Он позвонил без десяти шесть, когда она уже складывала намокший днем зонтик, чтобы через несколько минут раскрыть его снова.
— Вас слушают, — произнесла она, неловко прижимая трубку к плечу — руки натягивали застежку зонтика.
— Будьте любезны, Валерию.
— Слушаю вас…
Руки по-прежнему натягивали неподдающуюся застежку — они всегда совершали уйму ненужных движений.
— Здравствуйте. Скажите, вы работаете в отделе охраны памятников?
— Ну да…
— Вы не согласились бы взять под охрану один памятник?
— Вас?..
Стало скучно и привычно: с этой глупой фразы начинался чуть ли не каждый пятый телефонный звонок.
— Совершенно верно, меня, — почувствовав раздражение, невесело усмехнулись на том конце.
— Знаете, молодой человек, если вы думаете, что оригинальны, то глубоко заблуждаетесь. Вы далеко не первый предлагаете мне подобную глупость.
Он помолчал:
— Я и не претендую на оригинальность. Извините.
И оборвался короткими гудками.
Она улыбнулась, закурила.
— Лера, ты идешь? — мелькнул голос сотрудницы.
— Нет, не жди меня.
Голос пропал. Лишь в глубине коридора слышались мокрое шлепанье тряпки и ежевечерний мат уборщицы.
Снова зазвонил телефон.
— Как ни странно, это опять я.
— Я догадалась.
— Черт с ней, с оригинальностью. Просто так мы можем встретиться?
— Можем.
— Сейчас вы, конечно, скажете, что сегодня заняты.
— Ничего я не скажу. — Лера поплевала на окурок — видел бы он ее в эту минуту. — Назначайте время и место.
Он назначил. Деликатно поинтересовался, удобно ли ей.
— Удобно, удобно, — отвечала она.
Ей были совершенно безразличны и он, и встреча, и все на свете. Но неотвратимо подступал вечер с его одиночеством и неприкаянностью — один из тысячи похожих друг на друга, как две капли воды, бесконечных вечеров.
Они и встретились. Лера в черном дутом пальтишке, красной шапочке, красных сапожках, до умопомрачения хорошенькая. Он в длинном плаще, высокий, уже седеющий.
— Валерия, — постучав сапожком о сапожок, протянула руку в красной перчатке.
— Валерий. — Он вложил ей в руку букет бордовых роз. — Очень вам идут.
— Лерочка-Валерочка, — простучали сапожки. — Вы убиваете меня галантностью. Куда поведете?
— Куда прикажете.
— Куда прикажу… Ресторанов терпеть не могу. В кино вроде возраст… — Она загибала пальчики на руке. — Можно, конечно, в театр, но придется волей-неволей отвлекаться на сцену, а это может закончиться катастрофой. Пойдемте, что ли, ко мне. Я предложу вам чай или кофе. Вы что предпочитаете?
— Портвейн.
— Что ж, можно и портвейн.
— Вы, простите, одна живете?
— Одна, одна…
В винный отдел тянулась очередь длинною в жизнь.
— Очередь за счастьем, — заметила Лера. — Портвейн отменяется.
Он достал из плаща бутылку марочного:
— Счастье в наших руках.
— Вы производите впечатление предусмотрительного человека.
— Это кажущееся впечатление.
Квартира оказалась уютной, обставленной с безупречным вкусом.
Он пощелкал пальцем по переплетам книжек, прошел в кухню узким коридорчиком.
— У вас хорошая библиотека и вообще славно. Значит, так и путешествуете: из комнаты в кухню, из кухни в комнату.
— Так и путешествую. А вы?
— Я объездил полстраны, но нигде не обрел душевного равновесия. И вот теперь смотрю на вас и думаю: может, эта женщина разберет хаос в моей душе?..
— Я что, похожа на вторую половину страны?
Он усмехнулся:
— Бог вас знает, на кого вы похожи… Только мне у вас так спокойно, будто я здесь родился и вырос и вот наконец вернулся…
Лера не ответила. В ее дверь стучался незнакомый, непохожий на других человек, и она пока не понимала, нужно ей это или нет.
Он разлил вино по большим бокалам на высоких ножках.
