На Петровщину артель Макаля съехала с Магдалины. Чего тянуть, когда все приспели, значит, пришла пора попадать в родные домы. Что упустили за год, не поднять напоследях, как ни спеши. Да и погода торопила, и покрутчики зацинготели, трудно далась зимовка. Вот и кормщик Макаль с хрипом, тяжело дышал, часто скашливал и жаловался на грудь. Подгадали спутний ветер, быстро собрались и подняли якоря. Артельщики сели на греби, пока не вытянулись из губы. Прощай, Магдалина! Век бы тебя не знавать!
Еще не подняли паруса, на каменистую кручу, из-под которой струил родник, выскочила девка в черном повойнике с кустышками в белой льняной рубашке с алыми намышниками, темно-синем сарафане-костыче до лодыжек, и пронзительно завопила: «Петь-ка-а! Забери своего гаденыша!» Размахнулась, и свись какой-то белый кулек.
От безумного крика Знобеи, казалось, вздрогнул Грумант, посыпалась с гранитных круч ледяная труха, сникнул океан, споткнулся коч, будто налетел на потайной камень-поливуху, принакрытый морскою пеной. Гребцы бросили весла, замерли от неожиданности, ожидая небесной грозы. Макаль приобнял внука и решительно сунул его в казенку. Сверток со свистом упал на палубу, холстинка лопнула, из свертка выкатилось красное сморщенное существо, но не успело заблажить. Проня из Нижи подхватил дьявольский «гостинец» веслом и выбросил в набежавшую волну. Судно, круто накренившись на правый борт, непременно опрокинулось бы, кабы Прокопий Шуваев, зная об этой чертовщине, чуть замешкал бы и не спровадил проклятый «подарок» водяному царю…
Раздался пронзительный свист, и девка пропала с угора, как наснилась… Подобное случалось и на Матке, сказитель Проня из Нижи был тому свидетель, когда лишь одна капля крови попала на палубу, и пришлось ее срочно стесывать топором… Иначе пошли бы на дно.
…Только обогнули Грумант, поравнялись с островом Малые Буруны, навстречу идет лодья знаменитого кормщика – старовера с выговской пустыни Амоса Корнилова. Кормщик Макаль дал приветственную отмашку, брякнул в колокол, висевший на казенке, но спускать паруса не стал, не до разговоров, до Архангельска путь неблизкий, время тянуть некогда…
Пока-то проходили проверку на таможне, сдавали промысел хозяину судна – пушнину, оленьи шкуры, моржовые кожи и рыбью кость, белушьи и тюленьи юрки, да бочки с сырым салом возили на вытопку, да получали с богатени причитающиеся деньги, да сбрасывались на привальное по десятке ассигнациями в складчину на пропой в Соломбальской таверне, тут по рынку пронесся слух, дескать, старовер Амос Корнилов привез с Груманту трех пропавших мезенцев, сидевших на Малых Бурунах более шести зим… Корнилов не стал оставаться на промысел, а подхватил погибающих и заторопился обратно в Архангельск.
А случилось так, что Архангельский комитет сальных промыслов послал знаменитого кормщика Амоса Корнилова на Матку бить моржей, да он вот ослушался и подался зимовать на Малые Буруны, и там-то нашел несчастнх мезенцев, которые страдали, угодив в беду, более шести лет назад. Знать, хорошо молились соловецким угодничкам Зосиме и Савватию, да и Амос Корнилов подслушал их стенания о спасении и направил свое судно в то самое место, где маялись, уже и не чая спастись, мезенские мужики…
Ну-ко-на-ко, это разве не чудо превеликое? На веку-то, пожалуй, случается подобное не более одного разу по всему миру. Кормщик Хрисанф Иньков (Хрыся, Крыся по святцам), которого уже десять раз отпели в моленном доме Личутиных, да и позабывать стали, так его-то, Амоса, соловецкие угоднички Зосима и Савватий попросили помочь погибающим, Корнилов просьбу преподобных услышал и исполнил в 1750 году…
На ту пору привелась в Архангельске (и это тоже чудо!) вдова Хрисанфа Инькова Пелагея, провожала сына старшенького на зверобойку на Матку. Стояла на Соломбальском мосту, вдруг увидала лодью Амоса Корнилова, а в носу стоит ее Хрыся, муж богоданный, как бы с того света возвернулся. И с той великой радости крепко взволновалась, заторопилась женка, слишком принагнулась над перилами да и свергнулась с моста в воду, так едва спасли бажоную.
В Ледяном Скифском океане 1743 год выдался особенно трудным для поморов. Ранние крутые морозы, торошение, льды сплыли от Северного полюса и плотно окружили Грумант, взяли крепким приступом все губы и загубья, с ужасным грохотом и визгом наползали друг на друга, словно бы само небо обрушивалось на поникший каменный архипелаг из тысячи островов. Вырастали ледяные горы в четыре сажени высотою и тут же рушились, подминая под собою крохотное суденко.
И все кочи, лодьи, карбаса и кочмары, не успевшие покинуть становища, оказались в невольном плену. Да тут, как назло, задул с северо-востока полуночник – разбойный, прижимной ветер, загнал восемь судов в одну губу Малых Бурунов: никто не смог вытащить посуду на лед, и в считанные минуты океан взял восемь судов и не менее трехсот зверобоев… Среди тех восьми разбитых лодей был и мезенский коч, снаряженный мезенским старовером Еремеем Окладниковым. И только четверо промысловиков с этого судна спаслись, пройдя тяжкие испытания. Приключения бедствующих охотников, спасенных Амосом Корниловым 15 августа 1749 года, были записаны французом Леруа. Но поначалу несколько слов об авторе повести, принесшей молодому французу литературную славу по всей Европе.
Петр-Людовик Леруа (1699–1774) из города Везеля в 1731 году был приглашен в Петербург наставником к сыну всесильного Бирона. Родители Леруа, переселившиеся из Везеля в Германию, дали ему прекрасное образование, Петр-Людовик закончил Франкфуртский и Галльский университеты и в тридцать шесть лет был возведен в чин академика по новой истории с поручением надзирать за хранением карт и деловых документов академического департамента; но вскоре молодой академик получил назначение в преподаватели французского языка в академической гимназии (так работала протекция и иностранная «скопка», выталкивающая наверх своих). С 1744 года он уже инспектор этой гимназии, а позднее – архивариус академической конференции. Но и на этом поприще остался «серым макинтошем», и Академия, устав тащить случайного француза в ученые, приняла решение: «Чтобы деньги напрасно не давать, того ради определено помянутого Петра Леруа из службы академической уволить и дать ему “абшид”» (отставку).
Казалось, вот так в безвестности и доживать Леруа в России на академическом пенсионе, но судьба оказалась благосклонной к «ученому» французу, прибывшему в Россию на ловлю счастья и чинов. Он, наверное, был не бездарен, знал французский и немецкий языки, пользовался успехом при дворе, где никто уже не говорил по-русски, считая его низким, варварским, темным, – языком крепостных рабов, презренных «варваров» и разбойников. Никогда так далеко не отстояли господа от русского мужика, как в середине XVIII века. Если кто и прорывался из забитых низов в самодовольные сытые господа (Михайло Ломоносов, Шубин) – то были случайные крестьяне и мещане «семи пядей во лбу», далеко превосходящие по уму и таланту столичных камергеров и тайных советников. Но всякого иностранного лакея и проходимца, торговца и спекулятора, не умеющих по-русски и двух слов связать, на просторах России ждала счастливая дорога, имей ты хотя бы крохотную толику способностей.
В 1748 году Леруа назначили воспитателем детей влиятельного сенатора, близкого к Елизавете Петровне графа Петра Ивановича Шувалова, крупного владельца, председателя российского комитета сальных промыслов, в распоряжении которого находились все северные области, полярный флот и промышленники, занимающиеся моржовым, тюленьим и китовым промыслом. Граф Шувалов распоряжался огромными капиталами, и от него зависела судьба сотен тысяч северян. Вот к Шувалову и попала эта занимательная история с зимовщиками на Груманте, и он поручил Леруа заняться ею. Нет, он не приказывал заняться судьбою несчастных северян, улучшить их быт иль вырвать из нужды мезенских покрутчиков, а только записать необычную историю и положить к нему на стол.
