нашлось. А может, плохо искали в московских архивах?
…Появились за Таймыром христовенькие из ниоткуда, обогнули ледяной мыс Челюскина на коче, самую северную точку в Арктике – и пропали в никуда… Но трагедия настигла, наверное, в августе, когда ещё не стемнилось и до полярной ночи оставался месяц. Неожиданно повернул ветер в зубы с полуночи, кочи не стало пути, его сбило в берег, судно омелилось, село на каменную корожку и его стало запрокидывать штормовой волною на бок, мачта лопнула, и ровдужный парус опрокинулся на воду, креня кочу. Мачту срубили, команда стала шеститься к островам. Кормщик был «знаткой», изестный на Мезени морской бывалец, иначе бы не поперся вокруг Таймыра, где понатыкано в океане корг и корожек, сувоев, мелей, бакланов и песчаных перемелий. Наверное, известного поморского колена старикан, ходил на Грумант и Матку, плавал по Оби и Енисею, подымался до Иртыша, имел лоцию и еще дедовы записи морских ловушек, ветров и течений от Енисейской губы до Анабары, человек не робкого десятка: «тюха и байбак» не подался бы в чужую, нехоженую сторону, на гиблый промысел на Лену, прямоходкой мимо Таймыра, «земли мертвых», куда, по рассказам бывалых старых поморов, редко кто насмеливался плыть в последние времена, когда шибко засуровила, закрутила погода, не давая спуска… Много поморов ушло на восток, записались в казаки, чтобы спроворить на семью хоть какую-то копейку; но по разговорам, все промышленники от Мангазеи поднимались по Оби, на Нижнюю Тунгуску, а оттуда волоками на великую Лену, по ней спускались до Ледяного океана…
Прежние пути вдоль морей за двести лет подзабылись, многое сменилось в природе, да и вешки, и затеси, обетные кресты поиструхли, погрузились в землю, не на что стало опираться кормщику в дороге. Почитай, на два века напустились на Поморье жуткие холода, природа печально сникла и пожухла; круглое лето то зябели, то замоки, паморока, гибельные туманы, солнце пропало за горизонтом и не «кажет» глаз – одна тоска: зимою морозы под пятьдесят, по океану плавают гигантские торосы, «ледяные дворцы и соборы» не дают ходу морякам. Затонули сотни кочей и лодий, погибли тысячи покрутчиков-зверобоев и рыбаков, деревни запустошились, погрузились во мрак и ужас голодный смерти…
Главный остров Фаддея (один из трёх) чуть больше четырех квадратных верст. Прибегища команда не выбирала. Пристали там, куда приневолила судьба, прижал порыв ветра. Сейчас нам трудно что-нибудь обьяснить в трагедии, понять замысел хозяина и поведение кормщика, от которого зависела судьба покрута. Наверное, как полагалось на зверобойке, на коче было два морских карбаса, а может, и пять, и когда коч сбило на перемелье, посудину стало резко кренить. Якорь потеряли, видимо оборвали «шейму» (якорный трос), когда лавировали у Ледяного носа (мыс Челюскина), пытаясь его обойти, зацепиться в шторм за каменистую коргу, и с того часа отдались воле ветровой «боры». Побережник резко сменил на полуночник, затрещали нашвы, покатились бочки с морошкой и молоком-ставкой, подводной гранитной перемелью пробило днище. бортовые тесины, сшитые вересовой вицей и деревянными нагелями (гвоздями), разошлись, и в эту прореху, которую уже ничем не заткнуть, поплыли в море рогозные кули с солью и житней мукою… стёгна соленой говядины, ушаты с рыбою, связки юколы – всё пропитаньице и походный скарб, что взяла артель в дальний путь, на что можно было опереться в крайнюю минуту.
Из снаряжения и менового товара, наверное, было на судне многое, что обычно берут поморы-промышленники с собою, отправляясь в Сибирь. (Я уже перечислял сборы на промысел в первой книге о груманланах.) Мужики, что успели, «варзаясь» по пояс в студеной воде, вытаскали на неведомый островок, скидали в промысловые карбаса.
Лишь кто бывал в подобных обстоятельствах, поймет немилостивую беду, в которой оказались промышленные люди в Ледяном океане, когда на тысячи верст лукоморья ни одной живой души. Хотя сердцем и были готовы к испытаниям, но смерть обычно поджидает, когда её не ждут.
На следы древнего крушения на островах Фаддея и на становье в заливе Симса гидрографы наткнулись в 1940 году совсем случайно и начались гадания на кофейной гуще, откуда и куда шли несчастные, оказавшись в самом сердце Арктики у полуострова Таймыр в какие годы случилась беда и какая нелегкая занесла их на каменный пуп, покрытый чахлой тундрой; на восток попадали христовенькие, или в запад? Откуда взялось столько денег и пушнины, всякой дорогови, украшений, одежды, мехов, богатого платья, иностранных портищ, английских сукон, которые на востоке в подъясачных землях юкагиров, ламутов и якутов некому было бы сбыть, – вещи ценные, видимо, людей прожиточных, а может, и знатного роду? Все ученые, что разбирались в редкой находке, сошлись на том, что походники плыли вдоль Таймыра в начале семнадцатого века, на триста лет раньше шведа Норденшельда, – для исторической науки открытие ошеломляющее.
Неразрешимых вопросов возникло множество, и объяснить их так и не смогли. Если двигались на восток промышленники Мангазеи, откуда столько пушнины оказалось на коче? Сами промыслили иль взяли ясаком у самодинов Енисея? Песец в ту пору ещё мало занимал поморов-охотников и купцов, а соболь водился южнее диких отрогов Быррагана и спускаться к берегам океана, где бродили лишь стада диких оленей и семьи ошкуев, не было нужды. Но если попадали на запад от Лены мимо Таймыра, зачем тащиться с риском потерять в океане не только свою голову, но и меховую казну от якутских подъясачных. В Мангазее соболей огромные сборы в государевы кладовые от березовских самодинов и остяков, а в Восточной Сибири по заимкам и зимовьям сидят под казачьей охраною приёмщики– целовальники, куда служилые везут пушной ясак с Индигирки, Олекмы и Анадыри.
В находке на одном из островов Фаддея и в становье на заливе Симса были обнаружены более трёх тысяч серебряных монет времен матери государя Иоанна Грозного Елены Глинской, первого царя Иоанна Васильевича, сына его Феодора Ивановича, Бориса Годунова, компасы, солнечные часы, морской кортик с костяной ручкой, в оправленных медью ножнах из кожи, старинные нательные серебряные кресты эпохи великого князя Ивана Третьего, изящной ювелирной ковки с финифтью и драгоценными каменьями, медные котлы и ещё многое из тех жалких останков сопревшего походного скарба, что сохранились под сугробами окатной морской гальки и плитами донной лещади, не вытлело окончательно от дождей, снегов, студеных ветров-заморозников и солёной океанской волны, и, к счастью для науки, клад был пограблен частично азартными людьми, угодившими на место крушения раньше гидрографической экспедиции.
Академик А.П. Окладников с первого взгляда оценил бесценную находку как благословенный дар судьбы редкостного исторического значения, единственно сохранившийся осколок русской истории народного быта, который дожидался новых людей, его можно пощупать, подержать в руках. Что-то знали ученые-толковники по архивным спискам и редким рисункам арабских путешественников, а тут как бы по мановению Христовой длани и волшебству вдруг всплыло из земли свидетельство в нетленном виде, как явленная живописная страница навсегда минувшей арктической жизни.
Особенную ценность представляли два ножа, найденных в заливе Симса, в крохотной хиже, рубленной из плавника. Рукояти были покрыты тончайшим резным узором и надписями славянской вязью. За триста лет письмо поистерлось, древние слова так и не могли разобрать ученые, как ни бились над разгадкою имён владельцев: то ли путники с Мурмана, то ли уроженцы Мурома из села Карачарова, принадлежащего тобольскому воеводе Сулешову. Были найдены на островах Фаддея компасы, солнечные часы и шахматы, искусно сработанные из мамонтовой (заморной) кости. Стоит упомянуть, что поморы на зверобойке, коротая полярную ночь в четыре месяца, увлекались шахматами. Их находили на станах Груманта, Матки, в зимовьях Мангазеи, Березова, полуострова Ямал, где в глубокой древности жил народ сиртя.