Опалово-золотистый цвет вина вносил в душу смуту и неопределенность.
— Крепленое? — спросила Лера.
— Марочное.
— Марочное — тоже крепленое. Это я знаю. Вообще-то из меня такой питок…
— А из меня ничего. Знаете, один писатель сказал: «Я не только по-прежнему ничего не пью, но и не понимаю, как можно вырывать страницы из этой, и без того короткой, книги». Теоретически я с ним согласен…
— Много пьете?
Он промолчал. Ему хотелось, чтобы она пожалела его, сказала что-нибудь мягкое, успокаивающее, но она была далеко, и занимал он ее постольку, поскольку присутствовал в ее пятиметровой кухне.
Он никак не мог привыкнуть к мысли, что на свете есть люди не менее одинокие, чем он сам.
— Да, — протянул он и снова налил, — ну а как вы вообще поживаете?
Она улыбнулась:
— Так себе поживаю. Обыкновенно. Охраняю памятники, езжу в командировки, книжки читаю.
— И одна?
Она пригубила:
— Вот с вами.
Он почему-то смутился, выпил до дна.
— Помните, в «Двух капитанах» Ромашов спрашивает у Кати: «Вот напьюсь, что будете делать?» Она отвечает: «Выгоню». Две фразы и целый пласт отношений. А вы что будете делать?
— Спать уложу.
— Так, может, мне быстрее напиться?
Она засмеялась:
— Вот и познакомились.
Ее голос сейчас был близким и зовущим, и ему показалось, что он наконец нашел тот берег, к которому можно прибиться и успокоиться.
Он тогда достал вторую бутылку, и она улыбнулась: «Ах, вы, искуситель». Она была немного пьяна, и хотя он совсем не думал о ней как о женщине, сама приблизилась к нему и сказала:
— В конце концов, это свинство — допиваем вторую бутылку, а вы даже не посягнули на меня…
И подставила щеку.
Он поцеловал ее в губы, она оттолкнула его:
— Знаете, мы ведь не дети. Я сейчас разберу постель…
Ночью он тихо спросил:
— Лера, можно я закурю?
— Курите, — безразлично отозвалась она.
Отчужденность голоса смутила его. Он долго искал зажигалку, щелкнул, наткнувшись взглядом на чужую спину.
Она села, попросила:
— Дайте и мне.
Снова щелкнула зажигалка, и в следующее мгновение он увидел, как невероятно она прекрасна.
— Ты божественна, — сказал он, пытаясь скрыть неловкость.
Она захохотала, откинулась на подушку:
— Слушайте, где вы живете?
— Снимаю комнату.
— Да… Переезжайте ко мне — будете каждую ночь повторять мне: «Ты божественна!» Что еще нужно незамужней бабе?
Он долго, часто курил и наконец сказал:
— Ты трезва сейчас, тебе стыдно и потому ты сказала пошлость. Зачем?
Она взяла его руки, уткнулась в них лицом, и он ощутил на ладонях ее слезы.
— Правда, переезжай ко мне…
Иногда они путешествовали по карте мира. Карта висела над диваном, и когда Лера на ночь разбирала постель и ложилась в изголовье карты, то казалось, что она приютилась у подножия Вселенной.
— Ты был за границей? — как-то спросила она.
— Был. Я служил мотористом на рыболовецком сейнере. Мы заходили в иностранные порты сдавать рыбу.
— Ну и как?
— Поражает воображение, как все неизведанное и недосягаемое.
— Ты проведешь меня по неизведанному?
— По портовым городам? Что мы, моряки, видели, кроме портовых городов…
— Марсель тоже портовый город…
— В Марселе я не был.
— Господи, какая тоска. Хорошо, тогда твоим гидом буду я. — Лера забиралась на диван и, болтая ногами, объявляла: — Итак, Мальта. Я… Кто я? Я креолка. «Стройная креолка, цвета шоколада, помахала с берега рукой…» Ты…
— Я пират угрюмый, кто же еще…
— Нет, пират — это навязло. Ты… Ты продавец воды. Хотя вода, что вода… Ты продавец дождя. Все поэты немного продавцы дождя. Конечно, зной, засуха и ты экономишь дождь, но не из высших соображений, а потому что ты — сквалыга.
