Груманланами назывались отважные русские мореходцы, издревле посещавшие Грумант, жившие по берегам Скифского океана (Ледовитого) от Колы до Печоры.
В XIX веке на Груманте бывал кормщик Иван Гвоздарев. Вместе с ним в зимовку 1851 года погибли двенадцать мезенцев и кемлян.
В 1826 году погиб знаменитый мореходец Иван Старостин. Род Старостина из Новгорода. Ушкуйники ходили на своих стругах с незапамятных времен. Позднее семья переселилась под Великий Устюг на реку Юг и плавала по Северной Двине.
Иван Старостин по «овету» на своей лодье отправился на Соловки на послушание, откуда впервые ходил на зверобойку на Грумант и облюбовал себе гавань Харбур, занялся промыслом белух на берегу Грин-Харбура. После смерти жены пятнадцать лет не покидал Грумант. Плавал на «Большие Буруны» его внук Антон. Рыбацкое зимовье Ивана Старостина стояло на берегу Айс-фиорда у самого входа в гавань Грин-Харбур, южнее была гавань Илок-бай, но груманланы звали ее старостинской. У становья висел старинный колокол, якобы вывезенный еще из Великого Новгорода. Норвеги прозвали старостинский залив «Клок бай», что значит «колокольный». В год смерти Старостина внук Антон последний раз плавал на Шпицберген, но в 1871 году решил заново поднять дело, заселил дедову избу и подал в правительство прошение, дескать, род его промышлял на Груманте еще до 1435 года, до основания Соловецкого монастыря. Антон Старостин просил льгот от правительства, но в 1875 году умер, не дождавшись решения…
В 1898 году зимовье Ивана Старостина на Груманте и могилу знаменитого русского поселенца посетил известный русский зоолог и путешественник Алексей Алексеевич Коротнев. Он нашел лишь дряхлые останки былого зимовья великого груманланина на краю яркого луга, поросшего полярным маком и вереском. Коротнев писал в дневнике: «Что значат нансены, джексоны, андре сравнительно с ним! Вот бы кому открывать Северный полюс! Кто, впрочем, знает? Может, за 36 лет Иван Старостин там и бывал, посидел, покурил трубочку и вернулся назад, не зная о совершенном подвиге…»
…Судя по архивным изысканиям писателя Сергея Маркова, в 1601 году в старинном италианском городе Чезаре, принадлежавшем герцогам Урбино, вышла книга словенского ученого из Дубравника, позднее запрещенная папой римским. Автор ее Мавро Орбини утверждал, что русские открыли огромный полярный остров, который по величине превосходит Крит. Орбини писал, что русские нашли остров, уже заселенный поморами, остров лежит в семистах верстах от восточного берега Гренландии, но это расстояние не пугает русских зверобоев.
В 1576 году в Коле жил русский кормщик Павел Нишец, ежегодно плававший на Грумант в начале июня и возвращавшийся домой до морозов. Датский король Фридрих II нанимал его проводником в Гренландию.
Амос Корнилов первый раз плавал на Грумант в 1737 году и был там пятнадцать раз. Он и спас Алексея Инькова с товарищами, угодившими в беду и зимовавшими на острове Эдж шесть лет и три месяца (о. Малые Буруны).
Мезенец Федот Рахманин ходил на Грумант уже на седьмом десятке лет на лодье «Иоанн Креститель», зимовал не менее семи раз, его изба стояла на Медвежьем острове.
В глубокой старости умер мезенец Иван Рогачев. Около своего зимовья он воздвиг двухсаженный крест в 1728 году и выскреб ножом на теле памятника: «Сей крест сооружен для прославления христиан во славу Бога кормщиком Иваном Рогачевым».
В 1765 году в Старостинской бухте зимовал кормщик Василий Бурков с двенадцатью товарищами. В летописях Груманта сохранились записки о безвестных поморах, погибших в 1770 году от цинги и голода у острова Чарль Фрреланд и гавани Кинес-бай.