Ученые никак не могли взять в толк странного поведения неведомых путешественников, которые, не торгуя и не промышляя, добыли много соболей и везут украдкою с востока на запад, чтобы миновать таможни Мангазеи и Пустозерска, Окладниковой слободки и Холмогор, и весь меновой товар, который взят был в путь для торговли с юкагирами и якутами, отчего-то везут обратно в свои чуланы и лари. Но куда-то делось судно – или в разбой попало и затонуло, или двинулось дальше, оставив на крохотном островке деньги и прибыльную гобину, которую можно обменять с кочевыми самодинами, избежавшими царских служивых. И вот всё небрежно кинуто, сопнуто ногою чуженина иль спрятано по расселинам, пригружено сверху окатной галькой и каменными плитами.
Но привлекла особенное внимание ученых круглая бляха – литое бронзовое зеркало с изображением Кентавра (Китовраса). Об этом, наверное, стоит поразмышлять подробнее, ибо эта медаль вскрывает целые пласты мировой (и русской) истории. Подобная бляха с разным качеством литья в девятнадцатом веке встречалась в низовьях Оби, в раскопах захоронений хантов, остяков, самоедов, тунгусов, эвенков, ламутов, юкагиров, якутов, бурят, в могилах тех народов, которые не занимались литьём, они не знали долгое время меди, олова и железа. Олово привозили русские торговцы в обмен на пушнину. Но не находилось подобных зеркал у чукчей, коряков и амурских племен. Ковку по бронзе работали древняя чудь, скифы и сиртя, народы позднее куда-то пропавшие, оставившие в память по себе лишь «звериное» литьё и мелкую пластику. Столетия они копали медь по рекам Усть-Цильме, Пёзе, Печоре, Оби, на Урале, на Матке и на Канине, всю свою жизнь посвящали искусству, художественному (религиозному) образу, небесным божествам, сохраняя и охраняя духовный сосуд свой…
Кентавр на бронзовой медали, каким-то образом оказавшийся на островах Фаддея в семнадцатом веке, – это мифологическое, легендарное существо Древней Греции и Рима, перекочевавшее в культуру России и ставшее своим «парнем» в северной стране, погрузившейся в непролазные таёжные дебри. Особенно мифический зверь полюбился в Поморье, на моей родине. Его вышивали на полотенцах, скатертях, вязали на рукавицах и носках рядом с матерью-роженицей и свастикой, называли его Китоврасом. Каргопольская старушка Ульяна Бабкина лепила Китовраса из глины, обжигала в печи и вместе со свистульками продавала на ярмарках – и этим кормилась; никто из крестьян и архангельских мещан Китоврасу не дивился, а принимали за своего мужика. «Подумаешь, – говорили они, – каких только людей в миру не бывает… С такими-то ногами ему дивья бегать куда хошь». Я знавал Ульяну Бабкину, но не хватило тогда у меня ума спросить, откуда она переняла сказочного чудного зверя. Её игрушки живут в музеях страны до сих пор, есть и новые рукодельницы, стряпают, вроде бы, тех же самых «китоврасов», но по чувству уже другие, с холодком сляпаны. Ульяна Бабкина мне напоминала видом и складом былинщицу-распевщицу Марьюшку Кривополенову, маленькую пригорблую певунью с Пинеги из-под Кевролы. Вот как бы две сестры, из одного помола, одного теста. Только Ульяна жила на сорок лет позже Марьюшки, которую так высоко чтил за певческие таланты и великую национальную память словотворец из Нёноксы Борис Викторович Шергин, хранитель национального духа…
Помню тёмную изобку в три окна. Топится, потрескивая, русская печь, выскакивают на шесток березовые угольки, как зверушки, взлетают на бревенчатые стены блики багрового пламени, лисьими хвостами подметают темень по-за углы, а старушка в белом повойничке на крохотной головенке кудесит над куском глины… и хриплым голосом подгуживает сама себе: «Когда девчонке лет шашнадцать, то всяк старается обнять…»
Откуда кентавр оказался в глухой деревушке под Каргополем? Пути Господни неисповедимы. Но мы ведь тоже не знали, что тысячи лет тому назад на моей родине у моря Студеного паслись огромные стада мамонтов и их скрадывали саблезубые тигры. Выходит, что вся история человечества проходит мимо как волшебный сон, и она порою является к нам в сновидениях чарующими картинами.
В тринадцатом веке святитель Василий Новгородец навесил в Софийском соборе медные вызолоченные Васильевские ворота. На них были изображены сказочные полузвери-китоврасы. (Днем на свету это обычные люди и живут по-людски, а ночью – странные животные с телом жеребца, но головою человека.) Подобные китоврасы были и на паникадилах Софийского собора. Китоврас поселился в красном углу под православными образами как русский национальный герой, противник царя Соломона. Об извечной борьбе рассказывает легендарная история:
«…Мудрый царь Соломон, желая отстроить вечный храм так, чтобы гранитного камня не касались железные орудия, посылает своего мудрого боярина к своему брату Китоврасу. Доставленный Китоврас удивляет царя Соломона мудрыми прозорливыми речами. Соломон молвил прибывшим гостям: “Ныне видел, яко сила наша человеческа и ваша сила боле нашей силы, яка аз яхт я”. Китоврас отвечает царю: “Аще хощеши видети силу мою, да соими с меня оружье сие и дажде ми жюковину (перстень) свою с рукы, да видиши силу мою”». Когда просьба Китовраса была исполнена, «он простер крило своё, ударил Соломона и заверже на конец земли обетованная» (в ад).
В другой повести семнадцатого века царь Китоврас похищает жену Соломона.
«Бысть во Иерусалиме царь Соломон и во граде Лукоморье царствуе царь Китоврас; во дни царствует над людьми, а в нощи обращается зверем Китоврасом и царствует над зверьми, а по родству брат царю Соломону.
Посланец Китовраса некий волхв похищает жену Соломона, когда же Соломон является за нею в царство Китовраса, тот велит повесить своего брата. Повесть кончается победой Соломона над нечестивцем. Соломон приказывает повесить Китовраса в красную петлю, его жену в желтую, а волхва в лычную, людей Китоврасовых побить, а царство его огнем выпалить».
Бородатый кентавр на воротах Софийского собора, вскинувший одной рукою человечка с короною на голове – и есть царь Китоврас, готовый забросить своего брата Соломона за край земли (в ад).
Нет братцы, той картины не передать, «талану» не хватит. Того небрежного удара кистью, отчего весь текст взволнуется и обворожит самую немую душу.
Становище в заливе Симса нашли не сразу, наткнулись на зимовьё случайно, когда гидрологи с транспорта «Якутия», потерпевшего крушение, собирали на берегу океана плавник на грядущее зимование, ещё не догадываясь, что их ждет впереди. В безлесной тундре эти изглоданные, измочаленные древесные трупья, единственные спасительные будущие дровишки, сплывшие в море по рекам и речушкам из диких суземков. Зимовьё походило на бугорок из морской обкатанной гальки, и, лишь когда вплотную подошли, собирая по заплеску дрова, вдруг увидели торчащие из камней трухлявые бревешки. Избенка изрядно истлела, сохранились лишь нижние окладные венцы, рубленые в угол, и останки каменной печуры. Это оказалось древнее охотничье зимовьё, ставленное второпях, из сырого плавника, и даже по виду хижины можно было представить в какую трагедию угодили неведомые путники. Сруб был не мошон, хотя болото рядом и мха полно: значит, зимовать не думали, а для лета и такой избенки достанет, чтобы спастись от ветра и дождя.
