Замок лорда Амлайба мак Гилле-Бригте, повелителя Гэллоуэя.
Начало лета 987 года выдалось необычайно робким, словно само солнце медлило вступать в свои права над суровым Гэллоуэем. В воздухе, еще не успевшем прогреться, настойчиво дрожало дыхание северных морей — солёное, бодрящее, пропитанное запахом талых ледников и далеких фьордов.
Над землями Гэллоуэя властвовал густой молочный туман, чей мягкий саван окутал изумрудные долины и таил в себе очертания вековых холмов. И когда золотой луч, чистый и ещё по-весеннему нежный, пробивался сквозь плотную завесу облаков, он не просто освещал землю — он казался благословением небес, мимолетным обещанием тепла и света перед лицом грядущих бурь, что неизменно приносит с собой море.
В то утро Мойра открыла глаза на самом пороге рассвета — в тот час, когда сердце само пробуждается от невидимого толчка и само подаёт сигнал. Сегодня ей исполнялось шестнадцать лет — возраст, о котором женщины говорят с надеждой, а мужчины с расчётом.
Она лежала неподвижно, боясь спугнуть тишину, и прислушивалась к рокоту далёкого моря. Его неумолимый гул пробивался даже сюда, в самое сердце материка, подобно вечному напоминанию: любая судьба, рождённая на этих камнях, неразрывными нитями связана с солёной бездной, и всё, что вершится на суше, лишь эхо того, что предначертано волнами.
— Как же всё-таки прекрасна жизнь… — прошептала она, улыбнувшись тишине.
Мойра была единственным сокровищем и единственной наследницей Амлайба Мак Гилле-Бригте, властелина Гэллоуэя — края сурового и своевольного, где клятва значила больше печати, а честь нередко ценилась выше самой жизни и за её поругание брали суровую плату без тени сомнения. Амлайб не именовал себя королём, но венценосцы искали его расположения; над его челом не сверкала корона, но в его крепких руках были зажаты ключи от великих морских путей. Он был мастером войны и мира: умел встречать свирепых норвежцев сталью клинка, а с датчанами вёл тонкую, почти шахматную игру, где каждый ход, сделанный на дипломатическом поле, становился залогом тишины или бури на родном побережье.
Владения Гэллоуэя не ограничивались лишь суровыми материковыми холмами и поросшими вереском долинам; его воля простиралась далеко за горизонт, к скалистым островам — и прежде всего к Айлею, что лежал на великом перекрестке между фьордами Норвегии и зелёными берегами Ирландии. Ни один драккар, гордо вскинувший голову резного дракона, не мог миновать эти неспокойные воды, не встретившись с непреклонной волей Амлайба.
Сам властелин никогда не именовал это данью — в его устах это была лишь «плата за гостеприимство». За этой учтивой древней формулой, произносимой с тонкой полуулыбкой, скрывалась железная необходимость и ещё более строгий порядок: море признавало лишь одного господина, и каждый мореход знал, что цена спокойствия в этих проливах оплачивается золотом или кровью.
Мойра с детства усвоила главное: истинная власть её отца ковалась не из слепого страха подданных, а из его редкого, почти пророческого дара предвидения. Об этом, понизив голос, толковали седые воины у ночных костров, об этом же шептались монахи, чей путь пролегал через туманное побережье. И эта истина подтвердилась в декабре девятьсот восемьдесят шестого.
Тогда Амлайб почуял дыхание бури в движении северных парусов. Он не стал дожидаться, пока всполохи пожаров лизнут горизонт; его гонец сорвался к берегам Айоны прежде, чем тяжёлые весла викингов ударили по свинцовой воде. Аббат святого острова получил предупреждение вовремя: бесценные реликвии — расшитые золотом книги, святые кресты и священные сосуды — были тайно переправлены через бушующее море в Ирландию, где их встретили с благоговейным трепетом и затаённой тревогой.
Когда же морские волки — которых летописи позже, не видя разницы в ярости, нарекут датчанами — обрушились на обитель, их встретили лишь холодные камни и безмолвный пепел. Айона пала, израненная и разорённая, но её нетленная душа, её сокровенное сердце уцелело, спасённое мудростью человека, умевшего видеть сквозь туман времени.
Мойра замерла у узкого стрельчатого окна, вглядываясь в туманную даль материковых земель. Там, за зыбкой сталью морского горизонта, таились острова — родовое ожерелье их владений. Она и не помышляла, что славное имя отца и его давние, высеченные в камне решения уже начали сплетаться в тугую нить её собственной доли. Пока лето лишь пробовало на вкус солёный воздух Гэллоуэя, мир казался ей нерушимым и цельным, а будущее — лишь туманным берегом, до которого еще плыть и плыть.