Бывал на Груманте известный русский каменотес и ваятель Самсон Суханов. В зиму 1784/85 года он провел в бухте Маграмини на западном берегу Груманта. Там было большое русское зимовье, где жили длиннобородые мужики в овчинных одеждах, вооруженные мушкетами и прямыми саблями. Таким был облик груманлана XVIII века… Юный Самсон Суханов, которому тогда было семнадцать лет, имел богатырскую стать, не однажды вступал в единоборство с белым медведем, ходил на угрюмого хозяина Груманта с ножом, собирал гагачий пух, ползая по гранитным скалам Пуховых островов. В ту зимовку артель зверобоев промыслила много белух, сто пятьдесят белых медведей, триста моржей, сто пятьдессят тюленей, тысячу песцов, восемьдесят морских зайцев, пуды гагачьего пуха и вытопила много бочек звериного сала.
Подавшись в Петербург, богатырь из поморья Самсон Суханов стал знаменитым в столице каменотесом. Только ему доверяли архитекторы и скульпторы исполинские глыбы карельского мрамора, гранита и дикого камня, из которых тесал Суханов колонны храмов, дворцов и усадеб, мосты, постамент памятника Минину и Пожарскому в Москве колонны Исаакиевского собора в Петербурге, но еще в юности, будучи на Груманте, отъезжая с промысла домой, благодаря Господа за милость, что помог избежать скорбута и голодной смерти, Суханов сочинил песню:
Грумант угрюмый, прости!
На родину нас отпусти!
На тебе жить так страшно,
Боюся смерти всечасно!
Скандинавские ученые считают, что архипелаг Шпицберген был открыт викингами в XII веке, об этом якобы говорят древние саги XIV века о плавании на Свальбард («Холодный край»). В одной из хроник упоминается: найден Свальбард – 1194 год. В саге о Самсоне Прекрасном XIV века читаем: «К Гренландии простирается страна под названием Свальбард, там живут различные племена». Но неизвестно, какую викинги открыли населенную землю и назвали Свальбардом, остается тайной, ибо, когда первые груманланы-мезенцы пришли на Грумант, это была ледяная пустыня, где хозяйничали белые медведи. Большинство ученых сошлись на мнении, что викинги открыли не Грумант, а бухту Скорби на восточном берегу Гренландии. Когда Баренц отправился в свое первое плавание, западные берега архипелага были уже обжиты русскими поморами, отдельные станы и зимовья сливались в большие поселения, куда съезжались на промыслы в иные годы сотни промышленников, и бухты были плотно уставлены кочами и лодьями со всех берегов Белого и Скифского морей. Во всякой слободе, посаде, в деревне и городишке с пригородками трудились свои доморощенные мастера – древоделы водяной посуды, на прибегищах ожидали пути уже готовые кочи и лодьи, шкуны, боты, бриги, гальоты, шняки, дощаники, карбасы морские и речные, лодки осиновки-долбленки, – на всякую поморскую нужду было свое подручное плавучее средство, без которого на северах нет пути, куда бы ты ни сунулся, хотя бы по ягоды-грибы или за сенами скотине. На Грумант чаще всего ходили лодьи, кочи и морские карбасы.
Коч (коча, кочмара) – деревянное двухмачтовое судно с грот- и фок-мачтами длиной шестнадцать-семнадцать метров, шириной до четырех метров, с осадкой в полтора-два метра. Артель промышленников в двенадцать – пятнадцать человек везла на палубе два-три карбаса, с них и вели промысел мужики на моржа. Коч по своей конструкции, ледовым качествам и надежности не имел себе равного в тогдашней мировой практике судостроения. Хотя судно шло под парусом только когда была повитерь, спутний ветер, в спину, но налегали на греби до кровавых мозолей, если стоял штиль, море кротело, или ветер-противняк дул в «зубы». Но зато, когда море торосилось и с треском, ужасным гулом и стоном сжимало лед, и коч, формою подобный яйцу, начинало выдавливать из морской пучины, артель скоро выбиралась на ледяное поле и вагами вынимала (рочила) судно из воды, не давала раздавить и потопить. Но новоманерный корабль в подобном случае обреченно шел ко дну, и вместе с ним в Ледовитом океане пропадала вся команда.