В житье за три века изрядно и, наверное, многажды хозяйничали белые медведи, любители пошариться в чужом поместье в поисках еды, песцы-крестоватики, тундряные мыши; но видно, что хижа срублена людьми «знаткими», рукастыми морскими ходоками, наверное, плававшими на Грумант, Матку и Ямал: стояла избёнка на высокой галечной косе, чтобы не заметало снегами, отвернувшись входом от океана на северо-восток, спасаясь от студеных шквалистых ветров, дувших в зиму чаще всего с юго– запада. И поближе к плавнику, тлевшему по краю моря уже сотни лет. Крохотное охотничье становье, где в зимний сезон обычно обитали охотники и зверобои, топилось по-черному, дым выходил в душник в стене и в распахнутую дверь; самое обычное промысловое житьишко в шесть квадратов, где можно привычному к походной нужде человеку растянуть ноги; одни нары на двоих, в углу каменица, сложенная из тяжелых гранитных плит, снаружи по нижнему венцу избенка засыпана мелкой серой галькой, занесенной на хрящеватый берег высокой прибойной волною, чтобы зимою не задувало от земли и напрасно не выносило тепло. В стороне от зимовья обломки нарт – полозья и копылья, медные котлы, резные кресты с древними титлами. Печура была без трубы, топилась по-черному (кушная), как и все избы в деревнях Помезенья того времени, ибо хранили тепло, берегли дровишки (каждое полено) и потому закрывали вьюшку рано, оттого часто угорали, хватив «смертельного винца». Помню, что с такой же экономией топили баню по-черному, щелястым полом и закопченным низким потолком. Подобная баенка была и в нашем огороде. Истопка на северах давалась очень тяжело, но каждую субботу обязательно мылись. Мезенки были «чистюли», это южнее (начиная от Вологды) своих баенок не имели, а мылись в русской печи, гольем забираясь в жаркое нутро, а после, вылезши на белый свет, сидели в бочке-сельдянке, иль тресковке, и отмокали бабы, вытурив мужиков вон из избы…
Возле лавки, на которой спали, видимо, двое путников, гидрографы в 1945 году нашли множество сопревших обрывков одежды, окуток, лоскутьев от рубах и утиральников, лучковое сверло-коловорот, православные нагрудные кресты с резьбою по дереву, бусы. По тому, как всё было просто и экономно построено, понятно, что рубили хижу знатоки, бывальцы поморы-промышленники, знавшие топор и долото, не раз зимовавшие на островах и умевшие приготовиться, пострадать в долгую полярную ночь, но чтобы не околеть. Но, видимо, старуха-цинга подобрала хватких походников и с помощью сестер-навадниц уволокла в ямку…
Избенка поставлена с таким расчетом, чтобы и подальше от «матеры», и не шибко закидало обвальными снегами, и поближе к плавнику на заплесках – спасительному в обжорную зиму. Значит, нацелились коротать до весны, не убоявшись хватких морозов.
Михайло Ломоносов с отрочества ходил с батькою по Гандвику (Белому морю), порой сам набирал артель и плавал за звериным промыслом к ближним островам (Медвежьему, Колгуеву, Соловецкому), не убоясь своенравного Скифского океана, – небольшого опыта прикопил, который после и пригодился, когда сбивал Большую арктическую экспедицию адмирала Чичагова. Ломоносов был видом детина ражий, «важливый», просторный в плечах, настоящий груманланин с пудовыми кулаками. Ломоносов писал о земляках: дескать, если помор попадает в трудные обстоятельства, а обратный путь в родные домы далёк и уже заосенело, зима близко, то промышленник выбирал заблаговременно гавань для зимовки, но если нет близко становища или занято место другими ходоками, то «старался устроить зимовьюшку из стоячего лесу, или плавнику, в ином годном заливчике, а буде нет глины, чтобы стяпать печь, то сложить камелек из дикого камня или устроить очаг посреди жила…»
Если представить, что промысловая артель шла из Мезени или Подвинья, то они достигли Таймыра в ту позднюю пору, когда на воле уже правила арктическая ночь и в ранней темени легко было налететь судном на каменистую коргу, или песчаный отмелок, угодить в крутой сувой, на шквал или вихорь, – да мало ли внезапных опасностей подстерегает охотника в океане. Тут, братцы мои, глаза да глазки нужны, чтобы не угодить впросак. Потому поморы всегда старались забежать в становище в светлую пору по осени, пока море ещё свободно ото льда, не спешит тороситься, нещадно зажимая судно в стамухах.
Вся провизия «утопла», довольствовались зимовщики мясом песцов, хотя русские православные груманлане белыми лисами брезговали, считали едой поганой, нечистой, а печень ядовитой. Старинный поморский устав подсказывал морякам, что мясо песцов – еда запретная. Но, голод не тетка, и, когда прижимает, уже невмочь терпеть, силы иссякают, и жизнь кончается, и ничего другого промыслить невозможно, нет ни снастей, ни сетей, ни невода, чтобы добыть моржа и наловить рыбы, тут уже не до поста, ешь, дорогой, что бог послал, да и глаза рыскают, чего бы на зуб положить. Кулемок, пастей (ловчего снаряда) у промышленников не было, да и своры собак с нартами негде взять, чтобы ездить и проверять ловушки на путике в тридцать-сорок вёрст; единственное ружьё с погнутым стволом осталось на острове Фаддея, и, наверное, пока была на заплесках поедь (остатки пиршества ошкуя) песцы-крестоватики шатались возле моря, не пугаясь людей, которых прежде не видали, и мужики стреляли проходного песца «томарами» из луков, чтобы сберечь стрелы. В октябре зверь откочевал в тайгу, занорился до февраля по лесистым долинам рек, и тут к несчастным сиротам пришел голод. Пришла долгая полярная ночь, и к избенке с песнями и плясками прибыли на морском карбасе незваные гости, – старуха-цинга и её двенадцать красавиц сестер, прислужниц страшной смерти. Зимовщики, наверное, залегли в памороке, скоро теряя силы, когда мир полонила глухая арктическая ночь, закрутили метели, затосковали, скоро занедужели походники и один за другим отплыли в мир иной. Смерть настигла жестокая, безжалостная и похоронить покойника, хотя бы присыпать снегом, у второго страдальца уже не нашлось сил. Он так и лежал под порогом.
…Внутри избёнки валялось множество песцовых мослов. Среди пожухлых от древности желтых звериных костей гидрологи с транспорта «Якутия», севшего на каменистой корге возле островов Фаддея, нашли два выеденных изнутри человеческих черепа, а у поварни рядом с медным котлом обглоданную человечью ногу. Одному из членов экспедиции вдруг «помстилось», что это нога якутки – «погромной» бабы, захваченной в плен с бою, которую сварил и съел спутник.
Около избёнки лежали присыпанные галькой, полуистлевшие походные чунки (или керёжа?), такие санки с кожаной заплечной вязкою у нас на Мезени водились в каждом подворье: на них возили с родника ушат с водою, дрова в баню, ребенка в детсад, захворавшего в больницу; охотники тащили в тайгу промысловый скарб, доставляли харч, снасти и одежонку, когда брели пеши на Мурман шестьсот вёрст о край Белого моря по треску, на Канин за навагой; такие чунки (а не «керёжа», как на Пинеге и Олонце) и догнивали на Таймыре. Мезенцы, коих во множестве в семнадцатом веке съехало в Сибирь (ибо Ледяной океан уставился торосами и подводными стамухами, а берега осадили частые ропаки и много поморов ушло на дно), и пользовались на таёжных кулёмниках подобным свычным и легким транспортом. Охотничьи широкие лыжи-кунды, подбитые камусами, содранными с лосиных иль оленьих ног, походная деревянная лопатка с длинным ратовищем (чтобы бороться со снегом) нож на опояске, замшевый мешочек с огнивом и трутоношей за пазухой, кожаная киса с харчом, пищаль с огневым зельем, да вот эти саночонки – вся охотничья «стряпня» на таёжном путике в пятьдесят-сто вёрст, в обеих концах которого поджидали хозяина настуженные зимовейки, чтобы мозглая ночь не застала в дороге, чтобы не околевать на «сендухе» (под елкой у костра).
У самого входа валялись кем-то небрежно брошенные, но ценные по тем временам большие медные котлы, главный меновой товар торговцев с чукчами, якутами, юкагирами, самодинами. Тут же ученые нашли и десять ножей, для помора самую необходимую вещь, без которой на охоте нет жизни, с ними промысловики никогда не расставались (я по себе знаю, ибо когда поступил слесарем технадзора на завод, то первейшая забота – выковать себе нож, закалить его и сделать черен: гордостью была наборная, из плексиглаза, рукоять. Помню, что нож в ножнах постоянно висел у меня на опояске, это была необходимая часть моей профессии, и когда шел с работы и по пути приворачивал в замасленной спецовке на танцы в поселковый парк, то ножа не прятал, но постоянно держал при себе… как бы гордясь своим мужицким видом).
«Нож, как ноготь, – внушали старшие мужики-работяги, – всегда помни, что друг при тебе, но никогда за него без крайней нужды не хватайся. Будет больно».
Ходить без ножа считалось зазорным, стыдным. Кто ходит без ножа, – помню присловье, – того соседские девки засмеют, любить не будут. Эти нравы на Севере из семнадцатого века перекочевали уже в наши годы. Церквей не было, попов не видали, лба не осеняли щепотью, но бесхитростная душа была спокойной, трезвой, православной.
