К книге
ГруманланыЧасть первая Земля Зловещей старухи и Черного пса. 5
20%
Часть первая Земля Зловещей старухи и Черного пса. 5
7

И вот хозяин делает запасы на промысел, заказывает на сторону, проглядывает в своих амбарах и житнице, на леднике и в погребицах. Какого-то харчу, конечно, артель на Груманте добавит: забьет диких оленей на свежее мясо, насобирает птичьих яиц из гнезд на скалистых кручах. Но это приварок, добавка к запасам; главное – что возьмешь на промысел с собою, чтобы спастись от скорбута, а заведенный порядок такой в поморской артели: идешь в море на неделю – бери харча на месяц; уходишь на полгода – запасай еды на год, и т. д.

Из харчей: берут с собою на Грумант большой запас муки для хлебов ржаной и ячневой, разные крупы для каш, много сухарей, ибо без хлеба русский стол не стоит, ибо хлеб всему голова; если нет у мужиков папушника или житнего колоба, ржаного каравая, лепешки прямо с огня, блинов или кулебяки с трескою и палтосиной, то ощущение у поморянина, что вроде и есть-то нечего, голод прижал, хотя от мяса и рыбы ломится стол: если кончается в становье хлеб и сухари, и последнюю муку подмели в ларе – то вялят и сушат оленье мясо ломтями и с ним едят рыбу и ушное, как с хлебом.

Не забывают на зимовку мед сырой, масло постное и коровье соленое в пестерях (берестяной посуде-ведрах и палагушках), соленой трески и палтосины: для северянина треска и палтосина – лучшая еда, хоть сырая, хоть вареная и жареная; кто устоит противу нее? Эта рыба не приедается, от нее черева не тоскнут, будь она хоть и с сильным запашком, печорского посола; незнакомого человека от невыносимого кислого духа выметает вон из избы, и после он долго не может приобыкнуть к этой естве, но когда притерпится, то уже от стола не оторвать: перед трескою печорского посола даже семга в падчерицах; берут на промысел мясо скотское соленое, баранину, молоко топленое в кадках (каднее), несколько бочек ставки (кислого молока с творогом), несколько ушатов морошки моченой с учетом, чтобы хватило до следующей осени, шишки сосновые, чеснок, лук, ушат квашеных грибов, туеса брусники и клюквы для питья, рогозницы с солью.

А еще постели, малицы, мавличные рубахи, совики, рубахи и порты на пересменку, белье исподнее, чтобы сменить после бани и грязью не зарасти от зверской такой работы. Человека, равнодушного к себе и своему здоровью, скоро прихватят девка-знобея и мрачная хозяйка Груманта – цинготная старуха, смахивающая на Бабу-ягу, переселившуюся на архипелаг из русских сказок. И никак не отбиться от сатанинских служанок. А еще понадобится добрая обувка, пропитанная ворванью, да чтобы без протечки, бахилы до рассох, коты, уледи, ичиги, валенки пришивные голяшки, штаны ватные, холсты, онучи, поддевки из оленя, рубахи вязаные из веретенки, басовики (катанки без голяшок) в чем в зимовье ходить. Шапка овчиная, башлык, малахай, рукавицы-вачеги, верхонки, рукавицы вязаные, носки шерстяные долгие из хозяйкиных рук и короткие носки на пересменку две пары; а еще пищаль, огневой припас (порох и пули, кутило, спица на моржа, лук-саадак со стрелами, бочки для вытопки сала, капканы, ловушки на песца, туеса и пестери, точильце, ножи, трутоношу, компас-матку, чтобы не заблудиться на Груманте в снежной пустыне. Пожалуй, и десятую часть не перечислил из того, что понадобится лишь одному покрученнику. А их на коче будет пятнадцать мезенцев, и как бы чего не упустить, не утратить в первые часы отъезда, спохватиться, пока возле дома, и взять. Иначе после ищи-свищи, кусай локти…

