Пия слишком рано легла спать и, проснувшись уже около полуночи, села в кровати. Она попыталась было задремать опять, но спустя несколько минут сдалась. Завернувшись в одеяло, она вышла на палубу. Свет растущей луны был таким ярким, что Пия замерла на мгновение, моргая. А затем, к своему удивлению, увидела, что Канаи тоже здесь. Он читал при свете керосиновой лампы. Пия прошла на нос и опустилась в соседнее кресло.
— Вы засиделись, — заметила она. — Читаете записи вашего дяди?
— Да. Вообще-то уже закончил. Просто еще раз просматриваю.
— Можно мне взглянуть?
— Конечно.
Канаи закрыл тетрадь и протянул ей. Пия осторожно взяла тетрадку, раскрыла на случайной странице.
— Почерк очень мелкий, — сказала она.
— Да, читать непросто.
— И все на бенгали?
— Совершенно верно.
Пия аккуратно закрыла тетрадку и вернула Канаи.
— И о чем там написано?
Канаи почесал в затылке, прикидывая, как точнее описать содержание.
— Обо всем понемногу: о местах, людях…
— Вы кого-то из них знаете?
— Некоторых. Вообще-то там очень много о матери Фокира. И о самом Фокире — хотя Нирмол знал его, только когда тот был совсем маленьким.
— О Фокире и его матери? — изумилась Пия. — Почему они там оказались?
— Я ведь рассказывал вам, что Кушум, мать Фокира, участвовала в попытке заселить один из здешних островов?
— Да, я помню.
— Думаю, — улыбнулся Канаи, — мой дядя, сам того не сознавая, был отчасти влюблен в Кушум.
— Он говорит об этом в записях?
— Нет. Но он и не стал бы этого делать.
— Почему?
— Будучи человеком своего времени и происхождения, — сказал Канаи, — и с его убеждениями, он посчитал бы это вольностью.
Пия провела ладонью по коротким кудрявым волосам.
— Не понимаю, — задумчиво проговорила она. — Каковы были его убеждения?
Канаи, размышляя, откинулся на спинку кресла.
— Одно время он был радикалом. Вообще-то, если бы спросили тетушку Нилиму, она рассказала бы, что причина, по которой дядя связался с поселенцами на Мориджапи, заключалась в том, что он не мог отказаться от идеи революции.
— Полагаю, вы с ней не согласны?
— Нет. Думаю, она ошибается. Насколько я понимаю, Нирмол был больше увлечен словами, нежели политикой. Есть люди, которые живут поэзией, и он был как раз из таких. Нилиме это трудно понять, но именно таким человеком был ее муж. Он обожал Райнера Марию Рильке, великого немецкого поэта, чьи стихи переведены на бангла нашими знаменитыми поэтами. Рильке сказал, что «жизнь проживается в преображении», и, думаю, Нирмол впитал эту мысль, как ткань впитывает чернила. Для него то, что олицетворяла собой Кушум, было воплощением идеи Рильке о преображении.
— Марксизм и поэзия? — сухо переспросила Пия, приподняв брови. — Странное сочетание.
— Верно, — согласился Канаи. — Но такие противоречия типичны для его поколения. Нирмол был, пожалуй, наименее материалистичным человеком из всех, кого я знал. Но ему очень важно было считать себя историческим материалистом.
— А что именно это значит?
— Для него это означало, что все существующее взаимосвязано: деревья, небо, погода, люди, поэзия, наука, природа. Он выискивал факты, подобно сороке, собирающей блестящие предметы. И все же когда он связывал их воедино, каким-то образом они превращались в истории — в некотором роде.
Пия подперла кулаком подбородок.
— Можете привести пример?
Канаи на минуту задумался.
— Помню один из его рассказов, он навсегда засел у меня в памяти.
— О чем?
— Помните Каннинг, город, где мы сошли с поезда?
— Конечно же, я помню Каннинг. Там я получала разрешение. Не самое примечательное место.
— Это точно. Впервые я оказался там в семидесятом, когда Нирмол и Нилима привезли меня в Лусибари. Каннинг показался мне отвратительным — мерзкий грязный городишко. Что-то я ляпнул случайно по этому поводу, и Нирмол возмущенно взорвался. «Место таково, каким ты его делаешь», — прикрикнул он на меня. А потом рассказал историю настолько невероятную, что я решил, что он ее выдумал. Но, вернувшись домой, я дал себе труд проверить и обнаружил, что это была чистая правда.
— Так что за история? Расскажете? Я бы с удовольствием послушала.
— Ладно, — кивнул Канаи. — Я попытаюсь рассказать так, как рассказал бы он. Только учтите, что я буду переводить в уме, а он рассказывал бы на бангла.
— Разумеется. Начинайте же.