А тут, братцы мои, на краю света ножи валялись в зимовейке как мусор. Это разве не диво? Подобное даже представить трудно, что случилось с ходоками, какая беда вдруг настигла? И если сиротскую изобку шерстили пришедшие варнаки из местных племен, то почему они-то не подобрали ножи, не прихватили на собачьи нарты трубы английского сукна, кафтаны и шубы, резные нательные кресты, цветной бисер на девичью шею и мелкое серебро на женскую грудь, но что особенно необычно, что не прихватили валявшиеся по тундре медные котлы, имевшие у юкагиров и ламутов огромную ценность в быту. За них отдавали, даже не торгуясь, столько соболей, сколько влезало в котел. За эти меновые меха на материке можно было приобрести большое имение, дом с землей и скотиною… Тогда соболь на мировом рынке был дороже золота…
Вполне возможно, что плыли на морском коче мезенские гулящие парни, норовистые, удалые, по молодости лет бесшабашные, бежавшие из Якутска, и вот возле Таймыра угодили в беду. А награбленного добра не жалко, это дело наживное, тут как бы шкуру свою спасти. Северянину с Помезенья подобную картину представить легко, ибо за тысячу лет поморский быт, да и русская «говоря» мало в чем переменились.
Но ученые (географы, гидрографы, филологи и археологи) сразу сошлись в мотивах трагедии: дескать, поморский коч направлялся на восток в семнадцатом веке, когда Россия бурно расширялась; наискивая границы государства, Москва подбирала под свою власть всё, что безнадзорно, и выставляла свой флаг. Шел мировой передел земли, и каждое племя торопилось устроить своё будущее, чтобы не затеряться и не засохнуть среди других народов; кто не успел ухватить своё, тот пропал безвозвратно. Тёплые благодатные края Новой Америки, Китая, Индии скоро захватили атлантисты, пользуясь грубой силой, попирая человеческие добрые чувства.
С протестантами, верящими в «золотую куклу», спорить было бесполезно, и северянам оставались лишь те суровые, забытые Господом земли, которые нам были родными, а для изнеженных католиков – хуже дикой каторги. И пока европейцы подсчитывали барыши от торговли рабами, русские крестьяне самовольно, спасая свою православную веру, невзирая на столичный окрик, двинулись суземками и реками к Тихому океану на свои нищие гроши, на кочмарах и шняках, сшитых из досок вересовым вичьем, не ожидая, когда проснётся кремлевский двор, опережая десятки варварских племен, которые уже спускались с Саян и Алтая, гонимые с гор китайцами, скифами и монголами… Поморы успели и героическими усилиями подверстали Сибирь и Дальний Восток под русского царя. Это был выдающийся подвиг поморов (моих земляков), севших у Ледяного океана в доме своих родичей – скифов, чуди, сарматов и лукоморцев. Вот почему так однообразно размышляли русские географы, ибо им тогда (в 1940 году, когда случайно натолкнулись на древнюю стоянку) очень хотелось, чтобы первыми прошли вдоль берегов Таймыра не голландцы Норденшельда, а русские мореходцы.
Но, увы, изучавшие историю по летописям и архивным запискам, они не могли (не желали) прозорливо, с долею фантазии и простой логики всматриваться в туманную даль позади и оттуда добывать просверки истины, но переписывали друг у друга докучливый бред: дескать, великий народ – чудь белоглазая – разом ушел в землю, а следом за ним и лукоморцы: но история, как оказалось, вывязывается не гусиным пером вязкой слюною крючкотворов, но замыслами Господа, которому простому смертному не возразить. И потому, сколько ни выстраивай свою мысленную конструкцию, но факты упираются, ершатся и восстают всеми острыми углами против ученых схем. Ну, предположим, кочмара шла на Восток торговать с племенами на Лене и Индигирке, налетела на каменистую корожку и с пробитым днищем медленно опустилась на галечный отмелок или увязла в ранних ледяных стамухах, зажатая со всех сторон у островов Фаддея; иль толкнуло кочу порывом заморозника на песчаную косу и затем штормовой волною положило боком на костогор, дозволив морякам выгрузиться на неведомом острове.
В семнадцатом веке денежное жалованье казакам и стрельцам было незавидное – пять рублей в год, но и этих-то денег служивому трудно было получить, и казаки постоянно слали слезницы к московскому царю Алексею Михайловичу, чтобы тобольский воевода Головин выплатил жалованье: дескать, совсем обездолились, будучи в походах, обнищали и обремкались одеждою и сапожонки поистрепались. Но и этих положенных рублей не выдавали годами, кроме жалованья хлебом и солью: Семен Иванович Дежнев не получал денег двадцать пять лет, и те походы к инородцам за ясаком надо было поднимать на свои копейки, беря кабальный заем у знакомых промышленников, обязуясь выплатить сполна по уговору к сроку. Собирая команду на Анадырь-реку Дежнев занял по кабальной записи пятнадцать рублей, но в смертельном походе на Тихий океан через пролив Аниан едва не погиб, в срок отдать не смог, и ему грозила тюрьма…
Часто случалось, что, войдя в кабалу к торговцу, в походе поджимала недоля, иль забирало к себе море, иль разбивало судно в щепы штормовой волною и льдами. А сроки отдачи долга поджимали, и дело грозило судом и тюрьмою. Хотя на Руси процента с займа не признавали, деньги в рост для выгоды не отдавали, – сколько занял в долг у человека, столько и верни; но зачастую отдать по кабальной записи никак не выходило, и тогда казак иль попадал в долговую яму, или под расправу кнутовьем в съезжую избу…
Деньги, каждый грошик, были в старые времена в большой цене, и деревенское хозяйство на материке вместе с избой, землей и скотиной стоило пять-восемь рублей. А тут в зимовье на краю света в заливе Симса и на острове Фаддея в россыпях окатной гальки и под гранитными плитами валялись четыре тысячи безнадзорных серебряных монет разного достоинства – жалованье казака-десятника за двадцать лет. Но кроме того выдавали хлебное жалованье мукою и солью, чтобы служивый вовсе не запомирал с голода.
До знаменитого похода на Анадырь, когда был открыт пролив Аниан (проход из Ледяного океана в Тихий), Семен Иванович Дежнев состоял в браке с якуткой Абакаядой Сичю. Жену крестили в церкви Якутска и дали имя Абакан. У них родился сын Любим, который, выросши и заматерев, тоже поверстался в казаки на царскую службу по Тихому океану. Имел Дежнев и небольшое хозяйство: корову с теленком, которых оставлял на попечение якута Манякуя. (Нынче в Якутске поставлен памятник жене Дежнева Абакане и её сыну Любиму.)
Когда служивый надолго покидал дом, уходя с командою за ясаком, хлебное жалованье обычно получала его семья. Дежнев ушел на Анадырь, в больших лишениях потеряв семь кочей и 78 казаков из девяноста походников, поставил острожек в неприятельском окружении и три года собирал ясак с иноземцев, рискуя жизнью, вынужден несколько лет прослужить, пока-то сменил его мезенец родом, десятник-картограф Курбат Афанасьевич Иванов, уже знаменитый к тому времени землепроходец. Но Дежнев к якутке Абакан не вернулся, сошелся с Капитолиной Архиповой. Уже будучи казачьим атаманом, дома Семен Иванович бывал редко, чаще всего в походах по северам. Сохранилось челобитье его супруги Капитолины к царю Алексею Михайловичу, где «…женинка Дежнева просит в оклад её мужа дать соляное жалованье…».
Гидрографы, изучая клад, уперлись на мысли, что судно шло из Мангазеи на восток в те годы, когда на воеводстве в Тобольске сидел князь Сулешов, уроженец Крыма, достойно проявивший себя в годы смут в битвах с ляхами. Он не только управлял гигантской землею, равной Европе, но и вел торговлю в Сибири и мог снарядить судно на восток.
Но если коч двигался на восток и в 13 верстах от Ледяного мыса (Челюскина) попал в разбой, так почему спасшиеся промышленники потянулись с кережкой, груженной скарбом, на запад, остановились у залива Симса в пятнадцати верстах от места крушения и решили зимовать. Срубили хижину, в углу поставили печуру из морской лещади, навесили входную дверь в сторону северо-запада. Но на морском коче команда от десяти до пятнадцати артельщиков, или покрутчиков, всё зависит от того, кому принадлежит посудина. Если коча с ровдужным парусом кормщика из местных, то он сам набирает мужиков в артель и на промысел идут в равных паях. Если же у кочи или лодьи хозяином купец на свои деньги снаряжает поход, то в команде идут наемные покрутчики и каждому работнику богатыня платит из положенной доли.