Кто-то верстается в артель из своих запасов, кого-то собирает хозяин-богатеня и после вычитает деньги из заработка покрутчика, нанятого на промысел. Если удачно сплавали, набили зверя, то какая-то доля из одной трети пая достается нанятому работнику за вычетом долгов, которые успела набрать семья добытчика в его отсутствие дома. Но даже при удачном промысле заработок охотника столь незавиден, что, возвратившись в деревню, мужик снова вынужден наниматься, невольно попадая во власть удачливому оборотистому земляку. Увы, такова судьба нашего семейного мореходца, не шибко смекалистого, любящего завивать горе веревочкой, искать счастие в кабаке, смиряясь с уготованной судьбою. Можно, конечно, или кинув семью, бежать в просторы России, на прельстительный восток, и поверстаться в казаки, в царевы слуги на жалование, или заняться в Сибири соболем, куда уже скинулись казаковать многие молодые слободские мужики, или бурлачить по сибирским рекам. Один хомут сбросили с шеи и тут же натянули другой, еще более гибельный. Бывает, что кому-то выпадает повезенка, сшибают фарт в неведомых землях, но чаще всего пропадают безвестно, в таежных распадках не вем где. Вот повезло же братьям Коткиным, думает иной, натягивая на шею новый хомут, а я чем хуже? Может, обличьем-то и краше, девки-хваленки с ума сходят, но есть, есть еще кровь предков, таланты и судьба, которую на кривой кобыле не объедешь. Да, Коткины, как и Семейко Дежнёв, холостой парень с Пинеги, поверстались в казаки, выслужились в целовальники, тяжкими трудами скопили гобины, набили кошулю серебром, а сейчас судачат на Мезени, ездят по столице в карете и пьют не какую-то водчонку, а только херес, виски и ром… да нет, врут, поди, мещана от зависти, лба не перекрестя на храм. Ведь кто нажил капиталы своим горбом, скитаясь по Сибирям, тот не станет напрасно сорить деньгами, иначе заведется в доме моль и скоро житье захиреет, а дети пойдут по миру.

«Не стоит пока загадывать», – рассуждает деревенский «рохля», приопомнясь, стаскивая походную поклажу на берег Инькова ручья, что делит Окладникову слободу на полы; там уже дожидался купеческий коч, готовый к отправке: пусть и не с новья посудинка, но сидит в кроткой полуводе красиво, задравши нос, и тес у казенки выглядит новым, отглажен рубанком вчистую, слюдяная «шибка» у окна промыта, отражает ослепительное межонное солнце, нашвы пробиты конопаткою, а пазья и вересовое вичье залиты кипящей смолою. На палубе по борту и на растрах принатойвлены пять морских карбасов, ловко вложены друг в друга, там же греби, шесты пехальные, плицы для вычерпывания воды, по другому борту и на палубе мачты, холщовые паруса, якорь с лебедкой, ваги, чтобы важить, вздымать из воды на торос коч, – пятнадцати дюжим поморам эта работа станет под силу, бухты разных конопляных веревок, всякий такелаж, и, конечно, не забыты дрова, много дров, ведь на Груманте нет ни леса, ни другого хлама, кроме разбитых кораблей, – печальные свидетельства драм и трагедий, еще случайно не истопленные в печурах становий, коих множество по западному берегу Груманта… плавник обходит его стороною, течениями прижимаясь к матерой земле.

…Плавник выносит из устьев Онеги, Двины, Кулоя, Мезени и Печоры, и он минует Грумант, не оседает на скалистых угрюмых стенах Больших Бурунов, но почти весь остается на берегах Белого моря и Матки… Там вырастают горы бревен, свежего и старинного леса, порубок из лесосек и разбитых штормами сплавных плотов, всякой гнили, хлама и деловых свежих, не ободранных волною бревен, годных даже на избу и баньку… через эти завалы порою трудно пробраться. Бревна, до лоска отглаженные штормами, ветрами и дождями, похожи на останки древних мамонтов, которые порою находят в северной земле. А вот Грумант беден топливом, и дрова приходится брать с собою, сети и невода, промысловый снаряд: ушаты с топленым молоком и ставкой, туеса с ягодой, грибами, с морошкою груделой, еще недошлой, в пути до Груманта дозреет, мешки с крупами и мукою и прочим продуктом спущены с палубы вниз на поддоны, чтобы не замокли, туда же медные котлы и деревянные кадки с маслом коровьим, бутыли с маслом постным, оружие и огневой припас убраны так, чтобы были всегда под рукою и в случае разбойного ветра можно скоро выметать на лед, пока стамухи не всползли на палубу и не утащили суденко на дно вместе с командою: и, чтобы не утратить харча, многое убрано в казенку под присмотр кормщика, а бочки для моржового и белушьего сала спущены в трюм, там же и груз речных и морских голышей для осадки судна; на становище его выгрузят на берег.