Но, как поётся в старых балладах и записывается в пожелтевших хрониках, именно в такие безмолвные утра, под свинцовым саваном неба и рокот неспокойных вод, судьба делает свой первый, почти неслышный шаг, отмеряя путь, с которого уже не повернуть назад.
Мойра быстро привела себя в порядок, действуя с той решительностью, что была в её крови. Струя ледяной воды из кувшина окончательно смыла последние крохи сна, оставив на щеках яркий румянец. Она наспех переплела волосы, не тратя времени на шёлковые ленты, и, не желая нарушать утреннюю тишину зовом служанки, тенью выскользнула в коридор. Каменные плиты под её ногами еще хранили ночную прохладу — даже в начале лета древний замок неохотно расставался с холодом, накопленным за долгие века. В коридорах застыл неподвижный воздух, пропитанный терпким ароматом догорающих очагов и той неизменной, глубокой сыростью камня, которую не под силу высушить даже самому яркому июньскому солнцу.
Она шла привычным путём, вдоль узкого коридора, мимо стен, хранивших густую копоть десятилетий и память о факелах предков. Сквозь узкие бойницы в проходы врывался яростный, просоленный брызгами ветер с моря, напоминая о суровой силе, зажатой в скалах. Здесь, в самом сердце крепости, скрывался кабинет её отца — тайное святилище власти, куда редко ступала нога постороннего. За этими дверями в тишине и полумраке рождались приказы и союзы, от которых, словно от удара меча, зависели судьбы земель и жизни тысяч людей.
Амлайб мак Гилле-Бригте хранил верность старой привычке: встречать рассвет не с мечом, а с торговыми свитками в руках. Завтрак — ломоть свежего хлеба, терпкий сыр и кубок дымящегося напитка с лесным мёдом — приносили ему прямо к рабочему столу, заваленному пергаментами.
В эти тихие утренние часы Мойра часто устраивалась у очага, глядя, как пляшут блики пламени на суровом лице отца. Амлайб не просто читал — он вводил её в тайный мир власти, терпеливо объясняя сакральный смысл восковых печатей и лукавое значение витиеватых формулировок. Он учил её распознавать яд, сокрытый в меду безобидных, на первый взгляд, слов, и видеть стальной блеск угрозы там, где другие видели лишь сухие строчки договоров. В его уроках торговля и дипломатия представали великим искусством — той же битвой за выживание рода, где вместо удара щитом разит острое слово, а победа в тишине кабинета стоит порой дороже триумфа на поле брани. Он учил её смотреть дальше написанного, читать между строк и помнить, что торговля и дипломатия — это та же битва, только без мечей.
Но сегодня, ещё не дойдя до двери, Мойра замедлила шаг.
Сквозь массивные дубовые створки, окованные потемневшим железом, пробивались голоса — резкие, лишённые привычного утреннего спокойствия, они рвали тишину коридора, точно не вовремя начавшийся шторм. Незнакомец говорил с яростным нетерпением, его слова едва не срывались в открытый гнев, вибрируя от скрытой угрозы. Отец отвечал ему короткими ледяными фразами, и в этом стальном холоде Мойра узнавала ту самую непреклонность, перед которой склонялись и верные вассалы, и заклятые враги.
Она замерла, невольно коснувшись ладонью шершавой стены. Любопытство никогда не было её пороком, и Мойра не привыкла ловить чужие тайны за закрытыми дверями, но в это утро невидимая сила удержала её на месте. Напряжение, витающее в воздухе, казалось почти осязаемым, а тон этого разговора был слишком недобрым, слишком опасным для мирных покоев Гэллоуэя — в нём слышался лязг невидимого оружия, которое вот-вот должно было выйти из ножен.
— Ты слишком долго откладываешь, — говорил незнакомый голос, хрипловатый, с примесью моря. — Девушка уже в возрасте, о котором знают все. И в Норвегии, и в Дублине.
— Моя дочь — не товар, — резко ответил Амлайб. — И уж точно не разменная монета для чужих амбиций.
— Ты правишь землями, а не песнями бардов, — не унимался гость. — Союз, скреплённый браком, надёжнее любой клятвы. Ты сам это знаешь.
Мойра затаила дыхание. Сердце ударило сильнее, и холод коридора вдруг стал ощутимее.