Леруа помогали обер-аудитор Архангельского адмиралтейства Клингштедт и поверенный графа по Кольской китоловной компании Вернизобер. Он-то и составил и переслал Леруа в специальном письме историю шестилетней зимовки мезенских мужиков на Груманте. Он написал сочинение о приключениях поморов и хотел издать «в свет», но по совету графа раздумал и переслал в Петербург домашнему учителю. Шувалов приказал Вернизоберу доставить двух поморов из Архангельска для допросу. Приехали братаны Иньковы, и Леруа несколько раз беседовал с ними. Приключения крепко тронули «академика»! И хотя он не был литератором, но протестантским свои умом разглядел будущее его сочинения и написал повесть о груманланах сразу на двух языках: французском и немецком. На французском повесть вышла в 1766 году. Через два года книгоиздатель Иоганн Харткнох напечатал приключения полярных робинзонов в Риге на немецком языке. Немецкий оригинал вышел в Лондоне в 1774 году, в год смерти академика, а на русском повесть появилась лишь в 1780 году в переводе с немецкого в большом сокращении: упущено послесловие Леруа, о том, как староверы-промышленники вычисляли часы, время, дни, месяцы и годы, блюли молитвы, большие церковные праздники, посты, трапезы, молились за древних русских святых, ибо зимовщики на Груманте были крепкими староверами даже в самых тяжких обстоятельствах.
Леруа, несмотря на литературную слабость текста, сумел показать, как выживает решительный человек в самых трудных, трагических и вроде бы безвыходных ситуациях и побеждает их, когда, казалось бы, вся природа восстает против человека; но божественная душа превозмогает невыносимые тягости быта, долгую ночь, Старуху-Цингу с одиннадцатью сестрами… Даже изощренные фантазии писателя не могут сочинить тех событий, куда ввергает человека Господь, чтобы испытать крепость поморского духа…
Где-то в эти годы англичанин Дефо издал сказку о Робинзоне Крузо, попавшем на необитаемый остров. Но то вынужденное место обитания было в тиши райского леса, на берегу теплого моря, где можно спать под стрекотание цикад и крики тропических попугаев, заедая пунш из винограда, который рос на необитаемом острове, бананами. Этот британец пил пунш, гулял босым по горячему песку, нежился в море, а русский помор шесть лет замерзал в стужу, кутаясь в оленьи шкуры, четыре месяца в году вообще не видя солнца. На примере мезенских робинзонов можно понять насколько был живуч и силен характером русский скиф в средние века, заселившись тысячи лет назад у Скифского ледяного океана…
События на Малых Бурунах рассказывались мезенскими старожильцами несколько по-другому. По воспоминаниям стариков из Архангельска, на запад отправилось судно промышлять китов и моржей. Недалеко от Матки лодья была затерта льдами. Штурман и трое матросов покинули судно и двинулись к ближайшему острову в поисках становья. В это время судно раздавило… В изустном показании были имена трех мезенцев: Крыска, Турпан и Кабан. (Федор Веригин скончался от цинги на острове, и его не упоминают.)
В Окладниковой слободе проживала семья Анисима Андреева Веригина по ревизской сказке 1710 года: он сам, жена Матрена Анастасьевна, дочь Евдокия и сын Федор двенадцати лет. В поездке на Грумант ему было сорок четыре – сорок пять лет; Степан Шарапов (по прозвищу Кабан) умер в 1767 году, ему было сорок шесть лет; купцу Еремею Окладникову, собравшему артель, двадцать два года.
Ломоносов получил сведения о зимовщиках от кормщика Амоса Кондратьевича Корнилова. Беседы с ним были подробно записаны комиссией. Он сообщил, что в 1749 году его судно вывезло со Шпицбергена четырех мезенских поморов, и эта зимовка совпала с сильной ледовитостью в районе Шпицбергена. В каждом году погибало от семи-восьми судов, от которых людей осталось меньше десятой части, а некоторые спасли свой живот выездом на малых ботах в Норвегию, а четыре человека жили на Матке без хлеба и одежды, довольствуясь одним оленьим мясом, а платье носили из оленьих кож. А шесть лет никто для промысла на Матку не ходил из-за льдов. И оные четыре человека вывезены к городу Архангельску на судне его, Корнилова, в 1749 году. И тут начинаются разночтения… Если было на острове четверо зимовщиков, Веригин умер, то кого четвертого вывез с Малых Бурунов старовер Амос Корнилов, если ездил в Петербург для разговоров с Михайлой Ломоносовым?
Ломоносов написал о Хрисанфе Инькове со слов Амоса Корнилова: «В 1749 году октября в двадцатый день прибывшие от морского промысла груманлане, которые на том острове Эдж были в 1743 году, от разбития судна крестьяне и приновой ревизии 1748 года показаны погибшими нашей Окладниковой слободы: Алексей Иванов сын Иньков – 47–60 лет; Хрисанф Прокопьев сын Иньков – 28–41 год (отпущен на промысел до 1763 года до 1 числа).
У вышеописанного Алексея жена Марфа 34 лет, взята тое же слободки, крестьянина Дорофея Личутина дочь. У них дети рождения после ревизии: Иван – 4 лет, Федор – 2 недель, девки: Устинья – 20 лет, Евдокия – 10 лет, Катерина – 3 лет; да незамужняя от оной Устиньи дочь, девица Евдокия – 22 лет. У него же сестра Марфа 50 лет выдана в замужество в Лампожню за крестьянина Алексея Хамова».
Хрисанф Иньков – двоюродный брат Алексея (прозвищем Крысан) родился в 1721 году в семье Прокопия Емельянова Инькова. Их прадед в 1673 году совершил поход на Матку, торговал моржовым салом в Архангельске. «Его сыновья Трофим и Федор в 1714 году по указу Петра I были приняты матросами в Балтийский флот, потому что на кочах и лодьях на Новой Земле и Груманте бывали».
На судне мезенца Мелехова Хрисанф Иньков в 1762—63 годах зимовал на Матке и оттуда прошел в Обскую губу. Позднее Хрисанф и два его сына погибли от цинги на Новой Земле в 1778 году.
Вернемся к повести Леруа о полярных робинзонах.
Француз работал с картой, выполненной голландцем Герардом ван Кёленом и исправленную штурманом Иоанном Петерсоном. На ней показан восточный Шпицберген между 77–78 градусом северной широты. Работал с картою, чтобы уточнить остров, где зимовали мезенские груманланы. Не хотел попасть впросак, что в те годы частенько бывало, когда «любители славы» открывали новые земли, вводя весь мир в заблуждение, не выходя из своего кабинета: передел мира продолжался и с новой силой вспыхнул и ныне.
Морская карта Келлена была издана в 1725 году на четырех больших листах: отмечены глубины, якорные стоянки, занесены семнадцать ранее неизвестных небольших островков. Позднее обнаружилось, что русские «робинзоны» зимовали в южной части Малых Бурунов в «Архипелаге Тысячи Островов». В Архангельске мезенским мужикам показали какую-то карту, и на ней они узнали свой остров и староверческое становье, где провели шесть зим. Прямо на карте Иньков обвел это место чернилами. Свидетельство отослали в Петербург Леруа, чтобы он сличил указанное промышленниками место зимовки с картой, что была у «академика» на руках. Этот остров имел форму пятиугольника, изрезанного множеством бухт и становищ, губ и фиордов. Его поморы называли «Малые Буруны», а норвеги, по имени погибшего английского матроса, – остров Эдж. А остров Малые Буруны в старину назывался Марфин остров. К южной части примыкало множество мелких окрайков гранитной земли под названием «Архипелаг Тысячи Островов», каждый площадью в шесть – десять английских миль. На один такой клочок и угодили наши мореходцы…
В XVIII веке русских карт на район Груманта вообще не было. Поморы издревле плавали по своим записям, указаниям морских путей со всеми подробностями, которые заносились в поморскую лоцию и передавались только русским кормщикам, а свидетельства о Ледяном океане хранились в большом секрете, чтобы не попали в протестантские и католические руки. Чтобы чужие люди с дурными намерениями не попали в поморские угодья и не привели за собою военные отряды. Карта Герарда ван Келлена была выдана экспедиции адмирала Чичагова.