Были кочи большие, для плаваний в голомени, открытом море, на бурном взводне, и кочи малые, для хождения по мелким губам и корожистым устьям вихлястых речушек с неизбежными волоками через водянистые ворги, мшаники и болотные непролази, когда шли промышленники в полуночную сторону. Поднимали малые кочи семьсот – восемьсот пудов груза но не было им равных в арктических сибирских реках, на звериных промыслах и в плаваниях по цареву указу за ясаком к инородцам… были они внешне неказистые, бокастые, брюхастые, никакой красоты в разводах бортов (нашв), никакой мифологической резной украсы на носу, ходили только по спутнему ветру, зато строились быстро, в походных условиях, был бы топоришко за опояской. Тут тоже требовались в работу мезенские гулящие парни, умельцы, поднаторевшие в плотницком ремесле; в три-четыре месяца строилось судно, шили кочи распаренным вересовым вичьем и деревянными нагелями (гвоздями), ровдужный парус, деревянный якорь с привязанным к кокоре валуном – самая неприхотливая плавучая посуда, незаменимая в морском предприятии, вызывающая поначалу лишь ухмылку у дураковатых европейцев, уже освоивших тропические моря. Но когда увидели, как спорится дело у русских варваров в освоении Сибири, то сразу повесили нос и склонили победную головушку: дескать, помогите пробраться на восток, покажите дорогу по Скифскому океану к Китайскому морю и уже с дьявольским умыслом присматривались к русскому пузатому кочу, чтобы перенять беззатейное северное создание. А ведь было чему дивиться: почитай, вся великая Россия от города Мезени до пролива Дежнёва, эти огромные ледяные пустыни были освоены груманланами и взяты под царскую руку на кочах, этих незавидных суденках, ибо все новоманерные иностранные бриги и корветы дошли с трудом лишь до вайгача и тут, капризные, застряли в торосах на два столетия, не было им дальше ходу на восток к Китайскому морю, как ни бились шведы, немцы и британцы… ибо в великих делах важна не столько форма, сколько содержание. А флот Ледовитого океана прирастал в тундрах крестьянской сметкою, почитай, тысячи лет, и никакие летописчики не подскажут вам, как изобреталось непритязательное внешне суденко мужицким умом, через муки поморские, трагические скитания и гибель русских сынов… Создание коча для Поморья – то же самое, что изобретение колеса для человечества.
Уже в XII–XV веках русские люди строили суда «согласно натуре моря Ледовитого» (Шергин). Я полагаю, что судостроение появилось в Поморье лет за пятьсот до Рождества Христова, когда русские скифы пришли к ледяному океану. Шитье морской посуды на севере (корабле) считали не только наукою, особенным мастерством, способностью избранных творить чудо, когда простолюдин, осенив себя крестом, садился на коч и уходил в голомень от берега, в неведомые дали, куда обычному человеку дорога была заказана, – вот такую способность избранных Богом называли «художеством». Это была высшая оценка лодейному мастеру.
Петр I был далек от простонародной русской жизни, и все его знания о море сводились к детским забавам на царском ботике. И когда приехал на запад, увидал украшенные резными фигурами бриги и корветы, зараженный с первых дней духом протестантизма, он сразу уверился что русский флот должен быть столь же прекрасным, не представляя, что для каждой «воды» годится только свое судно. Петр вернулся в Россию, наполненный презрения ко всему русскому, и занялся решительной (безумной) переделкой великой империи. Михайло Ломоносов, пожив в Германии два года, исполнился к своей родине и поморам подобным же чувством и стал хулить груманлан в неумении плавать ледовыми морями и строить корабли, но уже через пять лет отказался от прежних заблуждений и дал морепроходцам Студеного моря высочайшую оценку.