Канаи поднял палец и указал в небо.
— Что ж, товарищи, слушайте: я расскажу вам о реке Матла и о пораженном бурей мата́ле[118], человеке, которого звали Каннинг, и о его ма́тлами[119]. Навострите уши, дабы ничего не упустить.
Как и многим другим местам в стране приливов, имя Каннингу дал ингредж[120], но в данном случае не рядовой англичанин. Тот, кто нарекал его, был не просто лордом, он был большой лаат[121] — не кто иной, как сам вице-король, лорд Каннинг. Этот лаат и его леди рассыпали свои имена по стране с той же щедростью, что более позднее поколение политиков — свой прах, на них натыкаешься в самых неожиданных местах — тут дорога, там тюрьма, а то какая-нибудь психиатрическая лечебница. И неважно, что леди Каннинг была высокой, тощей и желчной, все равно одному калькуттскому кондитеру взбрело в голову назвать в ее честь новый десерт. Лакомство вышло черным, круглым и приторно сладким — другими словами, полная противоположность своей тезке, на радость кондитеру, потому что творение его быстро стало успешным. Люди расхватывали и уминали сладости с такой скоростью, что даже не успевали выговорить «леди Каннинг». И вскоре название сократилось до ледикени[122].
Должен существовать закон о языке, предписывающий, что если «леди Каннинг» превращается в «ледикени», то «Порт Каннинг» должен стать «Потукени» или, к примеру, «Подкени». Но смотрите, название порта не пострадало, и никто никогда не называет его никак иначе, как именем лорда, «Каннинг».
Но почему? Стоит ли лаату покидать комфортное место своего трона, чтобы насаждать свое имя в илистых землях Матлы?
Впрочем, помнишь Мухаммада ибн Туглака[123], сумасшедшего султана, который перенес свою столицу из Дели в деревню бог знает где? Это была пчела из того же улья, что ужалила британцев. Им взбрело в голову, будто нужен новый порт, новая столица Бенгалии, — по их словам, калькуттская река Хугли заиливалась, и ее доки будто бы скоро утонут в грязи. И вот, джотарити[124], группа землемеров и землеустроителей отправилась по стране; странствуя в своих париках и бриджах, они составляли карты и проводили замеры. Наконец на берегах Матлы они набрели на место, которое им понравилось, — маленькую рыбацкую деревушку, которая выходила к реке столь широкой, что казалась шоссе, ведущим к морю.
Сейчас уже все знают, что слово «матла» означает на бангла «безумный», и всем, кому известна эта река, известно также, что свое имя она получила недаром. Но эти ингреджи-градостроители были людьми занятыми, им не хватало времени еще и на слова и названия. Они вернулись к лаату и рассказали про чудесное место, которое они нашли. Описали широкую могучую реку, обширную равнину и глубокий канал, ведущий прямо к морю; они показали ему свои планы и карты и перечислили все удобства, которые построят, — отели, набережные, парки, дворцы, банки, аллеи. О, она должна была стать грандиозной, эта новая столица на берегах безумной Матлы, — там всего было бы в достатке.
Были выданы подряды, и работа началась: тысячи ми́cтри[125] и мо́хаджу́н[126], а с ними и надсмотрщики двинулись к берегам Матлы и принялись копать. Они пили воду из Матлы и работали так, как работают безумцы, ничто не могло их остановить, даже мятеж 1857 года. Будь вы тогда здесь, на берегах Матлы, вы никогда не узнали бы, что в Северной Индии передавали чапати от деревни к деревне[127], что Мангал Панди[128] направил оружие на своих офицеров, что женщин и детей жестоко убивали, а повстанцев привязывали к жерлам пушек. Здесь, на берегах улыбающейся реки, продолжались работы: возвели дамбу, заложили фундаменты, устроили набережную и проложили железную дорогу.
И все это время Матла, затаившись, выжидала.
Но даже река не может скрыть все свои секреты, и так случилось, что в то же время в Колкате жил человек примерно такого же склада, что и Матла. Это был скромный инспектор судоходства по имени Генри Пиддингтон. До того как приехать в Индию, Пиддингтон-шахеб жил на Карибах, и где-то там на островах он и влюбился — но не в женщину и даже не в собаку, как зачастую случается с одинокими англичанами в отдаленных землях. Нет, мистер Пиддингтон влюбился в бури. Там их, конечно, называют ураганами, и любовь Пиддингтона-шахеба к ним не знала границ. Он любил их не так, как вы могли бы любить горы или звезды, нет, для него они были подобны книгам или музыке, и он испытывал к ураганам такую же привязанность, какую поклонники испытывают к любимым артистам или музыкантам. Он читал их, слушал их, изучал и пытался их понять. Он любил их так сильно, что даже придумал для них новое слово: «циклон».