На острове Полумесяца у южного берега острова Эдж геолог Кейлау в 1827 году обнаружил поморское становье; над входной дверью избы была надпись: «Сия изба староверска». На одном из крестов, стоящих возле зимовья, была дата, вырезанная ножом, которую еще можно было прочесть: «22 апреля 1731 г.». Остальной текст, который вырезают обычно поморы уставной старославянской вязью на оветных крестах, уже повысыпался. Видимо здесь и встали на вынужденную зимовку «полярные робинзоны» в августе 1740 г. – предположил геолог Кейлау. Наверное, мезенские староверы высадились на этот островок в уверенности, что тут может быть охотничье зимовье.
Леруа рассказывал, как он познакомился с мезенцами по совету графа Шувалова: «8 января 1750 года имел случай с ними поговорить. У них были привезены с собою разные вещи своей работы, кои взяли с собою для подарка графу Шувалову… Когда вернулись братья Иньковы в Архангельск, обер-аудитор адмиралтейства господин Калингштадт привез их к себе и расспросил, чтобы после издать. Время спустя он прибыл в Петербург и, увидев мое сочинение, признался, что оно совершеннее и полнее его. И отказался от намерения издать свое…
По словам мезенцев, Еремей Окладников отправил в 1743 году четырнадцать человек на Грумант. Восемь дней имели способный ветер, но в девятый день он переменился. Вместо того чтобы достичь западного берега Груманта, куда ежегодно плавают голландцы бить китов, и прибиты были они к восточной стороне сих островов, к Ост-Шпицбергену, который у русских известен под именем Малого Буруна, собственно Шпицберген называется Большим Буруном. Лишь только они версты на три, или на половину немецкой мили, к нему подъехали, как вдруг судно их запер лед, что им причинило весьма великую опасность. Они стали думать, где бы им перезимовать; тогда штурман припамятовал (подкормщик Алексей Иньков), что некоторые мезенские жители вознамерились однажды перезимовать на оном острове и для того взяли с собою из города приготовленный к постройке на острове лес и привезли на судне, и будто действительно в некотором расстоянии от берега. По сим штурмановым речам приняли они намерение прожить здесь зиму, если она еще цела. Взяли с собой рожок с порохом на двенадцать зарядов и на столько же пуль, маленький котел, двадцать фунтов муки в мешке, огниво и несколько труту, ножик, пузырь с курительным табаком и каждый по деревянной трубке. С таким малым запасом прибыли они на остров.
Они нашли в скором времени ту хижину. Она стояла от берега в четверти английской мили. В короткое время настреляли двенадцать оленей».
Тут сразу возникает множество неясностей… Да. В XVIII веке мало кто из чиновников да и дворянства знали простонародный (тем более поморский) язык, больше изъяснялись на французском, английском и немецком. Леруа писал на французском, а второй вариант повести – на немецком. Видимо, Леруа плохо понимал мезенцев, многое напутал, вот и в переводах появились разночтения. Расхожий вариант: дескать, уже возвращались домой с промысла, как надумали на Малом Буруне настрелять оленей для свежего мяса: четверо из артели направились на охоту, и тут судно разбило торосом… Этот перевод кочевал по всем изданиям и даже при допросах считался основным. Тогда возникает вопрос: а зачем искали избу, если возвращались уже домой?
Становье промышленники нашли:
«Бревна прохудились, в пазьях мох вывалился, дуло насквозь. Длиной в шесть сажен, а в ширину и высоту по три. Были сени шириной две сажени и две двери из избы в сени и на улицу. Была глиняная русская печь без трубы, которая не только для варки и для тепла, но и можно полежать, когда холодно. Когда топят отворяют двери и три окошка длиной один фут, а шириной полфута, прорублены в стене, закрываются доской. В избе потолок так черен, словно из черного дерева, а от полу до окна чист и бел. Изба ставлена давно; переночевали в ней спокойно. Утром пошли на берег, чтобы рассказать спутникам о избе и помочь таскать с судна поклажу, добычу и оружие. Но увидели только пустынное море и совсем без льда, которым было накрыто накануне. С великой печалью вернулись в свою хижину…»
Леруа и не надо было особенно владеть русским плебейским языком, ведь он, истинный европеец, закончил два немецких университета, прекрасно знал немецкий и французский, исполнял для академии переводы с этих языков. Неизвестно, сам ли Леруа переписывал с французского на русский или переводили петербургские литераторы. Но писарчуки, что переводили исповеди поморов с русского на немецкий и французский, приказные и дознаватели не знали толком ни одного языка, но придерживались того барско-чиновничьего слога, на котором изъяснялись тогда в столице, презирая свой, «подлый». Эти исполнители заказа графа Шувалова не помнили земли, своего рода, языка и быта, в котором жили их предки, выбиваясь в люди. И, читая повесть, объяснительные допросные записки, невольно возникает чувство, что бездушные люди рубили топором еловый пень, а не писали по гербовой бумаге гусиным зачиненным пером, макая в непроливашку, закусив нижнюю губу; а иные катали тачки с углем на руднике Груманта; ковали подковы в сельской кузне в четыре руки с подручным на задах деревни, стыдясь своей грязной постылой работы…
Леруа назвал повесть, написанную на скорую руку, и отдал на публикацию, боясь, что его опередят: «Приключения четырех российских матросов, к острову Шпицбергену бурею принесенных». Книга была издана в 1766 году во Франции и переиздана в России через шесть лет. Сразу вызывает сомнение само название работы. Будто бы русских людей никогда и не бывало в Ледяном океане, а этих мучеников на Шпицберген случайно занесло внезапным штормом. Но название повести дано со скрытым умыслом.
В те годы Европа искала короткие пути по северам на восток, к ароматным морям Китая и Индии. Считалось в западных королевствах, что Шпицберген был открыт Баренцем в походе в 1596 году, и русские к огромному архипелагу никакого отношения не имели, хотя поморы занимались промыслом на тех островах уже не менее пятисот лет до голландцев, а если считать, что русские скифы пришли к Ледяному (Скифскому) океану еще до Рождества Христова, то плавали поморы в тех водах не менее тысячи лет. Но французам, как и голландцам, бриттам, данам, норвегам и свеям, не хотелось «право первооткрывателя» отдавать «варварам» с востока. В XVIII веке север России кишел шпионами, лазутчиками, осведомителями, негоциантами, шулерами, любителями легкой наживы, «спекулаторами», толмачами, торговцами, перекупщиками, связными в торговых предприятиях, что нанимались к западным королям с предложением сыскать пути на «пряный восток». Подкупались и русские промышленники, готовые сопроводить чужеземные корабли до Оби, Енисея, нарисовать на картах доступный путь через Ямал, мимо Шараповых Кошек, к Златокипящей Мангазее. Шелест легких денег, запах золота и шелковистая ласковость собольих мехов волновали предприимчивых западных торговцев. Секретные сведения стоили дорого, но купцы их охотно покупали с выгодой для себя. На Западе собирались купечеством дорогие экспедиции, чтобы на бригах, гукорах, корветах достичь дальних восточных берегов и заветного пролива Аниана, отделяющего Азию от Америки, через который можно бы проникнуть в Тихий океан и Китай: но двести лет англичане не могли претворить в жизнь свой потаенный умысел завладеть Сибирью.
Таким ловким авантюристом еще во времена первого русского царя Ивана Васильевича Грозного был Генрих Штаден, немецкий шпион, предлагавший английской королеве Елизавете безумный план, как за небольшие капиталы завладеть Россией, пленить Ивана Васильевича Грозного с сыновьями, запереть их в клетку и возить по Европе, как диких зверей. Елизавета от этой затеи отказалась, и Штаден в короткое время как толмач втерся в доверие к московскому царю, пошел с Грозным в поход на Новгород, там пограбил купцов и с несколькими возами добычи вернулся в столицу, оттуда подался к Белому морю, прослышав о Златокипящей Мангазее, и стал сыскивать в дальний город потаенные пути с намерением продать дорогу в Мангазею английским купцам.