— Я знаю истинную цену союзам, — произнёс отец, и в его голосе, обычно твёрдом, как гранит этих гор, внезапно прорезалась вековая усталость. — Но я знаю и цену крови, пролитой за эту землю. Моя дочь — плоть от плоти Гэллоуэя, она впитала его туманы и его волю. Я не отдам её тому, кто в ослеплении своей жадности видит в ней лишь золотой ключ к моим гаваням.
Он сделал паузу, и следующее его слово пало в тишину кабинета, точно королевская печать на расплавленный воск:
— И всем известно: её сын, плод её чрева, станет моим наследником. Он примет мой меч и встанет во главе кланов, как единственный законный повелитель Гэллоуэя. На этом мой сказ окончен.
— Тогда будь готов к тому, что другие увидят в этом отказ, — последовал ответ. — А отказ — это тоже выбор. И всё же, мой брат — это хорошая партия, подумай, я даю тебе время, но не долго.
На мгновение тишина заполнила коридор, став почти осязаемой. Перед внутренним взором Мойры ясно предстало святилище отцовской власти: массивный стол, погребённый под лавиной пергаментных свитков, грубые кожаные ремни с тяжёлыми оттисками сургучных печатей и бронзовая лампа, чей неровный свет дрожал на суровых каменных стенах. В очаге, устало потрескивая, тлели вишнёвые дрова, а над всем этим высилась фигура отца — неподвижная, с прямой спиной, словно он сам был высечен из того же векового камня, на котором стоял этот замок.
— Я сделал свой выбор давно, — тихо сказал Амлайб. — И не позволю решать судьбу моей дочери за моей спиной. А что до твоего брата, то о нём ходит дурная слава. Не такого мужа я хочу своей единственной дочери.
Мойра отступила на шаг, прижав ладонь к холодной стене. Теперь она знала: разговор шёл о ней. О её возрасте, её будущем, её месте в тех самых соглашениях, которые она привыкла считать лишь строками на пергаменте.
Коридор снова наполнился тишиной, но это была уже иная тишина — тяжёлая, как свинцовое небо над Ирландским морем. Мойра медленно, шаг за шагом, отступила от тяжелых дверей, чувствуя, как невидимая черта навсегда отсекла её от беззаботных дней прошлого. В это туманное утро её детство осталось там, за порогом кабинета, рассыпавшись прахом под тяжестью отцовских слов. Она уходила по холодным плитам, зная: то, что было услышано в полумраке замка, отныне станет её тайным бременем, и это эхо еще не раз отзовётся в её судьбе громом грядущих событий.
В гостевых покоях замка.
После разговора с хозяином замка, Свейн по прозвищу Вилобородый, что с недавних пор стал королём Дании, метался по отведённым ему покоям, как лев в клетке.
Комната была просторной, но мрачной: грубые каменные стены, увешанные щитами и трофеями, тяжёлый стол из цельного дуба, над которым коптил масляный светильник. Узкое окно выходило во внутренний двор; оттуда тянуло холодом и запахом сырого камня. На полу лежали шкуры медведя и волка, истёртые сапогами и гневными шагами хозяина.
Свейн резко остановился и ударил кулаком по столу так, что кубок подпрыгнул.
— Эта отрыжка норманнского ярла… — прорычал он. — И гэлов, пусть и знатного рода, будь он проклят. Хитрый ублюдок. Так ловко подмял под себя такой лакомый кусок, как Айлей.
Он снова зашагал, плечи его ходили, словно под кожей ворочался зверь.
— И мало того! — продолжал он. — Умудряется быть проблемой для норвежцев… и брать дань с нас. С нас, с данов!
У стены стоял его соратник — высокий, молчаливый воин с проседью в бороде, человек, прошедший с королём не один поход. Он ждал, пока ярость выльется словами.
— Союз, — Свейн сплюнул это слово, — союз моего брата с его дочерью — выгодная сделка. Крепкая. Нужная. Он резко обернулся. — Но нет! Этот недоносок не находит ничего лучшего, как уйти в набег.
— Набеги — его кровь, — осторожно заметил соратник. — Он всегда был таким.
— К чёрту его кровь! — рявкнул Свейн. — Как будто ему мало рабынь с прошлого похода. Нет, ему понадобилось тащиться аж к берегам вендов — за добычей, за новыми цепями!
Он остановился посреди комнаты, сжав кулаки.
— А здесь союз висит на волоске, — глухо сказал он. — Один неверный шаг — и этот гэл улыбнётся, а за улыбкой у него нож.
Соратник сделал шаг вперёд.
— Дадим дары. Он не устоит.
Свейн усмехнулся — коротко, зло.
