Беда заключалась в том, что Герцен был афей, или, как говорили в Лондоне, атеист, самый плоский и чистый атеист, какие народились в сороковые годы с ростом полярности. У него и журнал назывался «Полярная звезда», в полном соответствии с эпохой. Полярность вообще есть признак болезни, ибо свидетельствует о невозможности прямого пути: разбегаются по крайностям, по обочинам, норма делается подозрительна. Пушкин сам до конца не понимал, отчего это так: может быть, так молоко разбивается на обрат и сливки, если долго его взбивать, как взбивали при Николае русское общество. И получилось: вместо более или менее уравновешенной среды возникли фанатические обожатели русского духа, уверенные, что Пётр выпрыгнул непосредственно из ада и нас туда утащил, — и ненавистники всего русского, доходящие в своём отрицании до судорог. Равным же образом все поделились на тех, кто крестился на каждый куст, и тех, кто плевал на всё сколько-нибудь нематериальное, а венцом творения полагал портянку. Ну в самом же деле удобная вещь! В Англии, где Пушкин проводил теперь довольно много времени, странно был устроен водопровод — хотя и лучше, конечно, чем обливаться из ковша: британец Брама изобрёл винтовые краны, из одного текла горячая, из другого холодная вода, смесителя же он не изобрёл. Можно было мыться либо кипятком, либо ледяной водой, либо же набирать ковш смешанной и обливаться из него по старинке. Чёрта ли в таком кране — и в таких крайностях? Герцен был подлинно полярная звезда, он был полюс атеистический, не веривший ни во что, кроме просвещения, и так это выходило у него смешно, что, право, стоило бы написать поэму в ироикомическом духе: все материалисты, сторонники пользы, вечно вляпывались в идиотские ситуации, — всё же верующие были люди деловые, сугубо практические, мимо рта не проносили и к идеализму склонны не были. Попробовал — убедился. Доходило до прелестной наглядности: идут они с Пушкиным по скользким лондонским мостовым, Герцен шумно доказывает, что религия чистый дурман, что надо обеими ногами стоять на земле, — и плюх со всего размаху в лужу! И вот так у вас всё, говорит Пушкин, грациозно обходя лужи без малейшего усилия. А всё потому, что люди сороковых годов были неграциозны!
Тоже вот у него была идея: вывезти из России Достоевского. Положим, Достоевского ты из России вывезешь, а Россию из него?! Достоевский поднёс ему свои тюремные записки, и он растаял. Ему в нём увиделась жажда свободы и социализм. Какой, помилуйте, социализм, что ты мелешь?! Пушкин едва увидел его — и всё понял: больной, желчный неудачник, снедаемый запретными страстями. Такие нанимают проституток и колют им груди иголками, да потом ещё прибавляют за молчание. Наклонности его были ужасны, и чтобы сладить со своим внутренним адом, перверты всегда требуют сильной руки. Пушкин с лицейских времён знал: кто много говорит про сильную руку, тот склонен к рукоблудию, оттого и проговаривается. Страшно было подумать, что он там себе представляет, когда пишет или совокупляется. Герцен мечтал, как он сагитирует Достоевского переехать и писать в «Звезду». Да опомнись! Этот человек благодарит покойного Николя за каторгу! «Что я был бы без каторги!» Подлость во всякой жилке, и весь трясётся. Знаешь ли ты, как получить самого верного слугу трона? Приговорить ни за что и простить! Ведь он готов был руки целовать за то, что его не расстреляли, что дали десять, а потом оставили четыре; а за что он сидел эти четыре? Чем он был виноват, когда и слова крамольного не сказал, прочёл вслух одно чужое письмо, не содержавшее ни слова лжи? Он теперь всю жизнь будет оправдываться, что эти четыре года плюс два в ссылке, так называемое «по рогам», были потрачены на великий духовный рост. Кой чёрт духовный рост! Я, помнится, в Михайловском под шум дождя и ветра тоже себе внушал: зато я сосредоточен! Ты вообразить себе не можешь, какое это было унижение, с первого дня до последнего; живём в кривой стране и сами кривимся под неё и всё ищем истины, как будто может быть истина в таком кривом месте! Вся русская литература кружится в трёх соснах: у меня в Михайловском такие росли, и я тоже, случалось, в них блуждал. Три сюжета, больше нет: один — что родина выше истины, другой — что женщина сильнее мужчины, а третий — что большой человек сильней малого и в дуэли непременно побеждает. Положим, так можно написать один роман, другой, а три уже скучно! Но чего мы хотим, если каждый век повторяем один чертёж? Вот погоди, ещё увидишь ты этого Достоевского: ведь он при слове «поляк» покрывается бурыми пятнами! И точно — не ошибся.