Помогли, нет украденные у поморов сведения бриттам и саксам, но их красивые, изукрашенные бриги и корветы дошли только до Вайгача и Шараповых Кошек, а там благополучно завязли в торосах и многие затонули у островов, унося с собою несчастных матросов. Неизвестна и судьба авантюриста Штадена, куда-то пропавшего с Мезенских и Печорских берегов. Вильям Баренц решил, что открыл в походе неизвестные острова. Архипелаг назвал Шпицбергеном («острые горы»). Хотя поморы столетиями называли ту землю Грумантом, а мезенских зверобоев – груманланами, а на их походной карте два главных острова Груманта были обозначены, как «Большие Буруны и Малые Буруны» от невыносимого дьявольского грохота во время торошения льдов, нарушавшего безмолвие океана в осенний сезон торошения льдов. Стамухи высотою в десятки и сотни сажен выползали из глубин океана, как диковинные адовы существа (гигантские раки), во мраке ночи и наседали друг на друга с жутким визгом, притираясь ребрами, выстраивали себе стеклянные дворцы.
А Новая Земля к тому времени уже лет восемьсот, а то и куда более, носила поморское название «Матка», на которой издревле промышляли мезенские поморы. А компас, по которому выстраивалось направление морского пути, назывался «Маточка». Баренц едва перенес долгую ночь, заболел скорбутом и, возвращаясь домой в Голландию, умер в пути с убеждением, что сделал величайшее открытие. Хотя возле становища на северной оконечности Матки, где зимовала экспедиция Баренца, были издалека видны древние поморские избы, амбары, вешала для белушьих неводов, останки кочей и лодей и огромные, в две сажени, «оветные кресты», указывающие путь на север и на восток. Но становье не было занесено на карты, в западные синодики, бухгалтерские ведомости, не упоминалось в летописях и королевских документах, значит, никто тут и не бывал, и Баренц явился как бы первооткрывателем новых земель.
Хотя в те времена море, по которому плыл Баренц, уже называлось на картах Скифским морем, а океан – Скифским ледяным океаном. И меня постоянно удручает, что современные ученые-псевдоисторики не только невежественны, но и совершенно лишены национального чувства, подчиняясь протестантским законам: что успел схватить – то твое; словно бы наши косорылые, перестроив душу на иноземный лад, что и случилось при Петре I, скоро утратили совесть и почтение к предкам, не имеют своей родины, с легкостью отдают извечные русские земли, приобретенные огромным усилием и мужеством, под «первородство» угро-финнов, пришедших с Алтая к Скифскому океану лишь в начале второго тысячелетия…
Леруа плохо учил русский язык, тем более совсем не знал быт и нравы мезенцев, их мужественный образ жизни, готовность переносить невыносимые тягости; русские скифы были особым сословием русского народа, истинные кочевники, тысячи лет хранящие русскую натуру, всегда готовые к подвигу и смерти; меж груманланами не поминалось, что утонули покрутчики, погибли товарищи-артельщики в море, друзья, отцы и братовья, но говорили из веку, как заповедано дедами: море взяло; «а море если кого берет, уже не возвращает обратно». На кресте выскребывали ножом: «На долгий отдых повалился», «Море – наше поле, оно кормит и поит», «Море – наш батюшко; кто в море не бывал, тот Богу не маливался». Нельзя было возноситься над Ледяным океаном, бахвалиться, но и не следовало падать ниц перед ним, кваситься, распускать нюни; Ледяной океан любит ровню себе, любит людей уважливых, сильных, отважных, решительных, исполненных мужества, работников, лишенных робости…
И как понимание Груманта мезенским или кольским помором отличалось от слащавых песнопений сладострастного городского обывателя, не понимавшего таких сложных отношений человека с Богом, природой, могучим океаном, перед которым вроде бы ты ничтожная тварь, но силой духа равен ему; поэт Федор Сологуб, питерский путаник, не мог проникнуться богатырской статью поморянина; ведь не в московских и петербургских каменных вавилонах хранились старины, сказания и богатырские былины, эта долгая история русского народа, а на берегах русского Скифского океана:
Грумант покрыт стеклянной шапкой,
Под этой шапкой так тепло,
Что у девицы очень зябкой
Давно смущение прошло.
Что ей громады ледяные
И внешний ветер, и мороз!
Ведь стекла отразят сплошные
Разгул неистовых угроз.
Искусственное здесь сияет
Светило, грея дивный сад,
И роза здесь благоухает.
И зреет сочный виноград.
Где мирт вознесся горделиво
На берегу прозрачных вод,
Нагие девы нестыдливо
Ведут веселый хоровод.
Я представляю, какие бы чувства овладели Федором Сологубом, если бы, находясь на зимовке на Груманте в крохотной разволочной избушке в долгую, в четыре месяца, непроглядную ночь, в бесконечную тоскливую вьюгу, к нему бы явилась красавица Знобея, девятая сестра грумантской Старухи-Цинги, и заползла бы к нему под овчинное одеяло. Из-под его пера родились бы, наверное, совсем другие строки.
И если бы записал рассказ зимовщиков о их злоключениях не француз Леруа, а Федор Сологуб, то, наверное, сочинил такое же поверхностное описание, где все было придумано и слащаво, хотя и написано образованным городским обывателем, знающим, что такое ружье и пороховой заряд. А главным бы героем стал очередной «недотыкомка» уже с Поморья. Приближался 1905 год, и большинство питерской интеллигенции тяжело болела не только скепсисом, но и отсуствием национального чувства, веры в особость русского народа, в его великое прошлое, впала в глум, в чужебесие; вот и не восхитился Питер подвигом поморов, не изумился его характером, не совершил из этого исторического случая примера для подражания в народе, тогда бы о полярной драме знали во всех уголках страны, изучали бы этот подвиг в школах, и сама минувшая история встала бы рядом и послужила полноте русского сознания. Но увы, либералы уже захватили «почту, газеты, телеграф и банки», и драма, случившаяся на Груманте, изданная крохотными тиражами, канула в нети, утонула, не всколыхнув русскую нацию средь либерального «шумного бала Питера и Москвы».
Леруа не только переврал древние родовые фамилии мезенских мореходов, уходящие на многие столетия в глубь русской истории, но и нарушил, не обьясняя, читателю многие факты шестилетней зимовки на Малых Бурунах. Так под чужими именами мезенцы и вошли в мировой легендарный синодик «робинзонов», хотя подобных мук и страданий не испытали больше никто на свете.
Знаменитый ленинградский фольклорист и географ профессор Михаил Белов разыскал в архивах подлинные имена мезенских зимовщиков, спасенных выговским старовером Амосом Корниловым: это братаны Алексей Иванович Иньков (Турпан) и Хрисанф Прокопьев Иньков (Крысан), Степан Шарапов (Кабан) и Федор Андреевич Веригин, который не дожил до спасения шесть месяцев.