Возле сходней крутился нанятый хозяином «зуек» – рослый мальчишка, мечтающий попасть в рейс; он уже дважды с отцом ходил на Мурман по треску, был в артели наживщиком, мечтал подрядиться на Грумант с дедом и сам думал по себя, что все знает, всему учен. Попадали до Мурмана пеши пятьсот верст, супротивный ветер побережник бил в зубы, хиус сек лицо, продувал насквозь, тащил с грузом чунку (кережку), дважды попадали в февральскую метель, три дня отсиживались под снегом, опрокинув кережку и нагребши поверх чунок снега. «Не заколел, сынок, только не спи», – остерегал отец, пригребая прыщеватого, но жилистого мальчонку себе под грудь. «Сопрел, однако», – хвалился «зуек», сдувал с носа пот, ползущий к верхней губе, слизывал вместе со снежной накипью, хватал ратовище шеста и давай дрочить, пробивать в снежном наплыве продух…

«Будет день, будет и пища… телят по осени считают… а там уж как Бог подаст, стоит ли идти с поклоном к богатине, чтобы тот снова принял в покрут и за счет будущего заработка помог семье рублем, или взял бы бабу в казачихи на сеностав, или обряжаться по хозяйству…» – размышлял покрутчик, взглядывая на зуйка, а видел перед собою своего старшего сына, который оставался в Большой Жерди в помощь матери.

…И кормщику тоже надо крутиться, полагаясь на свои таланты, знание пути-дороги, морей, берегов и островов Ледовитого океана, становища на тех землях и залежки моржей и тюленей, ежегодно приплывающих к тем берегам, в какие сроки и как долго плодятся звериные юрова, где гнездится птица прилетная и жировая, и как ловчее брать ее без ружья и солить в бочках на торговлю и в запас, знать каждую коргу и тайные отмели, сувои и сулои, подводные течения и коварные места, как выжить в диком месте, если настигнет беда и вернуться в родные домы к семье, да чтобы повадили спутние ветра, а не бил бы в зубы супротивный «побережник и шалоник…» А в каждом берегу Белого моря свои родные ветры, на которые можно опереться, и враждебные, погибельные, что утащат в голомень, не спросясь, то ли летник, или полуночник, или всток, и вся тогда надея на Иисуса Христа и его святителя Николу Поморского. «И хорошо бы по возвращении в слободу получить от хозяина, – думает кормщик, – свершонок в пятьдесят рублей серебром поверх своего пая да постоять перед ним за честь покрутчиков, чтобы хозяин не изобидел бедных мезенцев и всегда помнил Бога…»

И купцу, вложившему свой капитал в промысел, тоже надо бы почаще вспоминать, с какими трудами и сам выбивался из бедности, из лиха да в нужду, и знать по совести и смирению, что «бог дает богатым денег нищих ради», чтобы разбогатев, пусть и неусыпными трудами, владелец судов и капиталов с милосердием вглядывался в заветренное, рано изморщиненное лицо трудовика своего и был бы всегда готов протянуть спасительную милостыньку… молился истово, ложась на ночевую? Как-то там, на Груманте, его артель? Живы-нет, и все ли у них ладом? Из Дорогой Горы и Лампожни, из Большой Жерди и Азаполья, из Целегоры и Карьеполья, из Койды и Семжы, из Большой Слободы и Малой набрал кормщик покрутчиков, и лица молодых, в самой разовой поре, мужиков прояснивали перед глазами из ранней осенней тьмы. Да и как не молиться, если два года тому срядил коч и двадцать покрутчиков, а о них ни слуху ни духу, хоть бы с проходящих судов кто весть привез…

Нет, мезенский купец-староверец никак не походил на алчного жестокого мироеда, созданного воображением русских «пахоруких» литераторов, ничего не поднимавших в жизни тяже тростки (гусиного пера) с чернилами и дести бумаги.

