Я хорошо запомнил точное время: шесть часов шесть минут утра.
«Вот сволочь! — еще подумал я. — Редкая сволочь…»
Звонок был междугородним — голос близким.
— Серега…
— Славка, ты?!
— Я… Поздравляю тебя.
— Что за скотство! — закричал я. — Три месяца о тебе ничего не слышно. Где ты?
— В Абхазии.
Я замолчал.
В Абхазии шла война. Там убивали, резали, взрывали мосты, грабили поезда. Там были свои беженцы, свои главнокомандующие, свои убитые, свои мародеры. Там можно было чувствовать себя спокойно только с оружием в руках. И только удерживая руку на мягком спуске боевого механизма, ты становился естественной мишенью для других, таких же как ты, с оружием в руках.
— У вас стреляют? — глупо спросил я.
— Я сижу на пульте, — сказал Славка, — под правой рукой у меня АКМ[1], под левой — «Макаров»[2]…
— АКМ у тебя со спаренными рожками?..
— Со спаренными, — невесело согласился он, — иначе можно не успеть.
— Ты только не лезь никуда, — сказал я, боясь сорваться с нужного тона. — Пусть они там сами между собой разбираются…
— Что я, пацан…
Пацан? Конечно, пацан. Каким я его помнил, каким он остался. Невысокий, резкий, с серией точных, поставленных ударов. Когда-то мы вместе занимались у старого тренера Митрошкина, только я бросил, а он дотянул до мастера спорта. Я помнил его коротко: с поднятой перчаткой на ринге, курсантом пехотного училища, лейтенантом, последний раз — майором. Майорские погоны вряд ли прибавили серьезности его странно мальчишескому открытому лицу. Я помнил неподробно друга моего, Славку.
Я физически почувствовал, как сейчас, в шесть часов утра, обжигая нервные окончания, входит в меня эта тяжкая неподробность. День смазывался на глазах, все дальше и несозвучнее становился мой сегодняшний праздник.
— Через неделю приедет человек, — сказал Славка, — он передаст тебе кинжал и бутылку хорошего коньяка. Больше ничего не удалось найти.
— Какой еще коньяк…
— Кинжал, конечно, не шедевр. А коньяк выпей, пожалуйста, сам. Очень тебя прошу.
— Славка, — тихо попросил я, — ты бы увольнялся. Что-нибудь придумаем.
— Нам обещали повысить оклад. Вдвое. Ты же понимаешь, что это для меня …
Я вспомнил его семью, оставшуюся в Ленинграде: жену Наташу, мальчишек Костю, Женьку с больными глазами — у него был врожденный порок сердца — и понял, что он никуда не поедет. Жизнь приравнялась половине офицерского оклада. В этом была страшная унизительная арифметика времени.
— Ты звони мне, — попросил Славка, — из Москвы это проще. 37-54-12 «Нептун», замкомандира дивизии по тылу майор Чепурнов.
— Славка…
— Нормально все, Серега. Второй день горячая вода. Дай знать моим: мол, звонил, все в порядке. И не вешай нос — он у тебя итак неадекватен. Обнимаю…
Нас разъединили.
Я посмотрел на часы: шесть часов девять минут. За три минуты было сказано больше, чем за всю жизнь…
Поднималось солнце. Из парка и пруда за моим окном потянуло утренней прохладой. И, казалось, нет ничего более вечного, чем парк, пруд, липы в парке и сонные караси в пруду. Но теперь это только казалось…
Жена спала. На столе томик Мандельштама (подарок ко дню рождения) и красная жестяная баночка из-под «колы».
Сколько он стоил, Мандельштам? Да и не любил я его. «Мне на плечи кидается век-волкодав…» Какой тщательно выбранный образ. В литературе это называется «в десятку». Возможно, эта тщательность и мешала мне, оставляя лишь смутные воспоминания формы.
Я сел на подоконник, закурил, стряхивая пепел в ароматную пустоту баночки. Дело не в Мандельштаме и не в материальных символах, а в этой жестяной баночке из-под «колы». Ей не стоило открывать ее вчера и оставлять пустой на столе — сохранить, поставить ночью на томик стихов — это было бы прекрасно и трогательно и не прокладывало лишней трещины в наших отношениях.
Со Славкой за последние десять лет мы виделись раз шесть, понимали друг друга с полуслова, и сейчас я уже был с ним в Абхазии, а с этой женщиной прожили больше пяти лет, в сущности, оставаясь чужими людьми.
Под окном посигналили. Из машины появилась кастрюля, за ней Жека.
— Имениннику! — Он протянул мне кастрюлю. — Оливье.
Я снял крышку, запустил палец в салат:
— Майонеза не хватает.
— Начинается! — Жека закатил глаза. — Собирайся — поехали.
— Поехали.
Я перепрыгнул через подоконник.
— Первый этаж — сказка! — мечтательно произнес Жека. — Раз — и влился в массы.
— А воры?
— Если воры, то конечно…
В машине он поставил кассету. Ту самую, из «Был месяц май». У меня что-то сжалось внутри — ему никак не следовало ставить именно эту кассету.
— Угодил? — спросил Жека, ему очень хотелось устроить мне праздник.
— Угодил. — Я отвернулся к окну. Почему я не сел назад — мог бы достать платок. Почему мы так стесняемся своих слез?