Конечно, записям домашнего воспитателя Леруа сложно доверять. Даже судя по этому маленькому отрывку: «У мезенских робинзонов было с собою только двенадцать пороховых зарядов, которые они израсходовали при охоте на оленей сразу же, как только вышли на берег. Кроме того, у них был топор, с помощью которого из плавника, выброшенного на берег, они заготовили дрова для отопления избы…» (Леруа). Так зверобои не могли рассказывать…
Сразу бросаются в глаза две неточности… Что за «пороховые заряды»? Оленей и медведей били пулей из пищалей, или мушкетов. Пули отливали иль в пулелейке, или носили собою свинцовый прут, от него отрезали кусочек и скатывали пулю, порой помогая зубами, потому в суземках у ижемских и русских охотников были плохие, стертые зубы; они скоро выпадали на путиках и у полднищ от тяжелой еды, от частых простуд в плохо обихоженных лесных зимовейках, когда за ночь приходилось три-четыре раза вставать и подкидывать дровишек, ибо хижа, топящаяся по-черному, быстро выстывала. Свинцовой пулькой, жеванной зубами, били белку, куницу, иногда боровую птицу, рысь, выдру…
Вторая неточность: на Грумант плавника с Матеры не приносит, и в этом большая тягость и забота всегда была для зверобоев; леса на островах не растут, даже ера (мелкий ивовый кустарник) не выше мужской ладони, потому дрова привозили с собою на судне. Плавник обносило стороною, мимо архипелага, на Зимний берег Белого моря, где оседало множество леса, и он тлел у заплесков десятки лет. Где-то по Пинеге, Мезени, Северной Двине, Онеге разбивало сплавные плоты, местами бревна сплавляли молем (самоходкой), на берега рек и лесных речушек сгоняли парней и девчонок, и они баграми сталкивали омелившиеся лесины обратно в воду: иные бревна не попадали на лесную биржу, их из устьев рек выносило в Белое море, таскало по океану и течениями прибивало к островам и берегам Матеры. Жители поморских деревень пользовали плавник на дрова…
Мезенские мужики и поныне достают дрова с речки Пыи из малоземельской тундры, где еще стоят березняки за двадцать километров от города, откуда и прежде волочили дрова на лошадках-мезенках, просевших в снега по пузье, везли дровишки; правда, нынче достают тракторами, тратя на дрова весь отпуск; ведь надо заготовить истопки на год, когда на северах двенадцать месяцев зима, остальное – лето, – шутят мезенцы. Правда, теперь на Зимний Берег за дровами не пускают, погранцы стоят, сторожат Белое море от груманланов, вот и рыбки на зубок не возьми с воды – кругом запреты: Матка закрыта для атомных шахт, Грумант отдан норвегам. Правда, ненцам можно и в море ходить, и зверя бить, и рыбу ловить; они теперь на северах хозяева, якобы коренной народ. И не знают того в Кремле, что ненцы, ханты, манси и другие племена бежали с Алтая к Ледяному океану по Оби, спасаясь от алтайских скифов, на тысячу лет позднее русских скифов. Но для кремлевских очковтирателей десять веков – это не время…
Ведь когда пошли на Грумант, наверное, не думали на Малых Бурунах зимовать, а полагали на западной стороне Больших Бурунов охотиться, а жить в становье на Магдалине, где океан теплее и лето длиннее, туда толкаются теплые воды с Гренландии. И вот лодья пропала, а вместе с нею и весь годовой запас, который готовил молодой мезенский купец Еремей Окладников для зимовщиков; а куда народ подевался – в ум никак не придет: иль море взяло, иль бурею отнесло в датскую сторону, и остались на острову четверо бедолаг с пустыми руками, совсем не готовые к зиме, обреченные на неминучую смерть без снастей и огневого запаса, даже спицы на моржа нет, ни пилы, ни напарьи, ни рубанка, ни мелкого ствола на птицу, ни остроги, ни кутила на сального зверя, нет исподнего белья, домашних отопок иль басовиков, в чем в становье коротать долгую зимнюю ночь, ни куска мыла домашнего, ни хозяйственного, сваренного на дому из моржового сала, ни кусочка масла коровьего, ни скляночки масла постяного, ни горшочка дикого меда, ни ставки, ни чеснока, ни бурака ягоды-морошки, чем с цингой боротися… А главное – ни горстки муки, ни сухарика, ни крупицы соли, ни свечей, ни жирничка, в чем свет хранить. Ну ничего, милые мои, нет в стану, чтобы пережить хотя бы зиму. А там как Бог даст… Только и осталось подкормщику развести руками и взмолиться: «Господи, помоги нам, грешным, пустым и никуда не годящим людишкам, дозволь нам жить, сколько доведется, может, еще и сгодимся, да и дома в Мезени бабы ждут с ребятишками» – так простонал мысленно Алексей Иньков, перебирая в уме просыпавшиеся на артельщиков заботы, которые надо перемочь, и вроде бы полегчало на душе, и, нарочито возвеселясь, прикрикнул покрутчикам: «А ну, братья мои, за дело во славу Христову, а соловецкие угоднички Зосима с Саватьем помогут нам. Так и шепнули без осердки, в добрых душах… Ты, Степан и ты, Федор, пока ступайте к морю, пошарьте по заплескам, может, что и выкинуло на берег от разбойных судов… Так соберите в груд, а после стаскаем до дожжей. Вон, бухмарить начинает, уже воды не видать… А мы с Крысей станем избу обихаживать в зимусь. Да мелко-то не рубите. Печь-то с умом сбита, деревина любая влезет, долго шаять будет».
…На том и сошлись. Двое отправились к заливу собирать корабельные останки, что прибило штормом. Валялись на заплесках в мокром песке покрытые водорослями и ракушками поддоны и подтоварники из трюмов лодей, кочей и кочмар, бортовые нашвы (доски), обшивка палуб, казенок, обломки мачт, обрывки такелажа, одежды, нары и лежаки покрутчиков пустые бочки, бадейки и палагушки, моржи без голов, отрубленных поморами ради рыбьего зуба (клыков), в деревянной обшивке торчали кованные в кузне вечные гвозди, пробои, крючья, скобы, проушины. Все то корабельное железо, которое могло бы сгодиться в устройстве быта. Степан Шарапов по прозвищу Кабан имел немереную силу, чем и был известен на Мезени. Топором разлохматил дерево на дрова, стал таскать к зимовью, Веригин собрал железо, снес в избу, разложил у печи.
Вот и я с соседом Леней Шавриным плавали на карбасе к морю и с зачаленными к цинке бревнами потянулись на веслах к Мезени, в верхний конец, чтобы после из Большого Шара выкатать приплавленный лес на горку и двуручной пилою разделать на чурки, расколоть клиньями и кувалдой в поленья и на лошади привезть к дому. Помню, сколько было во мне восторга при виде поленницы и сердечной радости от праведных трудов. Долгая на северах зима, обжорная, много всего требует, и даже на нашу печку-голландку, стоявшую сиротливо в убогом углу, сколько уходило дров, и как тяжело было протопить нам комнатенку в девять квадратных метров. Без слез не вспомнить… И как тяжело доставались дрова мезенским вдовам, у кого мужики остались на войне. И вот когда нынче «богатыни», схитившие народное достояние, напыщенно читают с экрана победные реляции о героизме русского народа, у нас на родном Помезенье по-прежнему, как и в пятидесятые годы, «петаются» жители с дровами, чтобы как-то пережить очередную зиму, когда в нашем же краю, у нас под боком, добывают алмазы, нефть и газ: но, минуя древнюю Мезень русских скифов, с удивительно равнодушной к людским горестям бесстыжей душою, мимо своего народа отвозят наше же богатство в Европы, чтобы удоволить их протестатскую плоть и мимоходом, как бы заодно и вроде бы незаметно, отгрызть волчьими зубами от груды народных денег золотой слиток и воровски сунуть в свой бездонный карман… И никак не нажрутся, сволочи, и тут же насмешливо уверяют нас, доверчивых и наивных, дескать, в Германии нынче так холодно, немцам нужно обогреваться, а русские – выносливый народ, потерпят еще, они каменные и железные телом, стальные духом, они не мерзнут, они не стынут от стужи и хиуса – сурового ледяного ветра, и дьявол их не берет. А если невыносимо гнетут холода, то пусть съезжают с родных краев в центральную Русь, где теплее…
Груманту этого дарового топлива не доставалось: топили печки останками разбитых кораблей и что привезут с собой на судне.
Леруа и не мог всего знать, да от него и не требовалось этого, но, служа русскому богатому графу, получая солидное жалованье, хваткий француз сразу уловил необычность сюжета и мог бы, наверное, подробнее расспросить мезенских мужиков. Неизвестно, кто был у богатени кормщиком: если малоопытный – другое дело, иль случайный на коче мореходец. А опытные поморы загодя по многим признакам узнавали смену погоды, приближение шторма или супротивного ветра, который не только прижмет к губе ледяное поле, но и возьмет корабль в клещи. Чувствуя приближение торока, охотники торопливо снимались от становья, чтобы угодить на спутный ветер, и бросались в дорогу, положившись на Бога и на удачу… А тут отчего-то было решено отпустить команду артельщиков на берег для заготовки оленятины и поиска становья. А вдруг охотники застрянут, уйдут далеко, заплутают в поисках избы, решат заночевать, или, на ту беду, отдорный ветер унесет лодейку в голомень – да мало ли что случается под сентябрь в Ледяном океане… И вот отправили команду из четырех мезенцев с «двенадцатью пороховыми зарядами, с одним топором с запасом еды на два дня, все это противоречило обычаю поморов». Идешь на охоту на день, бери еды на неделю… Хотя в Ледяном океане на веку чего только не случалось, когда беда подстерегает на каждом шагу, успевай только поворачиваться… Это чужую беду руками разгребу… Это сразу по возвращении страдальцев с Груманта, не могли привести драматическую историю к истине, а что говорить о ней нынче, когда минуло уже почти три века…
В 1797 году уездный землемер Федор Киселев записал рассказ старого мезенского промышленника, хорошо знавшего о приключениях братанов Иньковых – Алексея и Хрисанфа. Эта запись землемера послужила как бы потверждением заметок Леруа.