Вот о них-то, пропавших в океане, и о тех, кто собирается на путину, и молит хозяин, сулит им удачи, ворочаясь в горнице на жесткой оленей постели, чтобы им, мезенским охотникам-зверобоям, выпала удача в море, чтобы не угодили в разбойный ветер, не потеряли хозяйское судно, следили за ним, как за своим, ибо в коче их судьба и спасение, чтобы обильным наискалось моржовое лежбище да чтобы хватило харча до конца промысла, чтобы не задушила артель злобная Старуха-Цинга, тогда век не избыть перед осиротевшими семьями своей вины…

Бабы с дитешонками съездили на карбасе по Пые-реке на дальние болотистые ворги, куда мало кто бродит, и набрали туесье и ушаты зрелой морошки, истекающей соком; натомили в руссской печи молока на пятнадцать мужиков, наквасили несколько бочек молока с творогом, настояли спасительную от цинги «ставку», напекли хлебины, насушили сухарей, ведь жизнь их благоверных, а значит и судьба семьи, зависит от того, с каким усердием, безунывно потрудятся их жены.

…Вот и все вроде бы готово к походу, а что позабыто, то вспомнится опосля, когда станет прижимать взводенек и окатывать крохотное суденко студеной океанской волною, соленую водяную пыль, сорванную ветром с белого гребня, высевать в каждую расщелинку и пазушку судна…

И старый мезенский сказитель Проня из Нижи тоже в застолье: и хозяин промысла, верный дедовским обычаям, еще не забывший зимовки на Груманте и Матке, самолично ездил на оленях на Канин в деревню Нижу, что в двадцати верстах от устья Кулоя, где жил известный в поморье баюнок, былинщик, исполнитель старинных распевов, сказыватель всяких чудесных древних приключений Проня Шуваев из Нижи с молодой женою Фёклой Юрьевой из деревни Ручьи: у Прокопия Шуваева, когда сказитель еще жил в Большой слободе и не думал съезжать на Кулой, мезенцы учились выпевать старины: сказитель помогал на промыслах убивать долгую темную зимнюю ночь длиною в четыре месяца, когда солнце, запавшее в запад в октябре, никак не желает до Сретения вылезать на белый свет.

Изба Прокопия Шуваева в Ниже всегда полна проезжего и прохожего народу, дорога проходила под окнами его избы; ведь мезенцы весной, осенью и зимою все время проводили в путях. Кулояне и слобожане, «мезяне и пезяне» отправлялись с зимнего берега на тюлений вешний промысел бить зверя, попадали на остров Моржовец и западную сторону Канина. В иную пору сбивалось на вёшный путь до тысячи зверобоев, и в долгие зимние вечера, чтобы прокоротать время, поморы из ближних зимовий частенько сходились в избе Прокопия Шуваева и слушали его старины и былины. Чаще Проня пел былины вдвоем с братом Николаем, но мезенскую песню «со вчерашнего похмелья», или «когда цвет розы расцветает», или про «Ваську-пьяницу» затягивали человек десять. Молодые поморы подтягивали пожилым спевщикам, запоминали слова, музыку и позднее на Новой Земле и Груманте исполняли запомнившиеся сказания, легенды, были и сказки…

Собиратель фольклора А. Григорьев писал: «Благодаря пению старин во время путей, когда собирается много мужчин, у знатоков сказаний оказывается много учеников».

Распевы Прони Шуваева далеко разошлись от Канина Носа по всем беломорским берегам, на Онегу и Пинегу, тут невольно как бы сама собою создалась необыкновенная, единственная на Руси школа исполнителей русской старины, и многие ученики ее вошли навсегда в народную культуру, стали незабытны. И «записыватели с трубою» полтора века наезжали из Питера на Канин в деревню Нижу, чтобы снова убедиться, что редкостный богатый источник не заилился, не обмелился совсем, хотя к этому идет и видится уже дно…

Из школы Прокопия Шуваева, кроме его родичей, вышли Мардарий из Кузьмина Городка, Касьянов из Заонежья, Аграфена и Марфа Крюковы из Зимней Золотицы, П. Кузьмин с Печоры, пудожане: А. Пашкова и Н. Кигачев, М.Д. Кривополенова из Пинеги, П. Нечаев из Сояны…