Петр I повелел строить суда только по голландскому образцу. Архангельский мореходец Федор Вешняков в своей работе «Книга морского ходу» возражал императору: «Идущие к архангельскому городу иноземные суда весною уклоняются от встреч со льдами и стоят по месяцу и по два в Еконской губе до совершенного освобождения ото льдов. Пристрастная нерассудительность поставляет нам сии суда в непрекословный образец, но грубой кольской лодье и нестудированной раньшине некогда глядеть на сей стоячий артикул. Хотя дорога груба и торосовата, но когда то за обычай, то и весьма сносно… чаятельно тот новоманерный тип судов определен в воинский поход и превосходителен в морских баталиях, но выстройка промышленного судна в рассуждении шкелета, или ребер, хребтины или киля образована натурой моря Ледовитого и сродством с берегом отмелым».
Царский указ оказался бессильным, и строили суда по прежней манере до конца девятнадцатого столетия.
Раскольник Маркел Ушаков и гонитель раскола холмогорский архиепископ Афанасий забывали распрю о вере, когда дело касалось любезного им мореходства. Во время диспута о вере в Москве в Грановитой палате в 1673 году Афанасий холмогорский «слупил с божественного старца Никиты портки и рясу, а Никита выдрал у архирея полбороды. Но, узнав о смерти Маркела Ушакова, Афанасий попечалился». Сей муж российскому мореходству был рожденный сын, а не наемный работник.
Во главе артели, ромши, бурсы стоял кормщик, голова, старшой ватаги. Его выбирал хозяин-купец, на свои деньги сбиваюший команду на промысел, и мужики, кто хаживал на зимовку, кто имел поморский опыт, не раз бывал на промысле, имел сильный характер и знаткое слово. Все кормщики (в той же Окладниковой слободе) были на слуху, хорошо известны, каждый держался своего мира (деревни, посада) и пользовался особенным почетом и славою на всю округу, если был удачлив. Чтобы заполучить именитого мореходца во главу артели, шли богатые хозяева наперебой друг перед дружкой, улещали деньгами, золотою горою и похвалебным словом, только чтобы перетянуть на свою сторону… ведь кормщик держал ответ перед Богом и крестьянским миром не только за артель, которую собрал в поход (за их быт на зимовке, прокорм, снасти, промысел, здоровье, за лад меж покрученниками), но и обязался перед их семьями, женой, детьми, родителями. Что все будет ладно, все кончится успехом и миром, и не станет никакой розни, их мужья и дети вернутся домой во здравии) хотя родичи понимали в душе – не на свадебку попадает их хозяин, не к теще на пироги, а на суровый затейливый промысел, от которого зависит не только жизнь походника, но и будущее всей семьи.
О кормщике в Поморье рассуждали так: «Должен быть разумом богат, глазом светел, слову верен, рукою тверд. Кормщику большую душу иметь надобно, да и руку крепкую. На промысле все по кормщику живут…»
Жил на Мезени знаменитый кормщик Федот Ипполитович Рахманин, родом из Юромской волости Мезенской округи. В морскую службу частных людей вступил в семнадцать лет, прожил на белом свете пятьдесят семь лет, из них шесть лет зимовал на Груманте, двадцать шесть раз зимовал на Матке между Вайгачским проливом и Маточкиным шаром. Про Федота Рахманина писал архангельский географ, академик Крестинин: «Он отличается от прочих земляков умением читать и писать, имеет неограниченную склонность к мореплаванию, любопытен, имеет охоту к отысканию неизвестных земель. Нет из нынешних кормщиков другого, кто бы мог знать лучше его Новую Землю».
«В Окладниковой слободе живет Алексей Иванов сын Откупщиков, мезенский мещанин, неграмотный старик семидесяти четырех лет по прозвищу Пыха, всеми почитаемый мореходец, замечательно знает север Матки» – мнение географа Крестинина.