«Лет за сорок до сего времени случилось на Груманте с промышленниками из Мезени следующее приключение: на одной лодье промышленники приготовились к возвращению в Архангельск, а между тем вознамерились зайти в близкое место для забрания последнего улову четырех человек из числа своего, чтобы для дороги своей запасти свежей оленины. Судно лишь только отвалило от берега, то и затерто было льдами, коими будучи разтерто, доставило погибель находящимися в нем работникам. Сие почерпнуто из других источников; из изустного же показания одного промышленника, родом мезенца же, призванного нарочно, оказалось следующее (значит, было следствие по этому происшествию, ибо подобное случалось на промыслах прежде, когда убили владельца лодьи Гвоздарева, а преступники продали судно, Норвегии, а деньги пропили, а, поскитавшись, вернулись на родину).
Допрос показал следующее: восемь судов едва успели выйти из своих становищ, как вдруг сильными противными ветрами и множеством льдин загнаны были в одну губу. Четверо промышленников, находившихся на одном из помянутых судов, отважились выйти на берег, дабы запасти себя свежим оленьим мясом (?). Непостижение сей цели, наступление ночи и внезапное нашествие свирепой бури побудили остаться их в одной найденной тут избушке: но колико жестоким поражены были отчаяния ударом, когда от одного из них, по укрощению уже погоды вышедшего и назад возвратившегося товарища, услышали, что в губе ни единого не находилось судна. Итак, будучи оставлены на берегу без всякой помощи и надежды к своему спасению и не имея нисколько хлеба, принуждены были питаться одним оленьим мясом. У них осталось только по ножу и ружью с малым количеством пороха и дроби, но когда и оное истребили и оленей стрелять было нечем, а в пище стала неминуемая надобность, то к сохранению своей жизни новое изобрели следующее средство: сыскав на берегу небольшие водою принесенные лесинки, сделали из оных луки, употребляя вместо тетивы оленьи жилы, а стрел наделав из дерева с острыми костяными копейцами. Таким образом убивали оленей, питая себя их мясом, сушив и жарив оное, а кожи употребляли вместо платья. Малое вкушение пищи, необходимая нужда в пропитании и привычка к беспрестанным трудам и движению сделали их настолько легкими, что они на всем бегу без помощи лыж могли настигать и ножом колоть оленей. В сем состоянии пробыли они семь лет, пока пришедшее туда промышленное судно не вывезло их, выключая одного умершего…»
Судя по стилю, записывал рассказ мезенского зверобоя странный судейский ярыжка из Архангелька с закостеневшей бездумной головой, писарчук явно не с Мезени, а прибываший в Слободу из губернского города для дознавания, позабывший простонародную речь, изьснявшийся в казенном присутствии расхожим чиновным языком, явно подчеркивая свою близость к барчукам, в те годы говорившим только на французском, брезгуя крестьянским словом темных низов. Может, то был чиновник двенадцатого класса и даже немного изъяснялся на французском, и в губернскую канцелярию, иль в жандармское управление к нему случайно попало на глаза первое издание сочинения Леруа на французском языке, напечатанное в 1766 году и привезенное служащим сальных промыслов графа Петра Шувалова. Да и допрашивал он не мезенского зверобоя, а какого-то совсем постороннего человека, совсем не сведущего с поморскими промыслами, не знающего простонародных обычаев и морского устава.
Вызывает безграничное удивление та национальная остылость губернского дознавателя, крайнее онемение и одичание души, отпавшей от русского народного мира, и ведь на том безобразном языке в те лета изъяснялся не только царский двор, но и вся дворянщина, с Петра Антихриста I стремительно забывшая и родину, и свою родову, и мать сыру землю, и русского Христа. Равнодушная душа мелкого чиновника, погрязшая в плену честолюбия и своенравия, забывшая высокие заветы Господа и великого первого царя и императора Ивана Васильевича IV Грозного, потомка русских скифов, пришедших в оные леты (за 2400 лет до Христа) из заморских палестин к Русскому морю, а оттуда на Русскую равнину, простиравшуюся от Дуная до Камня, а через пятьсот лет приплывших к Словенску, к Сварожскому морю древних богов русского правоверия, прикочевав к священным водам Белозера, а закончили свой последний поход в две тысячи лет у Скифского ледяного океана, на Груманте и Матке (Новой Земле). Иван Грозный вел свой род от русских скифов, полагал себя хранителем русских земель от Дуная до Тихого океана, куда и посылал своих бояр для сыску и казенного опечатывания русских земель на Дальнем Востоке (но об этом после).
Но надо помнить, что меня зацепили неясности, никем впоследствии не проясненнные: шла артель с промысла иль на промысел? Кто был кормщиком на судне? Кем был известный помор Алексей Иньков (если был подкормщиком, то отчего оставил с тремя артельщиками судно в самом бедственном положении и сошел на берег Малых Бурунов, якобы для завготовки оленьего мяса? В тех местах диких оленей водились стада, и оленей, конечно же, было набито с большим запасом, но когда стронулись в дорогу – последнее дело тормозить ее, делать остановки за свежим мясом, когда впереди месяц трудной дороги по океану и поджидают самые нежиданные неприятности и время осенних штормов. Вот подай артели свежего мяса – и все тут, так нестерпимо запросила оленины душа поморская. С коча ссадили на берег четверых покрутчиков, а сами вышли из залива, чтобы не угодить в ледяной плен, и вот, четыре охотника пошли на неведомый островок у Малых Бурунов бить оленей и заодно искать становье, и вдруг на ту беду начался шторм, обрушился на Малые Буруны северо-восточный торок и пригнал несяки, началось торошение, и двухсаженные льды полезли на корму и на палубу, забирая с собою судно. А четверо мужиков в это самое время «с двенадцатью пороховыми зарядами» тронулись в глубь острова, не зная, есть ли становая изба и как далеко она отстоит от моря.
В рассказах трех «робинзонов» какое-то разночтение, и в воспоминаниях «одиссеи» повторяются лишь два факта: пошли на остров четверо, нашли избу в нескольких верстах от залива! Утром вернулись на берег, а море пустынно, шторм закончился, и коча с артельными мужиками нигде нет… Конечно, мезенские груманланы были люди мужественного склада, они не могли в исповедях исходить соплями и, наверное, рассказывали детскому учителю за стаканом шотландского рома, что их заставило приставать к Малым Бурунам и как все случилось, отчего их отпустили на берег, когда с севера архипелага уже подступали к Груманту торосы, а вместе со льдами накинулся на суда разбойный шквалистый ветер-торок с зарядами ледяной шрапнели и принялся безжалостно терзать, истирать кочи и лодьи в лоскуты. И те, кто не вышли из залива, наверное, вернулись обратно в становья, успели вынести на берег якоря и спастись, переждав на берегу шторм, стихший уже к утру. А кто поторопился выскочить из залива, тех затерло несяками, и море быстро взяло поморов к себе. Были разбиты восемь кочей, приспособленных для походов в Ледовитом океане, но только при попутном ветре. В это время стояли по губам сотни промышленных судов, и некоторые благополучно вернулись с зимовки домой иль добрались до Тромсе в торосовых карбасах (есть тому печатные свидетельства).