И залучил его наш купец-молодец, насулив хорошего жалованья, завлек на промысел на Грумант, и вот, распустив на груди широкую, лопатой, сквозную бороду, сияя желтой плешкой, кулойский баюнок уже завладел отвальным столом, даже не отпив и глотка хереса из круговой братины, а рядом, прислонившись к боку мужа, с какой-то древнерусской душевной теплотою во взоре сидела молодая жена Фёкла, во все отвальное не проронив ни слова, но в голубенькие просторные глаза то и дело набегала влага и, не скатившись из слезницы к верхней пухлой губе, сразу просыхала в обочьях. Проня уходил в море и не вем, вернется ли домой, а Фёкле так хотелось быть вечно возле него и там, на Бурунах, чтобы при случае отогнать зловещую Старуху-Цингу. Фёкла любила петь с Проней вдвоем в долгие зимние вечера, и знала твердо, что лучше этого душевного счастия уже не случится на ее веку.

«Ну что притихла, радость моя? Может, хочешь спеть на прощание: «Старый муж, грозный муж, жги меня, режь меня»? …Проня поддел двумя ладонями снизу-вверх пушистую седую бороду, обнажил шершавое горло, и как-то игриво, по-молодецки, плеснул шелковистую шерсть в лицо жене.

«Проня, да ты почто этакое говоришь-то?» – распевно протянула Фёкла, отстранилась, приглядываясь к мужу, взаболь говорит или шутит, и легко пролилась слезами.

«Да будет тебе… эка ты, однако, курица мокрая! – засмеялся Проня. – Ну-ко, голуба моя, душенька зоревая, незакатная, лучше спой нам провожаньице, а женки подхватят…»

Фёкла промокнула утиральником губы, приотряхнулась, поправила на тощеватой груди темно-синий сарафан-костыч и потянула хрипловатым голосом зачин за невидимый тонкий хвостик, готовый вот-вот оборваться. Завсхлипывала, запристанывала, резко обрывая горловой звук…

…Станем ждать да дожидатися

Мы во чистыя поля во широкия,

Прираскинем свои-то очи ясныя

Далеким-далеко на все стороны…

Мы станем глядеть да углядывать,

Что не придут да наши ясные соколы.

Они – яблони, да кудреватыя,

По прежней поре да по времечку

На трудную работку на крестьянскую,

Будем век дожидаться и повеку…

Мальчишки-зуйки побежали звать на отвальный обед промышленников с женами и близких хозяину слобожан к назначенному часу, кланялись, приговаривая: «Звали пообедать – пожалуй-ко», – и мчались дальше по мезенским избам.

Слобожане не чванились, после третьей просьбы шли в назначенную избу с охотою, ибо отвальный обед, сытный и жирный, устраивал хозяин. Первым блюдом шла треска, плавающая в масле, политая яйцами, были суп из оленины, блины с жареной семгою, навага в молоке, – и вся еда под обилие водки, рома, хереса, привезенных от норвегов по летнему пути, когда мезенцы и слобожане возвращались с мурмана, с трескового промысла, и теперь в каждой избе жарилась свежина-треска и палтосина, на ледник были спущены корчаги рыбьего жира, добытого из рыбьей печени.

Тем временем вчерашние застольщики, одурев от обильной гоститвы, приходят в себя, слегка опохмелившись, кому нынче выступать в море, остальные мужики догуливают у разоренного стола и, приняв чарку рому, с песнями бродят по Мезени, приглядываясь к девкам-хваленкам, собирающим на мезенском угоре большой выход. Девицы перетряхают бабьи сундуки, роются по подволокам и вонным амбарам, по светлицам и горницам, примеряют материно и бабкино приданое, горько пахнущее затхлым, грустью и минувшими годами, когда нынешние старбени с запеченными в луковицу щеками прежде были грудасты и глазасты, русские красавицы с косою в отцов кулак, за которую и волочил порою батька, призывая к уму и чести… Женщины, прибравши со стола остатки обеда и обрядивши скотину, неторопко идут к Инькову ручью, где уже зажила приливная вода и потянулась из большого шара, качнув посудину, готовую к отплытию в океан…

В мое время река уже далеко отшатнулась от города Мезени, бывшее русло превратилось в поскотину, опушилось кормной травою и зарослями ивняка, но в начале XVIII века большой шар на приливах разливался раздольно, по нему ходили кочи и лодьи и в кофейного цвета бурной приливной воде в верхнем ее слое, мутном от «няши», спешили в верховья реки за шестьсот верст огромные стада семог, уже нагулявших в белом море розовое нежное мясо и пахучий жир в подчеревках. Это я еще помню в деталях, как мы, мальчишки, бабы и мужики забредали в большой шар на прибывающей мутной воде, пока не стапливало нас по горло, и кололи непуганых могучих рыб ножами, вилами, острогами, спицами, всяким домашним колющим и режущим орудьем, какой приводился на то время под руку.