Если поморы скрылись из Якутска в неизвестную сторону, захватив морское торговое судно и стрелебное оружие, наверное, направились из чужбинки на родину, то потерпев недолю у островов Фаддея, они могли завздорить, каждый запросил свою часть добычи, полагаясь лишь на себя и свой «талан». И как порою случалось на промыслах, «гулящие» взбунтовались (или опились норвежского рому из запасов хозяина судна), принялись булгачить, тут нашелся закоперщик, всю вину за крушение коча, наверное, положили на кормщика и подкормщика, свезли на карбасе в залив Симса и оставили там бедолаг, уверенные, что несчастные скоро отдадут богу душу. И чтобы ускорить их конец, не оставили им пищаль, луки и боевые стрелы, кулёмок и пастей для охоты на песцов, сетей для ловли белорыбицы; а прочие смутьяны, или часть ухорезов, двинулись сухопутьем к Хатанге мимо каменных нагромождений Бырранга, обходя стороною «землю мертвых».
Трудно объяснить, почему они бежали с острова в такой панике, словно за ними гналась нечистая сила с гранитного Бырранга, пыталась насильно залучить к себе и пожрать, с ещё живых содравши кожу? Покинули острова Фаддея, даже не взяв с собою самое необходимое, хотя впереди ждали четыре месяца изнурительной полярной ночи до половины февраля и жаркие встречи с двенадцатью цинготными красавицами, очень жадными до молодого мужика. Может, молодеческое сознание снова проснулось в покрутчиках и захотелось побузить на Анабаре-реке, откуда царь не достанет к палачу и боярские дети не ожгут кнутовьем? А может, опились белым вином до горячки, изгнав на матёрую землю кормщика, ограбив хозяина кочи, иль купец обещал с оплатою, когда они тащили насаду с солью вверх по Лене, и обманул, сучий потрох? Иль сбесились с досады, что воевода Мусин– Пушкин отнял прибыльный ясак соболями и присвоил себе? Иль сыскался атаманец, имевший связи с Волгой, посуливший помочь Степану Разину вольными людьми, и вот сманил парней, а они, захмелев от речей коновода, запросились на казачье гульбище, где можно возвеселиться, помахать кривой сабелюкой.
Но странно и неподвластно уму, что двое отверженных зимовщиков потянули на кережке огромные медные котлы за пятнадцать вёрст, но оставили на острове серебряные деньги, ради которых двинулись в Сибирь на добровольное страдание. Пораскидали пушнину, ружье, бочонок пороха, свинец, пулелейку, пули, сырой свинец, промышленные снасти – сети и невод, меновой товар – сукна, бусы, гвозди, скобы, полукафтанье, шубы, бабьи ухорошки, православные кресты искусной работы с финифтью и драгоценными камнями, компасы и солнечные часы, домашнюю утварь, охотничьи ножи, с которыми обычно помор не разлучался и ночью, ибо на промысле в океане на ледяных островах ошкуй выставлял оконце и выламывал дверь в зимовье, когда оголодает… Хотя серебряные деньги были поделены поровну. На островах Фаддея гидрографы нашли 1353 монеты, а в заливе Симса 1971 монету. Были оставлены на острове боевые стрелы, луки и налучия, зимний сряд. Земля на Матёре была мерзлая, лопаты не брали, а потому гидрологи, сыскивая для науки неожиданный клад, рубили глину, мшаник и гальку топорами и невольно повредили много артефактов небывалого по ценности исторического схрона. Много тут было необъяснимых странностей. Невольно рисуется в воображении трагическая картина достойная пера Шекспира, как покрутчики взбунтовались в преддверии ада и, не желая убивать соплеменников, вывезли на карбасе на матерый берег и оставили там умирать, обрекая на долгие мучения, только снабдив топорами, напарьей, котлами и сковородкой, чтобы кормщик с подкормщиком собрали на скорую руку уже впотемни для зимовки жалкую избёнку… А что случилось с теми сибирскими походниками, кто по Лене и Индигирке грабил кочмары и лодьи, никто нам никогда не расскажет. Конечно, бурлачили на Лене и Индигирке парни закоренелые, на своей шкуре испытавшие лихо на Матке и Груманте, на Шараповых кошках; слабых наивных отроков с тощей куриной шеей, ещё не нюхавших пороха, мать с отцом не отпустили бы от родного порога; это были растущие молодые рыцари из новой казачьей отрасли Ивана Васильевича Грозного, о ком на скифских берегах Ледяного океана никогда не потухали песни и сказы. Если мезенских мальчишек батьки брали уже с двенадцати лет на зимовки на Грумант и Матку, на их глазах погибали зверобои под жестокой лапой ошкуя, при них срывали из морского карбаска в океан ледяное тело погибшего промышленника, то можно из этих картин уже представить натуру помора-казачка, воевавшего огромные земли Востока под шапку московского царя. Это были русские скифы, чей характер ставили Грумант, Матка и ледяные глубины Скифского океана, не имеющего пределов.
Марфа Крюкова, былинщица из Зимней Золотицы, в своём сказании «О Груманте» пела и об этих парнишонках, что с зыбки, качаясь на очепе, уже венчались с достославным Белым морем и грядущей судьбою.
…«Обручев не исключал, что какая-то часть людей из залива Симса добралась до самодинского табора и спаслась, если не перебили её энцы и юкагиры». «Историк Михаил Белов отодвинул экспедицию на 67 лет вперед (1686 г.) и предложил считать найденное становище остатками зимовья Ивана Толстоухова, пропавшего в Арктике в эти же годы».
Голландский географ Николаас Витсен в своей книге «Северная и Восточная Тартария», вышедшей в 1692 году, сообщает, что шесть лет назад вышли из Туруханска вниз по Енисею шестьдесят человек на трёх кочах, под началом дворянина Ивана Толстоухова с намерением обогнуть Ледяной Нос (Таймыр) и выйти к Лене, но больше никто пропавших не видел. Хотя следы зимовок Толстоухова известный путешественник Федор Минин нашел на берегу Пясинского залива и доложил о находке в Петербург в Адмирал-коллегию.
Гидролог Бурылин сделал вывод, что в семнадцатом веке плавать мимо Таймыра было за обыкновение. Он предположил, что три коча вышли из устья Оби с меновым товаром (медные котлы, украшения, серебро), чтобы торговать соболей у якутов, эвенов, юкагиров, но у Таймыра судно омелилось, часть команды, видимо, осталась на островах Фаддея доставать изо льдов коч, иные из команды перешли по льду к заливу Симса, построили зимовьё и стали жить. Для мезенского помора, пожалуй, эта оказия за обыкновение и к ней поморы всегда внутренне готовы, ибо все ходят с Богом в душе; оветными крестами уставлено всё лукоморье Ледяного Океана от Груманта до Табина (мыса Дежнева); безымянными русскими костьми за многие столетья умощено дно арктических морей океана, на месте которых был когда-то неведомый рай. Можно предположить, что много мезенских мужественных зверобоев по смерти живут в раю… И на сотнях, тысячах полярных островов сокрыты в гранитах жальники безвременно усопших молодых мужиков. И только случай помогает наткнуться на потаённые останки. Так на острове Котельном Ново-Сибирского архипелага на северо-западном берегу были обнаружены ветхие останки зимовья, могила, возле лежали копьё и две железные стрелы, нарты с лямками и крест с надписью, которую гидрологи не могли прочесть. Кости неизвестного человека были беспорядочно разбросаны, видимо, хозяевал ошкуй, вырыв тело из ямки, а остатки человечины выскабливали лемминги и песцы.