Историк Сергей Соловьев в своей «Истории России» описывает эту трагедию, случившуюся на Шпицбергене: «В 1743 году доставлены были в Петербург из Любека от русского резидента двенадцать человек крестьян Мезенского уезда, которые для моржового промысла были на «океане острове Груманте», где их судно великим волнением разломало надвое и потопило, а они спаслись на «шерботе» и взяты на голландский корабль, на котором были привезены в Амстердам к русскому резиденту, а оттуда в Гамбург и Любек. Адмиралтейская коллегия выдала им паспорта для возвращения на родину и на дорогу наделила сухарями для их бедности» (Н.А. Окладников. «Российские Колумбы»). И снова нет имени кормщика. Для любителя авантюрных романов возникает вполне возможный сюжет, что это и есть та самая артель с судна, погибшего у Малых Бурунов судна, с которого послали за свежей олениной четырех мезенских страдальцев. Таких случаев взаимной помощи, наверное, случалось множество, но для них не находилось сердечных русских летописцев. Но это происшествие таинственным образом совпадает с крушением судна мезенского купца Еремея Окладникова. А вот голландцы, датчане, шведы и англичане заносили в свои документы каждое подобное происшествие, чтобы после предъявить его «на торгу» за владение землею.
«В XVI–XVII столетиях, – пишет Норденшельд, – на берегах Белого моря жило немало отважных мореходцев: имена их и устные предания давно забыты».
Иностранцы плавали в северных морях за счет правительства или на купеческие капиталы для приобретения новых земель и новых рабов: и каждое трагическое происшествие становилось фактом истории. Русские поморы ходили в океан ради хлеба насущного, презирая опасности, часто погибали в студеных водах, и вместе с ними кончалась и память по ним… Так и в случае с полярными робинзонами, когда удивительная драма миновала национальный интерес, ибо тогда в ходу был французский водевиль и хищная английская отсебятина…
Русские историки в Питере, занятые личной мелкой бренной жизнью, не записали в подробностях удивительных исповедей, а Хрисанф Иньков, правнук известного в XVII веке мореходца Федора Инькова, погиб на Матке в зимовку 1789 года вместе с двумя сыновьями. В том же промысле океан забрал четырех Личутиных и четырех Откупщиковых. Тогда погибли иль умерли от цинги без отпевания тридцать четыре мезенца.
Ну ладно, мог сочинить занимательную сказку француз Леруа: как донельзя оголодавшие охотники из последних сил догоняли зверей без лыж и кололи ножами хотя обычно зверобои умирали не только от цинги, но и от голода. Так на Шараповых Кошках опытные зверобои съели даже кожаные бахилы (сапоги с длинными голенищами по рассохи), размачивая нерпичью кожу в воде, но почти все умерли от истощения. Из пятнадцати охотников выжили лишь четверо, спаслись на случайно подошедшем судне… Зимой с половины октября до половины февраля на крупного зверя не охотились, ибо в природе стояла глухая ночь и редко кто мог в это время взять на пищаль зверя, – боялись промахнуться, зря израсходовать заряд и упустить раненого оленя в хребты, да и раненый белый медведь и морж были в эти минуты страшны, люты, если удавалось уцепиться лапой за бортовину и обвернуть промысловый карбасок.
Я представляю, как бедный француз полз бы с ножом в зубах за оленем по четырехметровой глубины снегу или плыл где-то под настом, прячась от ошкуя – хозяина Груманта, иногда выныривая из снежной пучины, чтобы вдруг обнаружить себя, еще живого парижанина, давно не евшего, похудевшего в стень (тень), оттого особенно молодого, стройного и красивого, пролезающего через дыру в крыше в разволочную избенку, засыпанную по дымнице в кромешной тьме. С появлением солнца в начале мая снег разбухает, превращается в ноздристую ледяную кашу, и каждый шаг дается с трудом даже сытому после утренней выти человеку, выпившему корчик горячей оленьей крови и съевшему изрядный кус сырой оленятины. А каково же голодному зимовщику в настуженной хиже, которого шатает от голода от каждого движения?..
Видимо, оленя брали пулей в ту недолгую осеннюю пору, когда болотину слегка схватывало утренником и можно было подкрасться к зверю из-под ветра на выстрел из мушкета или пищали, забив в ствол пулю, нажевав зубами из свинцового прута. Но это уже те частности, которые мне не понять за давностью лет… (Но порохоые заряды были истрачены в первый же день.)
Но одно верно: у бурсы, ромши и артели были разные порядки и свобода действий. Первые собирались из поморов добровольно, как союз равных работников. Бурса – это ватага вольных людей, пошедших в команду заработать живую копейку, чтобы выплатить государеву подать. Бурса и ромша обычно сбивались на тюлений промысел из земляков, кого хорошо знали по промыслам в Белом море, из своей среды выбирали в юровщики особенного знаткого промышленника, каждый из походников по уговору вносил свой пай, – кто давал карбас, кто снасти, кто собирал съестное на команду, и после промысла продавали улов перекупщику в Архангельске или прямо на стану, а вырученные деньги делились поровну. Бурса чаще сбивалась по личному знакомству, по дружеству и по молве, о ком добрый слух ходил из тех походников-невольников, с кем не один котел каши съели, ежегодно ходивших ранней весною, или в конце зимы на Кедовский, или на Канинский звериный промысел невдали от родного дома, знакомых с зверобойкой, способных переносить житейские тягости в море, жить на льдине, готовых на выручку товарища в крайнюю минуту, даже рискуя своей жизнью.
А артель собирал «богатеня на свои деньги», рискуя капиталами, и пошедшие в поход на Грумант иль на Матку мужики обязывались отдать все силы промыслу, ибо весь доход и покрутчиков, и купца зависел от того, как поморы потрудились и сколько добыли зверя и сала. Но коли в артель входили люди подневольные, то у них в тяжелых обстоятельствах на душе вспыхивали разные чувства от раздражения до зависти и ненависти, появлялось желание подговорить товарищей к разбою, убить кормщика, захватить судно, угнать в Норвегу или Данию, там продать, накупить водки, напиться. А дальше жизнь подскажет, куда податься: в разбой или в Сибирь. Подобное злодейство случалось во всех народах мира (особенно в Британии, где и создалась со временем особенная порода людей, живущих пиратским промыслом).
Значит, вдали от родных в артели должна соблюдаться неукоснительная дисциплина, и, подряжаясь в артель, покрутчики давали кормщику железное слово (клятву) слушаться его (кормщика) во всем, а если вдруг вспыхнет в артели какая-то смута, то все остальные покрутчики обязаны встать за кормщика и вернуть дерзкого промышленника в ум, призвав к совести и к Богу. То есть в поморской артели порядки по строгости и беспрекословному подчинению походили на Флотский устав Михайлы Ломоносова, выдающегося русского груманланина из Холмогор.
Собирая экспедицию Чичагова по Сибирскому океану, Ломоносов не выпустил и эту сторону дерзкого похода во льдах во славу России. В своем регламенте под девятнадцатым параграфом Ломоносов писал в наставлении начальнику экспедиции адмиралу Чичагову и командирам кораблей не только о поощрениях, которые их ждут от государыни, но и как блюсти в походе экипажи, как обуздывать человеческие страсти в труднейших условия ледовитых морей, ибо от дисциплины во многом зависел успех задуманного государского замысла и жизнь матросов: «Ободрение людей и содержание в порядке есть важное дело в таковых трудных предприятиях. Для того прилежных и бодрых за особенные их выслуги поощрять командирам оказанием удовольствия и обещанием награждения или прибавкою порции. Напротив того, с ленивыми, неисправными или ослушными поступать строго по Морскому уставу. За междоусобные брани и драки наказывать на теле жестоко, а еще жестче – за роптание на начальников. За угрозы держать в железах крепко и покамест не освобождать, пока пройдут затруднения, или посылать их в самые опасные места.
Когда же кто изобличится в заговоре против командиров и в начатии бунта, и того по учинении над ним военного суда казнить смертию без всякого изъятия, не ожидая повеления от высочайшей власти, в силу Морского уставу».
