Очнувшись и увидев перед собой уходящую под потолок стерильную белизну кафельных стен, он спросил:
— Где я?
— В реанимации, — отвечала она.
— Почему?
— Что почему?!
Она почти срывалась на крик — ее до сих пор трясло от пережитого.
— Почему не в палате? — спросил он так, словно чувствовал за собой вину.
— Ты умирал, — сказала она и заплакала. — У тебя остановилось сердце…
И удивилась своим слезам. Казалось, что за эти мучительные безнадежные дни она выплакала себя до конца. Но вот он открыл глаза, заговорил, и опять стало нечем дышать.
— Они еле тебя вытащили…
Он молчал, упрямо пытаясь сосчитать количество плиток в одном ряду. По горизонтали, по вертикали… И все время сбивался со счета.
— Дай закурить.
— Тебе нельзя.
— Дай.
Она прикурила ему сигарету.
— Сколько это длилось?
— Вечность.
Он сделал две затяжки, протянул ей недокуренную сигарету:
— Забери.
Она взяла у него сигарету, подошла к умывальнику, подставила окурок под струю воды.
— Оказывается, это совсем не страшно… — сказал он.
— Что? — Она повернулась к нему.
— Уходить… Я шел по Млечному Пути. Совершенно один. — Он закрыл глаза. — Подо мной были звезды…
Вода размыла окурок, и сейчас по грязно-коричневой поверхности воды плавали обрывки сигаретной бумаги и размокшие крошки табака — раковина была засорена…
А он шел по Млечному Пути…
Прислонившись к окну, она в который раз увидела заметенный снегом прямоугольник больничного двора, уродливый остов строящегося корпуса, грязных ворон на голых сучьях осин…
«Все это наша жизнь…» — подумала она.
Вспомнился Пастернак с его февралем и чернилами, которые непременно нужно было достать и плакать. Хотя можно плакать и без чернил. Сейчас был февраль.
Он лежал, выпростав руки из-под одеяла, и рассматривал толщину швов между плитками. Швы были разными — плитку положили криво, безалаберно, и он подумал: почему, вернувшись с того света, человек обречен увидеть не небо, не звезды, а чью-то небрежную бездарную работу. Почему?
И в то же время он был благодарен плиточнику — глядя на идеально ровную плитку, ему бы не о чем было думать. Как теперь не о чем было говорить.
— Значит, все по-новому, — сказал он.
— Что?
— Опять по новому кругу…
— Ну что же делать! — в отчаянии сказала она, потому что уже не знала, что сказать.
— А знаешь, я разговаривал с Чеховым. И Пушкина видел. Он сидел на берегу и ждал…
— Кого ждал? Зачем? — машинально спросила она.
— Дантеса… А Дантес дрался с Лермонтовым… Я его спросил, ну, в смысле, Пушкина: что же вы так из-за бабы? Неужели не могли иначе рас… распорядиться своей жизнью…
— Какой бабы? Ты о чем?
Она ничего не понимала, и от этого непонимания ей становилось не по себе.
Ему стало тяжело дышать. И почти ничего не было видно.
— Потом пришел Дантес и убил всех. И Пушкина, и Чехова. И меня…
Она поняла, что он заговаривается.
— Он был классный стрелок, Дантес… Умел опережать всех на один шаг… И Лермонтова…
Она бросилась из палаты, закричала в пустоту коридора:
— Сестра! Доктор! Сестра!
И еще что-то. Долго, пронзительно…
— Он умер, — сказала сестра, опуская его безжизненную руку.
— Электрошок сюда! Быстрее же! Ну быстрее же, вы! — кричал в открытую дверь врач.
Она подошла к постели, опустилась на колени и положила голову ему на грудь.
— Не надо, — тихо сказала она. — Он не хотел возвращаться.
Но ее никто не услышал.
1999 г.