…В семнадцатом веке, когда вся Россия упала в разор и голод, много гулящего молодого народу, полного сил, подалось в Сибирь. Бежали от удавки, накинутой Алексеем Михайловичем на шею крестьянина, от церковных реформ Никона, от двойных-тройных налогов императора Петра – первого антихриста, скинувшегося под протестантство, сбросившего церковные колокола и нарушившего исторически сложившийся быт русского человека. Петр Первый – человек-миф, сочиненный придворными, человек-легенда, притащенный раболепными людьми в наше время, та самая сказка, в которой, кроме намёка, нет ни слова правды, удивительный тип беззастенчивого царя-деспота, поправшего всё национальное, среди чего, казалось бы, вырос; стоптавшего под ноги совесть, веру и честь, те главнейшие качества натуры, чему из веку было предано русское сердце. Вот съездил ретивый молодец в протестантский запад, попил в таверне тамошнего пива, прельстился кощунами и бесстыдными вольностями, возлюбил вино, гулящих женщин и, вернувшись на родину, стал крушить всё, как пьяный медведь в посудной лавке, – такой его охватил душевный недуг. Вроде бы после опамятовался, спохватился напоследях, но ничего уже не мог поправить; помирать, грешному, пора…
Невольно пришлось вернуться к характеру императора, ибо большего зла, чем Петр Первый, не принес государству ни один русский царь…
Ну как, братцы мои, раскопать истинную историю, случившуюся триста лет назад, когда мимо её промахнулись все летописи, бывальщины и слухи, и если бы случайно не наткнулись гидрографы с судна «Норд» в 1940 году на раскиданные по одному из островов Фаддея пожитки, так бы этой трагедии никто бы и не знал. «А чего не знаешь, о том не жалеешь», – говорит крестьянская притча. Но тут совпали драматический эпос покорения Ледяного Океана, полузабытая жизнь древних русских поморов, героический подвиг Норденшельда, восславивший шведов, норвегов и датчан, – и страницы былого, легендарного, как бы приподнялись из праха и заявили о себе…
Повторюсь: всякого гулящего и охочего до поживы русского народу кинулось в семнадцатом веке в Сибирь, даже не сотни, а десятки тысяч норовистых, часто непокорных кочующих крестьян. Народная стихия вскипела и пролилась через край. Побежали на Восток, сломя голову, безрассудные казачата, та молодяжка, кому в дымной поморской избе под гнетом отца-матери жизнь хуже горькой редьки; дюжие мужики, что метили в бурлаки, зная, что в Сибири понадобится лешевая сила, чтобы волочить по рекам через перекаты, пороги и каменистые переборы купеческие и государевы барки, баржи, насады, шняки, кочи и лодьи со всяким съестным и шмудочным товаром; нужны плотники, кузнецы, умельцы шить кочи, всякую мелкую речную посуду, без которой на Востоке край, охотники и рыбаки, крестьяне-копорюжники семьями побежали от бесхлебья. Их вдруг оказалось так много, домогающихся воли и простора, богатой земли, что Север и Центральная Россия вполовину обезлюдели, и царь Петр приказал со всей строгостью отлавливать бегунков и под страхом сурового наказания ворачивать в родные деревнюшки, ибо некому стало платить подати и царская казна запустошилась. А тут ещё строительство Петербурга и нового флота просило капиталу, да и народ повымер на тех тяжких работах вчетверо, крестьянская пашенка запустошилась вконец и пришла в полную негодность. Несчастный народ восплакал, просил царя польготить, подождать чуток, дать опериться на новом житье, ибо старое имение полностью захирело, клюнуло носом, да и земля заросла чащинником и нет тех денег, чтобы покрыть дорогу и вернуться на родину, где никто не ждёт, и привести житьишко в порядок. Но Пётр, черствый сердцем, не видел и не слышал русского мужика, презирая его даже за убогий внешний вид, за смиренность, кудлатую бороду и стихийную скрытность натуры, от которой никогда не знаешь чего ждать…
От горестного плача, что выплеснулся по Руси, у кого хочешь голова пойдет кругом, – всеобщие протори и истери, которые нечем покрыть, анархист Никон, как листвяжный пень, водрузился в церкви и похерил тысячелетнюю православную веру времен Андрея Первозванного. И возникла перед взором картина, будто вся Русь кинулась наперегонки незнамо куда; вот и господа побежали в запад по примеру императора, вроде бы питаться науками, а на самом-то деле, покинув имения на волю приказчика и старосты, прожигали присланное золотишко самым шальным образом, и не только вскоре позабыли отечество, но и отказались от родного языка, на котором тысячи лет говорили их предки.
…Были, конечно, средь пришлых покорителей Сибири и любознательные мужики, с пылающим романтическим сердцем, и предприимчивые, готовые разбогатеть на новой хлебной ниве, и государственные люди, пошедшие на Восток, чтобы послужить отечеству и царю-батюшке; проходимцы, сутяги, ловкачи и барышники, кто ржавый «барошный» гвоздь выдадут за чудную дорогую находку: простые бродяги-псаломщики, калики перехожие, прошаки и натуристые разбойники, всегда готовые подобрать всё, что плохо лежит. А тем более, когда нужда заела ленских казаков, жалованья давно не видали, – иль царь зажимал, иль подданный его, якутский воевода Мусин– Пушкин, «схитил» себе под подушку.
И загорячились служивые, вышли из-под власти, подогретые слухами, что на Руси неспокойно и донские мужики плавают за дуваном «к поганым» и на том грабеже весело прожигают жизнь. Вот и на Лене завелись свои охотники «покудесить», пограбить ясачный народишко, купцов и вольных промышленников, кто, обходя законы, прибирают пушнину в свою кошулю, избегая целовальников и таможни.
…Вот пинежанин Герасим Анкудинов повадился зорить чужие кочи, привязался к Дежневу, суля всяких пакостей, стал сбивать Семена Ивановича с места целовальника, пошел наперебой, покушаясь на его почетную должность, и если Дежнев сулил воеводе собрать двести пятьдесят соболей с ясачных, то Герасим Анкудинов пообещал взять ясак на двадцать соболей больше. Начался торг, Дежневу пришлось повышать сбор ещё на тридцать мехов. Целовальник послал в съезжую избу жалобу: дескать, Анкудинова с собою в поход не возьмет, ибо он заведомый вор и разбойник, шалует на путях, грабит проходящих купцов и промышленников, отбирает у них товар. Но эту ябеду воевода Мусин-Пушкин оставил без внимания, ибо ему было выгодно, чтобы казаки старались на государеву казну, а если вздорят меж собою, атаманят, то воеводам от этого спора свычно и доходно, ибо такой порядок ведется в Сибири из веку, и в этих стычках сам Господь стоит где-то осторонь и не протягивает жалостную руку правды…
Анкудинов, которого Дежнев так и не взял в экспедицию через пролив Аниан, всё-таки увязался следом, и его морской коч пошел позади семи судов земляка из Мезенской волости, но был разбит в большом шторме, а команду Анкудинова выбросило на костогор. Дежнев отказался принимать к себе терпящих бедствие, их подобрал холмогорский приказчик Федот Алексеевич Попов… Проливом Аниан мимо легендарного мыса Табин казаки прошли, но попали под очередной заряд ветра-заморозника, паруса схлопнулись от «противняка», кочи потеряли управление, стало крутить в железных воротах пролива, мореходцы, теряя суда и казаков, едва протиснулись в Тихий океан. Кочи раскидало, и не поймешь толком, где Америка с зубатыми эскимосами, а где Азия с чухчами. Коч Анкудинова и Попова разбойный ветер выкинул на Камчатке, где и погибли от цинги выдающиеся груманлане через два года.
Московский купец Усов, собиравший экспедицию Попова из Нижнеколымского острожка дальше на восток в поисках соболя и моржового зуба, не имея от него вестей, подал на приказчика в суд, чтобы тот вернул кабальные потраты в тысячу рублей. Промышленника из Холмогор Федота Алексеева сына Попова, вместе с Семеном Дежневым открывшим пролив Аниан, искали московские власти на Востоке Сибири как беглого преступника. В это время холмогорец Попов умирал с пинежанином Анкудиновым от цинги на северном берегу Камчатки, куда выкинуло их кочу ураганом «борой». Донесения целовальника Дежнева, написанные рукою походного писаря, плесневели в архивах Якутска сто лет, пока-то на них случайно наткнулся питерский немец академик Миллер, лютый враг Ломоносова, доложил о подвиге Дежнева императрице Елизавете Петровне и опубликовал в академических ведомостях как часть научной работы о Сибири. Так для России открылась правда о великих деяниях крестьянина Мезенской волости Семена Ивановича Дежнева с речки Пинежки.
В конце семнадцатого века воеводой в Мезенской волости (в Кевроле и Окладниковой слободе) служил Афанасий Пашков, решительный мужественный русский боярин, воевавший бурят, монголов и китайцев, от верховьев Енисея грозно приближаясь к Амуру, перенося неимоверные житейские напасти. Войско редело от голода, стужи и нужи и негде было добыть горсть мучицы, чтобы состряпать на костре житенный колобок. А многие стрельцы и казаки, как было принято у кочевников во всём мире, брели, куда глаза глядят, и следом, увязавшись за благоверными, с муками и плачем попадали их супружницы с малыми детьми, чтобы на жирных пустынных землях Сибири вспахать пашенку и зажить в своей избе во спокое.