Наша Колката, может, и не такое романтичное место, как Вест-Индия, но для взращивания любовного романа Пиддингтона-шахеба она ничуть не хуже. В ярости своих штормов Бенгальский залив, надо сказать, не имеет себе равных — c ним не сравнятся ни Карибы, ни Южно-Китайское море. Разве не наш ту́фаан[129], в конце концов, породил слово «тайфун»?
Когда мистер Пиддингтон узнал про новый порт вице-короля, он сразу понял, какое сумасбродство задумала река. Стоя на берегу ее, он высказался начистоту.
— Может, ты и смогла обдурить этих землемеров, — сказал он, — но меня тебе не перехитрить. Я раскусил твою игру и позабочусь о том, чтобы о ней узнали все.
А Матла мысленно рассмеялась и сказала:
— Валяй, говори. Прямо сейчас скажи им. И они назовут Матла тебя — человека, который думает, будто может заглянуть в душу рек и бурь.
Сидя у себя дома в Колкате, Пиддингтон-шахеб составил десятки писем. Он написал землеустроителям и предупредил об опасности, он объяснял им, что это безумие — строить город в глубине приливной зоны. Мангровые леса защищают Бенгалию от Залива, говорил он, — они служат барьером против ярости природы, поглощая первый натиск циклонных ветров, волн и прилива. Если бы не приливная зона, долины давно затопило бы, именно мангры сохраняют жизнь в глубине материка. Длинный извилистый водный путь был, таким образом, естественной защитой от бурных энергий залива, а вот новый порт, напротив, оказался опасно уязвим. При неудачном стечении обстоятельств, совпадении ветра и прилива, даже небольшой шторм мог смыть его напрочь, для этого достаточно лишь волны, поднятой циклоном. Доведенный до отчаяния мистер Пиддингтон написал даже вице-королю. Умоляя его пересмотреть свое решение, он предсказал даже, что если порт выстроят на этом месте, тот просуществует не более пятнадцати лет. Наступит день, когда в сердце циклона поднимется огромная масса соленой воды и затопит все поселение, он поставил на это свою репутацию — и как человек, и как ученый.
Никто, разумеется, не обратил никакого внимания, ни у кого не нашлось времени выслушать. В конце концов, мистер Пиддингтон был всего лишь скромным инспектором и стоял очень низко на кастовой лестнице ингреджей. Люди начали шептаться, что он, ну, он же псих, кто стал бы его винить, что в голове у него немножко гандогол[130], разве не он однажды заявил, что штормы — это «чудесные метеоры»?
Так что работы продолжились, и порт был построен. Улицы и аллеи его были вымощены, отели и дома выкрашены и отделаны, и все устроено в точности как планировалось. И в один прекрасный день, с большим шумом и под барабанный бой, сам вице-король ступил на берег Матлы и даровал городу его новое имя — Порт Каннинг.
Пиддингтона-шахеба не пригласили на церемонию. Люди на улицах Колкаты смеялись и хихикали, завидев его: «О, вон идет старый матал Пиддингтон. Это он не давал покоя лаат-шахебу из-за нового порта? Это он предсказал что-то, поставив на кон свою репутацию?»
Погодите, говорил Пиддингтон, погодите, — я сказал, пятнадцать лет.
Матла сжалилась над бедным маталом. Пятнадцать лет — долгий срок, а мистер Пиддингтон уже достаточно натерпелся. Она позволила ему подождать год, а потом еще один, и еще, пока не минуло пять долгих лет. А потом однажды, в год 1867-й, она будто приняла вызов и обрушилась на Каннинг. В считаные часы город практически исчез; остался лишь выбеленный скелет.
Катастрофа произошла в точности так, как предсказал мистер Пиддингтон, причиной стал не какой-то грандиозный туфаан, а сравнительно небольшой шторм. И не ураганный ветер разрушил город, но волна, прилив. В 1871-м, через четыре года после наводнения на Матле, порт был официально закрыт. Гавань, которая должна была стать одной из царствующих особ восточных океанов, соперницей Бомбея, Сингапура и Гонконга, превратилась в жалкого вассала Матлы — Каннинг.
— Но, как всегда у Нирмола, — сказал Канаи, — последнее слово он оставил за Рильке.
Прижав ладонь к сердцу, Канаи продекламировал:
Город-страданье, какой же чужой он, однако…
Ангел… Как растоптал бы он этот базар утешенья,
Ограниченный церковью. Церковь и та покупная.
Опрятная трезвая церковь закрыта, как почта
на праздник[131].
— Итак, теперь вы знаете, — под смех Пии подвел он итог, — чем стал Каннинг с того дня 1867 года, когда Матла растоптала творение лаата, — почтовым отделением в праздник.