Главный путь из Мезени на Грумант шел от Новой Земли, от мыса Черный. Правились в запад к острову Медвежий, вдоль многолетней осенней ледяной кромки Баренцева моря. Дорога считалась более надежной, чем путь от Кеми, на колу, через Святой Нос, самое опасное место, где сталкиваются встречные течения, особенно на приливе, крутит гибельный сувой, кипит волна, срывает белые гребни, сеет, взметывая водяную пыль, тащит корабль на дно, разбивает в щепы, особенно когда подолгу задувает «в зубы» супротивный разбойный ветер и спущен парус… потому Святой Нос, помолясь Николе Поморскому, минуют иль горою, по волокам, чтобы избежать беды, иль уходят отклонившись в голомень, в океан, мимо частых скалистых островов и корожек. Иные предпочитали отсидеться на берегу, пока дует «бережник». От острова Медвежий чаще всего шли на западную сторону Груманта, где и занимали иль пустующую становую избу, иль собирали новую, которую везли с собою, рубленую в лапу и размеченную еще в слободе.
Но для какой нужды веками совались груманланы в дальнюю сторону от Мезени, в экую окаянную, лютую страсть, тянулись в Скифском океане, стяжая себе урожай? И неужели только ради хлеба насущного? Значит, Господь не отыскал других возможностей для мезенца-поморянина, чтобы пропитать окаянную утробушку, этого «врана и «нечистую свинью»? А может, даль зачурованная влекла – куда однажды уходили близкие люди встречь солнцу, покидая родные домы, и не возвращались. Хоть и светла, братцы мои, святая русская душа поморянина, но без хлеба и она не изживает своих лет, своего века, но скоро пропадает втуне в Ледовом море. Так душа человека невольно христосуется с несытым брюшишком, и коротают они дарованный недолгий свой век оба-два. Северная скудная житняя пашенка на Мезени и Пинеге не дают своего прожитья, и океанское ледовитое поле невольно становится «хлебной» нивою, и с нее помор собирает тяжелый обильный урожай, чтобы пропитать чад и домочадцев, свою родову; но праведными трудами невольно поднимает, успокаивает, лечит и душу свою…
Так зачем северяне «пехаются» на морские острова, за какими товарами, за которые можно получить «живую» копейку? Это сало морских зверей (моржа, белухи, тюленя, морского зайца и нерпы) везут в Москву и Петербург как «сало ворванное»; моржовые клыки (тинки) и зубы выламывают у убитых моржей и везут в Архангельск и Холмогоры для костяных работ. Кожи морских зверей выделывают в Архангельске, идут на обувь, а тюленьи шкуры выделывались в Соловецком монастыре, где и чернили их наподобие замши. Моржовые кожи везут из Архангельска в Москву, Петербург, где употребляют на ремни для карет и колясок, для гужей к хомутам, для тех изделий, где требуется особая прочность. Кожами белька и серки (детенышей тюленя) оббивают сундуки и шьют сапоги и кенеги (зимняя обувь, изнутри подшитая пушистым мехом, или байкой), идут в кяхту, к русско-китайской границе; выделанные шкуры белухи и морского зайца используют в Архангельске для подошв и вожжей на лошадиную упряжь, на хомуты; гагачий пух шел на подушки и одеяла для богатых домов; оленья шерсть для постельниц в крестьянские избы и в сголовьица; мех песцов, белых и голубых (полярных лисиц) – на девичьи душегреи и шапки, женские шубки. Оленьи шкуры – на совики и малицы, верхнюю одежду для северян, так необходимую в деревенских работах и в морском походе; выделанные шкуры белых медведей шли в дорогие подарки королям, великим князьям, ханам и шейхам, увозились в Среднюю Азию, на Ближний Восток, в Египет, Индию, но больше всего – в царскую казну, откуда и расходились вместе с соколами, полярными кречетами, по всей Европе…