На рынке выбирали картошку, пробовали маринованный чеснок, какое-то диковинное мясо из Прибалтики.
— Ты мне голову не морочь, — нажимал Жека, — ты давай мне тугие вон из того ящика.
Это продавцу о помидорах.
— Огурчиков малосольных прихватим?
Это мне.
Я нес за ним сумки, расплачивался. Сейчас мне нужно было одно: забиться в угол на час, два и записать все, что я уже написал. О Славке и о себе. О нас.
Я знал: сегодня этого не случится. И завтра…
У выхода старуха в выцветшем платке продавала цветок. Обыкновенный цветок в глиняном горшке. И земля в горшке была еще влажной…
Я не знал названия цветка, я знал, что этот цветок — последнее из еще не проданного старухой. Наверное, он простоял у нее много лет, она три раза в неделю поливала его, мыла листья, меняла землю, успела полюбить и сейчас, отдавая за бесценок, втайне надеялась, что его не купят.
Если потом, через годы, у кого-нибудь поднимется рука искать оправдание нашему жестокому циничному времени, то никто не сможет оправдать выживание стариков, детей и бездомных собак… Никто не сможет просчитать рентабельность жизни майора Чепурнова — стоила ли она половины офицерского жалованья?
Неужели со Славкой может что-то случиться?
Мне нужно было подойти к старухе, неловко сунуть деньги, попросить беречь цветок, но в своем дорогом костюме я не сделал этого. Я знал: потом мне будет стыдно, но сейчас я шел за Жекой, я нес сумки.
В офис вели тяжелые дубовые двери с латунными ручками. Мы здоровались с охранником, поднимались на третий этаж, и как поразительно менялись наши лица. Давно не надо показывать пропуска — охрана знает нас в лицо, мы идем в свой офис в центре Москвы, мы занимаем должности.
Я вдруг представил себя на месте охранника. Целый день он пропускает лица. Целый день вверх-вниз, вверх-вниз… Ни одного человеческого лица.
Мы еще что-то делали в этот день. Куда-то звонили, набирали на компьютере, ходили за водкой. Сдвигали столы, поднимали стаканы.
— Я вот что хочу сказать: Серегу я знаю давно…
— Все давно. По существу…
— За женщинами, в конце концов, будут ухаживать?..
— Да не тяни ты бодягу…
— Теперь пусть сам о себе расскажет…
— Через край Петрухе, через край…
— Сколько порядочных людей собралось…
Господи, до каких же пошлых подробностей знакомы все застолья. Как одинаково они начинаются и одинаково заканчиваются.
Я вдруг вспомнил, как нас били много лет назад. Нам тогда было по семнадцать, что ли. Возвращались с чьих-то именин, ночью, набранные под завязку. Остановили такси. В машине их было пятеро: крепких, в спортивных костюмах.
— Куда, брат?
— Да уж куда тут, — попытался отвязаться я, — вас и так, полный комплект.
— Ты не прав, брат, — затянул один из них привычную в таких случаях волынку — им очень хотелось поразмяться. — Остановил — не крути.
Уже тогда я понял: так просто это не кончится. Били они на совесть. Их было пятеро, старше, трезвее — нас со Славкой двое, но этого им показалось мало, и они ударили в две отвертки. Грамотно и точно.
Домой мы все-таки добрались. У меня был пробит подбородок, жгло под ложечкой, странно кривел нос. Почти такой же набор имел Славка. Залив йодом ссадины и порезы, практически облившись им с ног до головы, мы сели пить «перцовку». В два часа ночи. Тогда-то с нами и случилась истерика. Мы пили и смеялись до слез.
— Такое могло случиться только с нами…
— Идиоты, ну идиоты…
В этот момент и возникло между нами серьезное, на всю жизнь — мы поняли, что умеем смотреть на вещи одинаково.
На следующее утро, протрезвев и подвывая от боли на верхних полках купе, мы уезжали в Свердловск к товарищу, служившему в учебном полку.
Два дня мы таскали товарищу самую жирную, которую только можно было найти в местной кулинарии курицу, после чего он, наконец, не выдержал:
— Да принесите вы водки, черти! Я эту курицу уже видеть не могу. И вас вместе с ней.
И мы пили теплую водку в лопухах за забором части, подбрасывая на солнышке пустые бутылки.
Товарища в тот же вечер забрали на гауптвахту, а мы с чувством выполненного долга поехали домой, зайдя перед поездом в универмаг и купив огромного бегемота в синей кепочке женщине, которую одинаково любили…
Наспех убирали, ловили такси на Новом Арбате, пели в машине… Дома накрывали стол, кричали, выясняли отношения на кухне, приносили гитару…
— Галочка, позвольте на прощание…
— Идите к черту!..
— Завтра в присутствие к двенадцати. Исключительно похмеляться…
— А кто не в состоянии?
— Будет репрессирован…
— Хозяйка, водки бы…
Я тоже принимал участие в событиях, пел общие песни, танцевал под музыку отживающего свой век проигрывателя.
Мимоходом фиксировались суетные подробности уходящего дня. Шипела заезженная пластинка, танцевали пары… Жека в мокасинах, Петька в кроссовках с развязавшимися шнурками, у Светы явно завышен каблук, Надька босиком, бестолочь…
Я думал не о них. Я думал о Славке. Как он там со своим АКМом?
1993 г.