— И тут появляешься ты…
— И тут появляюсь я! — Лера вскакивала с дивана, поднимала юбку. — Вот с такими ногами! А, как ноги? Только чуть подлиннее и цвета шоколада. Представляешь?
— Еще бы, — оживлялся он.
— «Почем квинта дождя?» — спрашиваю я, слегка покачивая бедрами.
Она покачивала бедрами.
— Почем? — Он морщил лоб. — Почем эта проклятая квинта?
Прикасался к ее ногам, обнимал, бросал на диван, целовал до исступления.
— Пусти, — говорила она, — пусти, ненормальный.
И, вставая, поправляя кофточку, грустно усмехалась:
— Детский сад.
Каждый из них существовал в отдельном мире, и эти миры, как две планеты, вращались на разных орбитах галактики.
Однажды она спросила:
— Тебе не кажется, что нас связывает только постель?
Он промолчал. Это было так и не так, но она сказала то, о чем давно думал он сам. Ему показалось, что вот-вот разрушится карточный домик, она оскорбит, ударит его, и испугался, что при этом хочет только одного: видеть, как она прекрасна в гневе.
Но домик устоял. Лера варила кофе, он шатался по кухне и декламировал:
— Женщины делятся на две категории: те, у которых кофе постоянно убегает, и те, у которых никогда не убегает.
— У меня убегает, — пожала плечами она. — Это хорошо или плохо?
— Хорошо. Значит, ты безалаберна и непрактична. Что может быть хуже практичной бабы?
Она взяла сигарету, подошла к окну:
— Как я ненавижу осень. Грязь, слякоть, мокрые вороны, тоска… Осень соответствует вечному состоянию моей души.
Он обнял ее:
— Ах ты, мокрая ворона.
За окном, как по отвесу, шел дождь.
— Не надо, — отстранилась она. — Убежал кофе?
— Убежал.
Вечером он работал на кухне.
Она вышла в халате, присела рядом:
— Ты работаешь каждый вечер. Почему ты до сих пор ничего не прочел мне?
Он, бессмысленно глядя в блокнот, ответил:
— А вдруг ты не поймешь меня, тогда все рухнет окончательно.
Она провела рукой по его глазам:
— Ты боишься?
— Боюсь. Мне кажется, я понял: когда человек один — он замыкается в себе. Он привыкает к себе, любуется своей печалью, вынашивает свое одиночество. Он, как рептилия, проживает самого себя до конца, и только с самим собой ему хорошо и спокойно.
— Может, ты и прав, но от этого не легче.
Она замерла.
— Снег, смотри, снег!
Шел первый снег. Кутерьма снежинок просвечивала темный воздух. Снег ложился на землю и уже не таял.
— Как бы ты написал снег? — спросила она.
— Как? — Он задумался. — Так бы и написал: «Ночью лег снег. Утром, выглянув в окно и на мгновение ослепнув, она все простила осени».
Лера села на подоконник, подобрала ноги, и теперь сама казалась большой печальной снежинкой.
— Как просто, — сказала она. — Знаешь, мы пропутешествовали всю карту. Больше нечем жить.
Она отвернулась к окну.
— А как же Африка, Латинская Америка? — глупо спросил он только для того, чтобы что-то сказать.
— Африки мне хватает и в жизни…
Она опустила ноги с подоконника, прошла в комнату. В дверях остановилась, спросила:
— Скажи, почему ты не уходишь?
— Куда?
Ночью он повернулся к ней и несколько раз поцеловал в спину. Его губы были неестественно влажными, и она поняла, что он плачет.
Утром она не обнаружила в нем следов ночной смуты. Он был сдержан и приветлив, за завтраком гаерствовал, воровал мясо из ее тарелки, и эта шумная непринужденность ложилась на ее лицо тяжелыми пощечинами.
Она тоже держалась, слава богу, еще умела и, сидя у зеркала, подводя губы и складывая их трубочкой, засмеялась, чересчур сфальшивив ноту:
— Я, кажется, придумала: вечером можно пойти в планетарий, — обернулась к нему: ослепительная, жалкая. — А, какова идея?
И впервые увидела, как бесконечно далеки и не защищены его плечи.
1989 г.