Сборы на промысел – предприятие муторное, хлопотливое, особенно если ты живешь в забытом всеми углу России, в самой тьмутаракани, в бездорожице, на краю света, где каждый товарец, – фунт муки и крупы на кашу, – надо привезть бог знает откуда, путями затяжными, с перевалками через волока. Одно дело – заманить именитого кормщика, сломить гордыню, поклониться в пояс, а он уже подтянет к походу артель свободных покрутчиков, молодых, здоровых и сильных мужиков, могущих зимовать на Груманте. Конечно, покрут сбивает купец с толстым кошельком, ибо кормщик не даст денег задатком бедняку, у него у самого нет свободного капиталу, если большая семья и всем надо угодить. У бедного помора, который уж сколькой год не может выбиться из долгов, только деревенский богатина, у которого удастся выманить копейку авансом и надеть ярмо на всю зиму; и он, ломая шапку в руках, идет снова просить в долг, проклиная и себя, и хозяина, к которому идет в работники. А торговец всегда готов помочь, протянет навстречу руку с зажатым в ладони рублем, который непременно надо вернуть, но с присыпкой, дозволенной торговым правилом, чтобы не ободрать просителя как липку, но дать ему воздуху, чтобы, отправляясь в покрут на коче богатины, он знал, что семья не умрет с голода в следующую зиму и дождется жена мужа, не отпоет благоверного по дошедшим с Груманта вестям…
А у именитого кормщика все стоящие покрутчики на слуху; к каждому загодя зимой стоит съездить лошадьми или перенять на пути на Канин на наважий промысел, еще до Евдокии, когда поморы сбиваются в покрут на Мурман по треску с мая по сентябрь, куда путь неблизкий, в пятьсот верст пеши, и их ребятишки зуйками рядом с отцами помогают тащить чунки с рыбацким скарбом. Дети сызмаля привыкают к походным трудностям, вытряхающим душу наизнанку, когда тянешь санки с грузом, подхватываясь к отцу в помощь, проваливаясь по самые рассохи в рухнувший апрельский снег. До мурманского берега с Мезени и Пинеги, ой, жутко попадать, да и там, за работою руки в кровь, если паренек еще и мал летами, но он и наживщик у батьки, и мастер шкерить рыбу, разжечь костер, сварить уху, прибрать в избенке, проверить яруса, снять рыбу с крюков, вернуться к стану. А до берега далеко, иной раз и версту и две грести надо… Вот такого парнишку лет четырнадцати тоже можно прихватить на Грумант в «зуйки», когда придет нужда куда-то скоренько сбегнуть, что-то срочно выправить, подмести, сварить, наколоть дров, затопить печуру на стану, наладить на стол брашно, освежевать зверя, ощипать перо у дичины, помочь хворому, заменить больного иль отдавшего богу душу.…да мало ли в зимовье всяких дел по мелочи, до которых у взрослого покрученника и руки не дойдут, он занят промыслом, добычею…
Все дороги идут через Большую слободу, через мирскую избу, где выправляют походники бумагу на отлучку из дома, а там уже подхватят надежные слухи, что где творится, такой-то богатина сбивает покрут на Матку, на Грумант, на Канин за зверем, на Мурман по треску. Вроде бы мезенская слобода – место узкое, тихое, всех-то мещан и с тысячу едва наберется в самый людный год, и каждый поселянин вроде бы возле своей печи суетится, перебирая в памяти недолгие годы свои перед тем, как предстать пред Спасителем… Но это лишь на первый посторонний взгляд. А коли хватишься летом по нужде найти мужика в помощь, и с фонарем не сыщешь по всей волости – так внезапно обезмужичится родной край, только древние старики, из которых уже песок сыплется, самим требуется крепкая рука в помощь добрести до обеденного стола. Все поморы бьются в поисках хлеба насущного, живой копейки для семьи.