…В обозе воеводы Пашкова ехала в возке с кожаным фартуком и его супруга с маленьким сыном, мужественная религиозная полячка, искренне принявшая православие; следом месили снег розвальни с семьёй Аввакума. Сам протопоп брел из последних сил, как в забытьи, уцепясь рукою за обледенелый наклесток саней, проклиная в заиндевелые усы этого «диавола» Пашкова, которого никакая усталь не берёт. Уже много похоронили стрельцов, отряд таял, могилами отмечая путь московской команды, но суровый Пашков никакою жалостью не отогревал сердце, не брал в расчёт милость, гнал военный отряд бездорожицей вперёд через сузёмки и гранитные гольцы, обледенелые переграды, чтобы исполнить царёв наказ, не бередил напрасной жалостью сердце, видя, как его воям тяжело, их последние силы угасают, а этот уросливый вредный попишко точит и кусает за лядвии, идет впоперечку и нет с ним никакого согласия. Пашков понимал: Москва далеко, помощи не дозваться, но дай войску слабины, останови в полпути, чтобы затеять острожек и остаться в пустом месте до весны, и его отряд, окруженный бурятами, монголами и китайцами, скоро обезволится, обессилеет перед неуступчивой стаей черных вранов, источится в землю, как вешний снег, и пропадет от бесхлебья и жалости по себе родному. Пашков, не прискакивая на лошадку, которую следом вел стремянный, показывал пищальникам пример; боярин не устраивал богатых столов в своём шатре, а жил той же скудной поститвой, как и его солдаты, десятники, пятидесятники, сотники и боярские дети… И ухоронясь, не поваживал сытной едою себя и свою семью. А супруга Пашкова делилась с женою Аввакума последним окрайком хлебины.
Но Аввакум-то, увы, не знал про урок, заданный Пашкову царём, и принимал поведение служивого за боярскую дурь, за Никонов беспощадный наказ струнить и не давать потачки своевольному попу: он пытался умягчить Афанасия евангельскими наставлениями и пророческими окриками, и тем только больший вызывал на себя гнев; Аввакум упорно спасал душу Пашкова, донимал воеводу в неимоверно тяжком сибирском походе: дескать, смирись, окаянный, пока не пришел за тобою дьяволей слуга. Вот там, безмозглый пёс, – кричал протопоп и вздымал корявый перст в небеса, – сыщется и на тебя грозная управа..! Кричал, вызывая у воеводы Пашкова, отвечающего за жизнь воинского отряда, невольный гнев и такую сердечную жесточь, что боярин приказывал сутыристого, вздорного попишку немедленно тащить в студеную темничку и ковать в железа…
«Гордоус» Аввакум не понимал и не мог знать, что его судьба неразлучно повязана с Пашковым до последних земных дней, но и Афанасий Пашков тоже не мог проникнуть взглядом в темень грядущих лет, что по божьему уроку окажется воеводой в Мезенской волости, построит церковь в деревушке Верколе в память отроку Артемию, нетленные мощи которого будут признаны святыми и спасут от неминучей смерти тяжело больного сына Афанасия Пашкова. В то время, когда бунташный Аввакум воевал с царём Алексеем Михайловичем, рассылал подметные письма по Руси, Пашков, словно повязанный с протопопом неразрывной вервью, строил храм над могилою отрока Артемия, пораженного молоньей на берегу реки Пинежки, напротив деревеньки Веркола.
Удивительно, но даже огромные пространства Востока не смогли раскидать людей, таких вроде бы крохотных в безмерных сибирских землях, которые ещё лишь предстояло разглядеть в подробностях и назвать Русью.
В то время когда боярин Афанасий Пашков торил с войском дорогу по верховьям великих рек (Лены и Амура), пинежанин Мезенской волости Михаил Стадухин, что верстался в казаки в Тобольске ранее Дежнева, уже считался неуступчивым, жестоким ясачником отчаянной храбрости, вступал в бесконечные стычки не только с туземцами, но и со своими мезенскими земляками, искал путей по Ледяному океану, собирал лукоморье под державную руку, – это было царство Кончи, потомка Чингисхана. Народ, которым правил Кончи, жил на просторных равнинах в долинах алтайских (скифских) гор. Как писал путешественник Марко Поло, во владениях чингизида было много коней, быков, верблюдов и овец. Эти люди не знали хлеба, ели только мясо, во владениях Кончи водились белые медведи, черные лисицы, соболи, горностаи и дикие ослы. «Но в царстве Кончи была земля, – пишет Сергей Марков, – где нельзя было коню пройти по льду и гиблым трясинам, в тех местах на тысячу верст устроили тринадцать стоянок и на каждой держали по сорок рослых сильных собак величиной с теленка. Запрягали шестерку таких псов в сани, и собаки мчали до следующего яма, где ждет следующая свора для царского гонца. Эту гиблую страну одолевали за две недели. На север от царства Кончи лежит страна Тьмы. “Тут живут рослые белокожие люди, добытчики драгоценных мехов, – писали арабские путешественники. – Россия примыкает одной стороной к стране Тьмы”». Это и был неприступный Таймыр, самое северное зловещее место на всей земле, возле которого и потерпел крушение в семнадцатом веке, зажатый торосами, неведомый коч…
У всех мезенских парней морская жизнь началась с морских путей с 12–14 лет. Дежнев родился ближе к океану, чем Стадухин и Анкудинов, наверное потому раньше запоходил по морям, но поверстался на казацкую службу позднее. Когда Стадухин уже плавал на Яну и Алазейку, Дежнев был ещё отроком и на малом коче ходил с отцом на зверобойку, потом отправились с отцом на Соловки с ежегодными дарами от поморов. Наверное, семья Дежневых была молитвенная, и та кротость и спокойствие, которые приносят русское правоверие, были укоренены в душе Дежнева, и позднее эти качества не раз отмечались в послужных отписках в воеводскую канцелярию – надежность, честность, миролюбие, покладистость, умение самые спорные дела решать без крови. В семнадцать лет Семейко Дежнев поступил матросом на судно богатого купца Воскобойникова и стал плавать с грузами в Мангазею, обстрогавшую его натуру. Ведь море байбаков и растяпистых людей, кто жует собственные сопли, не любит, и там, в спрятанном от людей новом острожке в Обской губе, Дежнев, наверное, задружился с Михайлой Стадухиным, который был лет на пять постарше и плавал по Лене; а может, по его совету и поверстался в казаки под государеву руку. Парни-то всё лихие, «оторви да брось», в заветерье не прячутся, считая на уме выгоду. Но когда Стадухин уже был пятидесятником, Дежнев служил простым казаком в команде Петра Бекетова. Собственно, с этого 38 года и до самой смерти продолжалась неуступчивая дружба двух пинежан-мезенцев, больше напоминающая раздорицу, где никоторый не хотел уступить. Дежнев получил назначение в Якутск и следующим годом впервые отправлен на Вилюй для сбора ясака, где примирил два якутских рода и склонил к уплате ясака на речках Татта и Амча воинственного князя племени кангалесов Сахея… Это лишь в официальной истории пишется, как с любовью и превеликой охотою сибирские племена склонились под кремлевского властелина. На самом-то деле покорение земель, населенных сотнями племен, мечтающих о воле и свободе, конечно же с превеликой неохотою прощались с ускользающей природной жизнью, где прежде правила десница бога Нумы…
В том же году Семен Иванович взял в жены якутку Абакаяду, дочь тойона Онакая, которая, по легенде, принесла могутному русаку сына Любима…
Среди тысяч гулящего народу, что трудился, воевал, не жалея сил, озоровал на просторах Сибири, Семен Иванович Дежнев не потерялся за спинами дерзких поморцев, но показал свою сметку, промышленную удачу и умение ладить с людьми разного достоинства и дикого племени, которое возникало вроде бы ниоткуда и вдруг мгновенно сбивалось в решительное войско. Они не отдавали главу рода в аманаты, но цепко держались за своего главного мужика, любили и почитали, не жалея даже собственной жизни ради бесценного здоровья своего князьца. Зарубали свой острожек напротив казачьего, куда хоронились в засаду сотни якутов, навастривали против «урусов» свои ножи, выцеливали стрелы, десять-двадцать якутских мужиков на одного казака, и надо было затаивать глубоко в груди даже малейшую человеческую слабость, чтобы не выдать взглядом свою малость. В бою с тунгусами Дежнев был впервые ранен, отряд Стадухина потерял лошадей; на реке Оймякон срубили острожек, против пятидесяти казаков пятьсот тунгусов, юкагиров. Стадухин покинул острожек с ясаком, чтобы сдать собольи сорочки якутскому воеводе, а горстка казаков осталась оборонять зимовьё против огромного войска «иноземцев». Дежнев был тяжело ранен стрелою в грудь. После зимовки, когда сошел лёд, пеши спустились вниз по Оймякону, стали шить малые кочи, но службу царскую не бросали даже в гибельных обстоятельствах, всюду искали племена «туземцев» в низовьях Индигирки, чтобы обложить ясаком. Но их опередил другой якутский отряд сборщиков и обложил «иноземцев» данью: пришлось идти дальше, на реку Алазею.