Нам неведомы чувства погибавших на торосе, их трудно представить, кто не бывал в подобных передрягах: но любая человеческая жизнь – это бесконечная передряга, только разного свойства, без особой художественной картинки, битва за насущный кусок хлеба. Но, как говорил Борис Шергин, дескать, зачем таскать мешок костей, если нет в нем радости. Но такой жизненный конец приготовил староверам Господь, и ради него можно и потерпеть. Помор, отправляясь на море в поход, шел на заработки ради семьи, продолжения рода на земле, этим он и жил, тведо зная, что всякое может случиться, море может забрать в любую минуту и уже не отдаст обратно родным… Но севшим на неожиданную зимовку на крохотный окраек каменной суши Господь предложил испытание, которое миллионы людей не смогли бы перетерпеть под неусыпным надзором свирепой Старухи-Цинги…
Больше не будем наводить исторические справки, почему четверо мезенских мужиков вдруг оказались на необитаемом острове, какая тут разница – на Грумант они попадали иль с промысла; не станем и привязывать к ним сказочного Робинзона Крузо из южного острова: каждый проживал свою судьбу, и оставим этот сюжет «одиночества» беллетристам. Да и я не буду больше возвращаться к повести Леруа, написанной наезжим господином довольно неряшливо, с той степенью таланта, каким наделил француза Господь; но даже то, что вышло из-под пера ученого гостя, – несомненно, достойно похвалы; ведь с помощью графа Шувалова Леруа вызволил четверых мезенских простецов из небытия и показал нам, каков крестьянский характер, угодивший в испытание. Леруа возвел мужиков в герои, а они и были таковыми, достойными удивления и восхищения. И это разве не диво? И частица этого чуда принадлежит и ученому французу, посвятившему большую часть своей жизни описанию испытания человеческого духа… А сколько выпало подобных судеб из народной памяти?
Я по себе знаю, что даже сутки прожить в тайге зимою надобно большое терпение, потому у северного охотника было на путике две разволочные избушки в оба конца, где можно было заночевать, пройдя все ухожье по ловушкам в сорок-пятьдесят верст на лыжах по глубокому сыпучему снегу. Самое скверное – коротать ночь в зимней тайге, потому у всех охотников ноет промороженная спина. Как говорят промысловики: к старости настуженные ноги ноют, руки тоскнут… Но эти тягости – добровольная плата за ту волю, которую обретает охотник. Они же и утверждают: «Охота пуще неволи… Хотите попробовать – идите к нам». Как говорят монахи про житье в монастыре: «Кабы знал народ, как здесь хорошо, все бы побежали к нам. Но если б знали, как тяжело тут, никто бы не пошел».
…С тягостными чувствами вернулись промышленники с берега, не найдя своего судна. Еще с вечера ветринушка заподувал с ледяными зарядами, море запоходило от «ветришша», волна в самое небо. Натопили русскую печь, наварили оленины, поели, залезли на угревную лежанку – и храпака. Набродились за зверем, крепко приустали. А как хорошо спится под унывную музыку ветра, век бы не вставал. Вот и проспали, грешные, свою посудину, пропала не вем куда в распахе моря. Да и что толку, если бы и не проспали, какая от них польза, если бы побежали на выручку по вздыбленному льду? «Чтобы море в общем груду взяло к себе?»
Помолились староверы Зосиме и Савватию, соловецким угодничкам, чтобы не оставили в беде, а прислали какое мимоходящее суденко по случаю на выручку бедствующим. Потом помолчали, мысленно прощаясь с родными, отстранясь друг от друга, каждый в своих думах. Прошла минута-другая, подкормщик Алексей Иньков стегнул себя ладонями по коленам, не давая унынию хозяевать над невольными невольниками, поднялся с лавки. Этот жест был вернее всяких слов: надо жить! Русскому промышленнику только взяться за дело, а руки сами себе заботу найдут…
Изба была из «мяндового» леса и лет чрез двадцать прохудилась, поехало окладное, поддали нижние венцы, мох из пазьев повысыпался, досчатая кровля поистлела, на лежанке печки, битой из глины, от дождей плесень, кожаные петли на дверях слетели с деревянных спиц, – в таком житьишке негоже в зиму вступать. Двинулись на ближнее болотце, надрали моху, законопатили стены, обложили обрезками оленьих шкур ободверины, наличники, волочильные доски на оконцах, накопали глины, обмазали печь, залепили дырья в углах и по низу зимовья. Староверская изба просторная, ставлена на артель в пятнадцать мужиков, видно, что порядок блюли, в сенях лари, заметенные от мучной пыли, полицы для вареной рыбы и мяса прибраны хозяйской рукою истинного охотника, не терпящего беспорядка, но в избе давно не сыпывали, и лавки на хромых ногах едва держат постояльца. Когда в избе не живут, ее скоро забирает сиротское запустение и скорбный дух старческого увядания. Дожди, ветры, вьюги скоро съедают становьё, превращают в труху; снаружи поглядеть беглым взглядом, вроде бы никаких перемен, красовитое, еще годное для житья, а внутри уже мрак запустения и умирания: требует храмина хозяйских рук, чтобы ожила каждым бревешком, тоскливо посунувшимся к Грумантским каменным осыпям. Съедет на землю крыша, и мезенское промысловое житье тут же рухнет, останется только очертание былого образа…
Русский мужик, если не пал духом, умеет сделать все, даже суп из топора сварить. И то, что говорится в сказках, все истинная правда: и про ковер-самолет, и про русскую печь, что ездит по бездорожью, и про щуку, что исполнит тебе любой каприз, и про царевну-лягушку, и про хрустальный мост, который Иванушка-«дурачок» волшебным образом выстроил за одну ночь по доброй своей душе, влюбил в себя царскую дочь, женился на ней, верховодке, и взял за нее приданым огромное царство-государство, так это все, братцы мои, чистая правда.
Четыре мужика в самой разовой поре, да когда и выпить негде (ни трактира возле, ни харчевни, ни корчмы, ни винной лавки), даже не то косушку не опрокинуть, но и губ не омочить – остается одна лишь работа, тем более что время поджимает, мир тускнеет, и солнце уже завалилось за острые горы Груманта, лишь изредка загорятся его гранитные вершины нестерпимо ярким пламенем – и сгаснут, и тут приплывут от Матки хрустальные дворцы и тесно встанут кругом Архипелага Тысячи Островов.
Если для Леруа кажутся необычными все практические дела по обустройству становья, то для мезенских мужиков, блюдущих домашнее хозяйство по заповедным, неписаным законам островной жизни (ни на кого не надейся, все делай своими руками, кормися со своей земли), обустройство зимовья – самый обычный урок: сначала осмотрись вокруг себя хорошенько, примерься умом, с чего начинать, засучивай рукава и, не промедля, берись за работу. А русский крестьянин, тем более русский скиф с Ледяного океана, умеет делать все сам, потому что у него руки ладно пришиты, иначе бы мореходцу не живать в этих «окаянных» условиях: он «и швец, и жнец, и на дуде игрец».
К примеру взять: сохранилась фотография моего прадеда Назара Личутина в кругу семьи: представительный староверец с длинной бородой веником, высокий лоб, независимый взгляд: на венских стульях сидят семеро сыновей и дочь, все с музыкальными инструментами: кто с гармонью, кто со скрипкой, гитарой, мандолиной, балалайкой – домашний оркестр. Крайним стоит мой дед Петр Назарович Личутин, почтовый чиновник низшего класса, мелкий ростом, какой-то квелый, нерешительный, руки ничем не заняты, наверное, к музыке был равнодушен. Таким я его и запомнил – почтовым служащим. Но сыновья хорошо владели инструментом: баяном, гитарой, мандолиной… Из Назаровичей уже никто не ходил в океан, все служили в Архангельской губернии по чиновничьей части. Петр Назарович, хотя и почтовый служащий, но держал корову, коз, овец, у них был земельный надел, чищеница за городом, на Чупрове, суходол, поросший вереском, где и заготовляли сено для скотины. Что делать, приходилось крутиться, как-то надо было кормить семью. Отделился от отца, поставил свой дом, завел огород: все делали своими руками. В чиновники дед влился, а от крестьянина не оторвался, но и родовые звериные и рыбные промыслы вовсе позабыл: ели все покупное, из купеческой лавки. Он уже, в отличие от Лазаревичей, Тазуев и Боюшковых, что кочевали по северным морям, имели свои кочи и лодьи, получал жалованье. Пришла тихая, «растительная» жизнь безо всякого азарта и риска. Что делать, у каждого своя натура; «человек каков рожен, таков и заморожен» (северная присказка).
Пожалуй, я далеконько отвлекся от груманлан, пора вернуться к ним.