Рыбы плыли по верхней воде, глинистая муть забивала жабры, глаза, глотку, но семга уже не могла вернуться в морскую стихию, впереди ждали сотни верст пути, родные заводи, перекаты и каменные переборы, сети, невода, рюжи, заборы и каленые крестьянские крюки, но в подбрюшье уже неукротимо подпирала вызревшая икра, истекала из паюсного мешка: поджимали сроки, надо было, не мешкая, освободиться от нее и дождаться семог с уже готовой молокой. Гнездовье нестерпимо звало к себе, не хватало уже сил терпеть, и семга, преодолевая страдания, не обращая внимания на крики людей, на тревожное мычание коров, переплывающих реку, на сутолоку в большой слободе упрямо тянулась в верховья на свои незабытные заводи у селища Козьмогородского, на корожистый берег, откуда бежал по мелкой гальке ледяной прозрачный родничок и торчали за поворотом гранитные валуны, обвитые со всех сторон шелковистой травой и упругими струями; там поджидал серебристое стадо глубокий омут, где можно передохнуть иль выкопать копь, если уже невтерпеж, и посеять икру, злобно глядя на стадо прожорливых харюзов и сигов…

Семга пехалась вверх до прозрачных речных вод возле дорогой горы, куда уже не доходил прилив: там можно было постоять на песчаном дне. Рыба плыла с упорством обреченного, кому некуда отвернуть и спрятать голову, шла верхним пером наружу, и серая хребтина была далеко видна всякому человеку, пришедшему на большой шар за добычей. Это была веселая увлекательная рыбалка, доступная всем слобожанам, и каждый, кто нынче хотел сообразить кулебяку со светлой рыбой, спешил к большому шару, забредал в глинистый мутный поток, в густую приливную воду и с размаху всаживал спицу, нож, или сенные вилы в семужью спину и, насадив на острие, торжествующе выбирался на угор и спешил в избу…

Я помню эти редкие минуты, когда мощное, красивое, серебристое создание упруго билось в ладонях, еще слабых моих ручонках, вызывая нетерпеливый охотничий трепет, когда детство вдруг отлетало прочь, и откуда-то изнутри прорастал мужик. А рыбина, на мое несчастье, вдруг выскальзывала из плена на свободу, и, забыв о грядущей опасности, снова упрямо шла вверх по Мезени, повинуясь зову жизни, спешила оплодиться, отикриться, вырыть хрящеватым рылом в песчаном дне тихой заводи за камнем-одинцом плодильню, устроиться возле на зимовку, поджидая молодь, охраняя икру от хищных харюзов, сигов и окунья…

И вот прилив покатил спористей, стеною, скоро завернул с большого шара в Иньков ручей, затопил травяные берега, подкрался с шипением и белой пеною до самых подклетей слободских изб, подтопил баньки, дворы и амбары. Морской коч качнуло на воде, выпрямило, мужики полезли на судно, крестясь на купол Богоявленья, священник пытался петь канон густым голосом, размашисто вскидывал кадило, раздувая в нем, как в утюге, душистые вкусные багровые уголья, но хозяин-старовер, родом из Семжи, не боясь государева гнева, велел мужикам гнать еретика прочь, пока царев попишко не навлек беды на отходящую артель. Взвыли женки, запели вопленницы, позванные на угор для провожаньица, бывалые староверки-келейщицы запричитали высоким с подголосками напором, обливаясь слезьми, будто провожали родных на погост. Мореходцы уходили так далеко, покидая родной дом так надолго, будто венчались со смертью, которую иным и случится принять на чужой стороне:

Уж и где же, братцы, будем день дневать,

ночь коротати?

Будем день дневать в чистом поле,

Ночь коротати во сыром бору,

Во темном лесу все под сосною,

Под кудрявою, под жаравою,

Нам постелюшка – мать сыра земля,

Одеялышко – ветры буйные,

Покрывалышко – снеги белые,

Обмываньице – чистый дождичек.