…Стадухин был энергичен и чрезвычайно удачлив и скоро дорос до атамана. Куда бы ни двинулся азартный пинежанин, везде его как бы поджидали открытия. Так летом 1643 года отряд казачьего атамана Михаила Стадухина, в котором простым казаком служил Семен Дежнев, открыл реку Колыму и заложил зимовьё, а на этом месте братья Коткины, родом из Мезени, поставили Средне-Колымский острог. Начальный человек по всей Колыме мезенец Кирилл Коткин зарубил Нижне-Колымский острог, откуда через четыре года он же на свои средства собрал с приказчиком из Холмогор Федотом Поповым поход на Восток, тогда в отряд и попросился целовальником рядовой казак Семейко Дежнёв, обещая собрать для царской казны 200 соболей. Наперебой пошел Анкудинов, посулился собрать с ясачных 230 соболей; Дежнев не собирался уступать власть в команде и дал слово собрать ясаку 250 соболей, но, зная дикую натуру земляка, послал на него «ябеду» якутскому воеводе Мусину-Пушкину и не взял Анкудинова с собою, чем нажил себе лютого врага.
Таким же супротивником Дежнева стал и атаман Михайла Стадухин, полагавший, что это он по всем правам казачьего войска должен быть начальником всей экспедиции к Анадыри-реке, а не этот выскочка с Кулоя, которого Стадухин ещё в Енисейске забрал в свой отряд как земляка, почти родника-пособника в этой гиблой сибирской стороне, где каждый решительный воинственный человек дороже золотого слитка. И до последнего случая дружба меж земляками не нарушалась.
Ещё на выходе из устья Колымы экспедиция потеряла три коча из семи, их сбило «борой», и крутой сувой закрутил к неведомым островам, где жили зубатые люди (алеуты) …В августе выкинуло на гранитные утёсы коч Анкудинова. Сам Дежнев потерял судно южнее Олюторского залива… (Поход Дежнева описан в книге «Груманланы. Венчание с океаном»).
Уже будучи казачьим атаманом, Стадухин беззастенчиво грабил спутных людей, его и с властями не брал мир; идя на Анадырь прямиком через гольцы на выручку Дежневу, обещал прикончить пермского казака Мотору со всей его командою, отобрать пожитки, хлебы и пушной ясак. Мотора пожаловался Дежневу, что Стадухин преследует его и угрожает ограбить и убить. Дежнев, зная норов атамана, заступился за Мотору, не дал в обиду, и Стадухин, видя, что у земляка из деревни Есиповская, что спряталась от реки за таежной гривкой возле Кулойского волока, власть над Анадырем не отобрать, в остроге не остановился, а миновал зимовьё стороною. Дерзкий атаман Михайло Стадухин, наверное, не терпел соперников, и, понимая, что целовальника Дежнева ему в этот раз не одолеть, отступился от Моторы и круто повернул в северные пустынные леса Приамурья, перевалил через каменные гольцы и бродил два года невдали от Байкала, объясачивая чукчей и бурят, якутов и юкагиров, племена тех князьцов, что укрылись в тайге от настойчивых московитов, избежав податей. Атаман-поморец Михайло Стадухин сделал в те годы много выдающихся открытий во славу русского отечества и значительно пополнил московскую казну, которая остро нуждалась в серебре. Так получилось, что боевое мужественное поморское племя, освоившее Сибирь, в основном вышло из Мезенской волости, с Мезени, Пинежки, Кулоя, Печоры, Северной Двины, Онеги, Великого Устюга, с Моря Студеного, Колы и Печенги, где прежде обитали сарматы, словены, чудь, лукоморцы и скифы, – из самой-то глубины Русского царства, и не только сохранило его, но и приумножило, придало особенных национальных черт, отличающих от лукавого протестантского запада.
Тут самое время ещё раз напомнить имена Пантелея Пянды, Волка, Курбата Иванова, Стадухина, Анкудинова, Федота Алексеева, Семена Дежнева, Мотору, братьев Ружниковых, братьев Коткиных, Посника Иванова, Перфильевых, Алексея Чикачева, Откупщиковых (отца и сына), Рогачева, Савву Фофанова, Савву Лошкина и сотни других мезенских промышленников (всех не упомнишь), которые ходили на зверобойку на Матку и Грумант, Колгуев и Обь, а после обходными путями подались на Таймыр, на Пясину, Хатангу, Анабару, Лену, на Камчатку, Амур и Байкал, где много потрудился мезенец-картограф Курбат Иванов.
Их охота за соболями и новыми землями начиналась с Мангазеи, с потаённой зимовьюшки мезенских промысловиков, которые запохаживали на Восток в древние от нашего взора и памяти чудные долетописные времена, когда подле Скифского океана жили совсем иные люди с иными нравами и обычаями, но с нашим обличьем, и мезенцы лишь наследовали их нажитой опыт, становья и земли. А мы с легкостью скинули с сердца своё детство и юность, начав биографию с минувших дней Великого князя Ивана Калиты, приняли их за начало русской истории. Наконец, настало время встряхнуть минувшее, сдуть пыль с пожелтевших её страниц и наполнить русским ветром новые паруса. Чтобы воскликнуть: «Братцы… Здесь русский дух, здесь Русью пахнет!.. Быть русским, какой восторг!»
Наверное, все походники, кто плавал в Ледяном океане, спотыкались о полуостров Таймыр, о «землю мертвых» Быррангу: людьми овладевал панический ужас, когда мрак гранитных склонов тесно обступал их, как бы запирал воздух в груди: из этой преисподней, так искусно скроенной из вечного материала, гранита, самим диаволом, хотелось скорее выскочить на волю, где, хоть и на короткое время, но встаёт над головою солнце, и в соседстве с ним кочуют в аере радостные ангелы, выпевая божественные стихиры… Ведь и Норденшельд, пройдя вдоль берегов Таймыра и весьма гордясь своим героическим действом, в глубь Бырранги не решился войти, наверное, сознавал свою малость пред полчищами каменных идолов…
Но эти таинственные тягостные ущелья под пятою исполинских гранитных нагромождений, увенчанных папахами снега и льда, летом пестрые от цветов наволочки и не знавшие косы высокие жирные травы уступистых бережин, витые излучины искрящихся бурных вод исследовал русский капитан Прончищев со своей супругой и помощницей, отважной спутницей в арктическом походе. Сначала сломал ногу и неожиданно скончался начальник русской экспедиции Прончищев; его жена взяла команду над гидрологами, но через четырнадцать дней злой рок подобрал и её в свою смертную ладью; вдруг почувствовала себя дурно и умерла одним днём мужественная груманланша, именем которой позднее назовут залив… «Земля мертвых» Бырранга, былая родина мамонтов, носорогов и саблезубых тигров, под свой покров на жертвенный алтарь приняла и упокоила молодую семью Прончищевых… Там они и погребены рядком на берегу Ледяного Скифского океана…
Швед Норденшельд миновал «землю мрака» много позже, в конце девятнадцатого века. И прежде чем плыть нам по русской истории далее на Восток, к Лене и Индигирке, Колыме и Анадыри к проливу Аниан, наверное, самое время вспомнить имена многочисленных народов, которые мы так легкомысленно выкинули из родовой памяти, населявших сказочное Лукоморье ещё до нашествия с Алтая и Саян самодинов, юкагиров, якутов, ламутов, энцев, бурят, чукчей, эвенов, монголов, корейцев, японцев и китайцев. Под Полярной Звездою у Ледяного Скифского океана жили самые древние в мире белокурые голубоглазые племена.
Эти земли, от златокипящей Мангазеи до Большого Камня Табина (мыс Дежнёва), овеяны лазоревым туманом легенд, мифов, крестьянских преданий и слухов о таинственных народах, что прежде обитали в Сибирях, кого притащила на Верх государева Дворца излюбленная великими князьями нищета; юроды Христа ради, бродячие калики перехожие, скоморохи, скитальцы по Ледяным морям, видевшие русский рай, деревенские колдуны и колдовки, бабки-шепчушки из Олонецких пределов, вещуны, гадалки, былинщики – хранители русской древности, сказители и народные поэты из самой-то глубины, словесной «пашенки», поднимавшие русских скифов из беспамятной немоты молитвенной чистой душою, за многие столетия до великих дворянских поэтов, переложивших наследные фольклорные песни и страдания на свой поэтический строй.