«Эх, – с грустью вздохнет невестка, глядя на исгорбленного свекра, – был конь, да езжан, диво на диво…» – одни бабы да девки-хваленки остались во всей округе, заменяя на карбасах и в извозе домашних мужиков: некому и арестанта в уезд до тюрьмы отвести… Случись что, так и гроба на погост некому отнесть. Хоть на Пезе, на Кулое, по Мезени реке и Няфте, по Мегре и Неси не сыскать толкового мужичонки, опустел уезд, ибо все крестьяне в отходе, на промыслах, в долгой отлучке в океане. Вздымись на небо и глянь с верхотуры на морские лукоморья и увидишь, как по губам, заливам, в устьях рек и становищах островов Груманта, Колгуева, Матки, Вайгача, Шараповых Кошек, в устье Оби, Печоры, Мезени, Двины, Онеги, Колы, Печенги, под Соловками стоят в заветерье многие сотни кочей, морских карбасов, лодий, шняк и лодок, у разволочных избушек колготятся люди, и всяк ведет вековечные промышленные заботы, и нет, кажется, конца-края им.
И не только бывалого кормщика рвут с руками, но и деятельный, хваткий, молодой, сильный, рукастый парень идет в артель по большой цене, и его тоже старается залучить богатыня на свое судно подкормщиком, иль весельщиком, где требуется воловья сила, – и хозяин даст прибавки к паю из своего кармана. Вот почему сбиваются в покрут загодя, и мещанин-торговец смекает, как полнее, без урону подготовить артель из разных деревень. Купец вкладывает денежки – и большие сотни, ведь идут морем не в соседнюю речушку, где можно при случае и проследить, а на дальний Грумант-архипелаг из тысячи островов с дурною славою дикого мрачного места, прибрежные воды которого усажены костями погибших поморов, а скалистые берега западного Шпицбергена уставлены православными крестами со сказочных времен, бывает, и с той поры, когда еще при Спасителе апостол Андрей Первозванный поднялся по Днепру крестить Русь мимо Киева – крохотного острожка, на Полоцк – уже известный город, на Словенск и Валаам, где поставил большой каменный крест и подвел под Христа русских волхвов, а оттуда подался в запад, и уже в конце пути апостол Андрей Первозванный, брат апостола Петра, был казнен нечестивцами. Об этом не однажды вспоминал великий царь и первый император Иоанн Васильевич Грозный, что крестил Русь Андрей Первозванный в одно время с греками, когда Спаситель только что уходил царевать в небеса…
Сбор артели заканчивается загодя, а когда мужики уже согласились на промысел и отступать поздно, забраны в долг деньги, тогда кормщик идет к хозяину-купцу, который вкладывает большие капиталы в затеянное предприятие, или богатыня сам стучится в дверь к знаменитому корщику за помощью. Они обговаривают до мелочей будущее предприятие, чтобы не промахнуться, остаться в выгоде. На коче идти или лодье, да добрая ли посудина, может, требует большой починки, ладен ли такелаж, каковы паруса, ровдужные иль холстяные, а может, сильно обремкались, дыра на дыре. Можно бы об этом, кажись, и не спрашивать, ибо живут в соседях, и все тайное давно стало явным. Но обсудить надо, чтобы все было по старинке, как водится по уставу. Поговорят, примут по стопочке под муксуна, иль под малосольную нельму, иль прикажут хозяйке кислой камбалки подать помакать для душевного спокоя и телесного здоровья. Суровы нравы в поморском согласии и нет в нем мелочей, и еще не раз встретится хозяин уже в избе кормщика, и литки (рукобитье) отметят, – «не вем, приведет ли судьба еще встретиться». Один при беде теряет капиталы, другой – жизнь свою и всей артели… об этом вслух не вспоминают, но каждый держит в уме, и оттого сговор с кормщиком содержит тайные нравственные смыслы и родственные чувства, о которых суеверно, озорко проговаривать вслух: как бы не накликать беды…