Утираньице – шелкова трава.

Родной батюшка наш – светел месяц,

Красно солнышко – родна матушка,

Заря белая – молода жена,

Изголовьице – зло кореньецо…

Прилив остановился, вода на мгновение окротела, замерла сама мать сыра земля, казалось, затихла вся вселенная, ожидая Христа и его отцовских наставлений, мир, прислушиваясь к урокам Господа, куда, в какую стороны двигаться старой Скифии от вечных льдов Гипербореи, чтобы отыскать свою дальнейшую судьбу, или хотя бы смиренно приобресть, никого не обижая, хлеб насущный по отцовым заповедям, «со своих ногтей»: и особливо не слушая староверческих начетчиков, все-таки не сбиться окончательно с родового пути. Такая минута и настигает поморянина, когда он разлучается с родимым прибегищем, отдаваясь на волю волн…

Вот этих дружественных и мужественных людей, извеку почитающих ледовитое море, как родной дом, и называли в XII–XIX веках груманланами как особую отрасль великого русского народа. В те годы не замирала Русь под спудом нищеты и смирения под окликом Бога, но ширилась во все стороны, принимая всей душою наставления царя Иоанна Васильевича Грозного, что хотя Христос и сын русского племени, но он и Отец, и Господь наш, и надо слушать и слышать каждое его слово, как последнюю истину…

Уже в XVI веке от берегов Белого моря пускались на промысел до семи с половиной тысяч русских судов, уходили в океан от родимых берегов свыше тридцати тысяч промышленников. Отсюда и присловье пошло: «Море – наше поле… кто в море не бывал, тот и Богу не маливался». Гиперборея – не слух, не сказочный миф, не место на карте – это вековечное гнездо русского народа и трудная пашенка его – весь Ледовитый океан под Полярной звездою…

В. Капнист написал в XVIII веке работу, где доказывал, что гипербореане живут за Уралом, и там родина Аполлона. По Страбону же гипербореане – одна из трех групп скифов (еще аримаспы и сарматы). Промышленники, ходившие в XII–XIX веках на Грумант, называли себя груманланами.

Впервые название Шпицберген появляется на карте мира в 1612 году. Норвеги и шведы живут напротив Шпицбергена, но туда не ездят через море из-за бурных ветров и льда. «Над страною высятся горы, – писал Гербертштейн, – покрытые вечным льдом и снегом. Некоторые лица отважились отправиться туда, и хотя они наполовину погибли от кораблекрушения, а оставшиеся дерзнули поехать в эту страну, но, кроме одного, погибли все во льду и снегу».

* * *

Завыли мезенские вопленницы, хрипло, с усталостью житейской в голосе запели старбени, окликая минувшую жизнь, запричитывали бабки-вековухи, вскричали жалобно молодые слободские женки, утирая безудержную слезу – каждое слово выкликалось ясно, пронзительно. Да и как было не плакать мезенским вдовам, если еще толком не отпели сорок мужиков, в прошлом годе не вернувшихся с моря, еще не вернулись с Матки в Мезень их лодьи и кочи. А мужики-то пропали не простые, а бывалые, вековечные ходоки, кормщики и морские уставщики, известные мореходцы, почитаемые на весь север… Вот так круто распорядился Господь со своими детьми, возлюбившими бога и Скифское море… Один из артели покрутчиков попросил хозяина по заведенному обычаю: «Хозяин, благослови путь!» – «Святые отцы благословляют», – ответил хозяин. «Праведные Бога молят», – добавил кормщик. Затем вся артель запела «Отче наш» в сторону Соловецкого монастыря…

С Большого Шара робко потянуло теплым обедником. «Пора трогаться», – приказал кормщик и взялся за правило, звякнул у казенки колокол кимженского литья, мужики кинулись разбирать холстинные паруса, вытянули лебедкой якорь, иные взялись за греби, одели на кочеты весла, четверо покрутчиков уперлись пехальными шестами в няшу, слободские мужики-провожальщики, кто вчера пировал отвальное, забрели в бахилах в Иньков ручей и помогли спихнуть тяжело груженное судно на глубь…

Предыдущая главаГлава 7 из 35Следующая глава