Сойдутся на том, что по вешней поре, как растеплится на дворе и пройдет ледоход, осмолят посудинку, да и осмотрят всю насквозь, не проела ли мыша, да, поди, гнильца завелась бесперечь, да нет ли течи, рвани в канатных бухтах, как бы не потерять якоря… исправна ли печь в казенке, да каковы три морских карбаса, с которых придется бить в море моржа и ставить сети на белуху, не погнили ли – ведь у каждой вещи свой срок; да справен ли бой у пищалей и мушкетов, в запасе ли сухой порох и пули, зашиты ли сетки по рыбу и нет ли дырья в неводе на белуху: зверь крепкий, отчаянный, один уйдет на волю, а следом и вся ватага: потом ищи-свищи. Все, каждую мелочь надо высмотреть, что починки просит. Ибо в море – не у тещи в гостях: как налетит разбойный ветер-полуночник, поздно будет хвататься за соломину, звать татку с маткой, вопить в небеса, коли приключится оказия: «Осподи, буди мне, грешному, не оставь окаяннного…» Конечно, жмется тароватый купчина-старичина, выторговывая себе прибытку, ведь в этом мире даром ничего не бывает, и самому совестному боголюбивому хозяину надо ломать голову, не спать по ночам, отовсюду приманивая в свою зепь по грошику, коли и сам-то начинал жизнь с покрута. Но все-таки божьего суда боится мезенский купчина, стремится к добродетелям, чтобы помянули при случае добрым словом: вот и храм поднимет середка города, и вклад положит, церковные классы откроет, взяв на свой кошт школу, и хлебенную лавку заполнит товаром, чтобы не оголодал православный народишко, и не вымер в скудные злые годы, как то случилось в XVII веке, и ополовинилась тогда мезенская деревня: многие избы вымерли вчистую, и некому стало предать земле, оплакать, справить поминки и отпеть со старухами-вопухами в молитвенном доме поморского согласия и на могилке. Молодые парни, казакуя меж деревенских окон и не сыскав работы, побежали в Тобольск и, поверставшись на государеву службу, съехали на устье Оби, на Енисей и Лену. Иные подались с семьями и малыми детьми туда, где текут молочные реки, а соболей девки бьют коромыслами, когда идут на родник по воду. Их ловят на таможнях, в сибирских острогах, велят под страхом сурового наказания поворачивать оглобли назад, но беглецы упрямо идут на восток, обживать новые земли. А куда возвращаться христовеньким, ибо жилье без призору погнило, рухнуло, земли заросли чищерою, и ни копейки за душою. Вопят мезенцы, шлют в Москву слезницы: «Царь-государь, дайте нам время обжиться на новом месте, не судите строго, не ворачивайте назад к пустому месту».
Обнищились многие торговцы, и еще круче и тоскливее стало жить поморщине, ибо неоткуда ждать живую копейку, чтобы заплатить подати, а царская власть обложила народ налогою вдвое и втрое. Это было немилостивою местью Москвы поморцам за долгие годы раскола, за восстание на Соловках, за неиссекновенное чувство воли, совести и сострадания, – те самые божьи ручейки, которые стремительно иссыхали в столичных городах. вон откуда, от Алексея Михайловича и от его хворого сына, царя Петра-антихриста I, пошло гонение не просто на староверческий толк, а на весь боголюбивый поморский край, откуда власть черпала ковшом в свои кладовые золотую и серебряную гобину. Мезень и Пинега строили государство, крепили его из последних сил, рвали жилы, а им в благодарность шелопы, кнуты и костры…
Купчины, чтобы вовсе не разориться, не пойти по миру, тоже спохватились и потянулись следом за молодыми казаками на восток, и мезенские вдовьи семьи остались вовсе без призору, но перемоглась, пережила северная деревня голодный XVII век, выправилась, поднакопила жирку.
Вот и купцы – царевы целовальники, распрощавшись со службою, воротились назад в родную Мезень с нажитком, чтобы верстать отряды морских охотников…
Суровы нравы в поморском согласии, чтут староверы Христа Иисуса и сына его протопопа Аввакума. Есть в этой русской натуре племени «груманланов» какая-то особая неизъяснимая сила, что мужики ни огня, ни каленой стрелы, ни черта, ни цинготной старухи не боятся, забираясь в поместье Сатаны. И только Господа и Николу Поморского опасаются прогневить.