— Он видел в своей жизни много серебра, — сказал он. — Его не удивить и еще, такие люди видят только слабость или выгоду. И пока моего брата нет рядом… Он замолчал, затем добавил тихо: — Мне придётся сделать этот союз самому. И не дай боги, если кто-то решит встать на моем пути.
Он поднял взгляд — тяжёлый, холодный.
— Будь настороже. Здесь могут быть чужие уши… и слишком у здешнего хозяина преданных слуг. Хотя… ты попробуй подкуп.
Соратник молча кивнул.
Праздничный пир.
Высокий зал замка утопал в багровом сиянии сотни факелов, чье неспокойное пламя пускало пляшущие тени по суровым сводам и балкам из морёного дуба. Вдоль стен, точно застывшее эхо былых сражений, висели щиты вассалов: оскаленные кабаньи головы, крылья чёрных воронов и яростные тигры — пестрый строй союзных имен.
Но над почётным помостом, в самом сердце власти, колыхалось тяжёлое знамя рода, потемневшее от времени, просоленное ветрами и пропитанное дымом бесчисленных пиров. На нём, в лукавых изгибах застывшей вечности, вырисовывалась Змея — хитрая, коварная, чей чешуйчатый узел казался живым в дрожащем свете. Она не рычала, как тигр, и не кромсала воздух, как орёл; она затаилась, выжидая миг, когда неосторожная рука коснется её колец, не зная, что в этом безмолвии скрыт смертоносный бросок и мудрость, древнее самих гор.
По полу, устланному свежим тростником и вереском, разносился запах хвои, жареного мяса и пряного эля. За длинными столами сидели гости — танны, ярлы, монахи, купцы, послы чужих земель. Звенели кубки, глухо ударяли ножи о доски, и над всем этим стоял живой, тёплый гул праздника.
Под этим знаменем, в массивном кресле, больше похожем на трон, восседал сам Амлайб Мак Гилле-Бригте — живое воплощение своего герба. Его фигура, задрапированная в тяжёлые меха и тёмный шёлк, оставалась неподвижной, но в этой неподвижности чувствовалась пружина, готовая распрямиться в мгновение ока.
Лицо его, сухое и бледное, казалось маской, высеченной из слоновой кости, на которой время не осмелилось оставить глубоких следов, кроме тонких морщинок у углов губ, похожих на шрамы от вечной, едва заметной усмешки. Его глаза, холодные и непроницаемые, не следили за гостями — они словно обволакивали зал, проникая в мысли каждого, кто стоял перед ним. В его жестах не было рыцарской порывистости или грубой силы воина; в них сквозила расчётливая грация хищника, который точно знает: яд в его словах разит вернее, чем сталь, а терпение — самое острое оружие в его арсенале.
По правую руку от повелителя, подобно хрупкому весеннему цветку среди суровых камней Гэллоуэя, сидела его дочь — виновница торжества. В её шестнадцати годах таилось то дивное безвременье, когда детство уже сделало шаг назад, а судьба ещё не успела обнажить свои острые клинки. Лицо её хранило нежную, трогательную припухлость, напоминавшую о недавних играх в саду, но в изгибе губ и осанке уже проступала та обольстительная грация, что обещала со временем превратить её в самый лакомый и желанный кусочек для любого из принцев Севера.
Её глаза, глубокие и чистые, впитали в себя переменчивую палитру высокого неба и бездонную синеву голубого озера. Но истинным сокровищем были волосы — густые пряди цвета червонного золота с явной рыжинкой, в которых, казалось, само солнце затеяло бесконечную игру. Убранные простым серебряным обручем, они сияли в свете факелов, оттеняя белизну кожи. На шее девушки покоилась лишь тонкая цепь с древним крестом — скромным и строгим, как сама вера предков, подчеркивающим её чистоту перед лицом мира, полного коварства и змеиных интриг.
— Сегодня, — произнёс лорд, поднимая кубок, — мой дом открыт каждому, кто пришёл с миром. Пусть этот пир запомнится так же долго, как стоят эти стены.
Ответом ему был гул одобрения и звон металла.
Слуги вносили блюда нескончаемой вереницей, и аромат пиршества кружил голову сильнее старого эля. В центре стола на огромных блюдах дымилась золотистая оленина, политая густым, кисло-сладким соусом из томлёной брусники и лесных ягод. Рядом возлежал кабан, чье нежное мясо пропиталось ароматом печёных яблок и сладкого лука, а бока лоснились от жара печи.
Воздух полнился терпким духом лосося, копчёного на медленном торфяном дыму до янтарного блеска, и тёплой сладостью ячменных лепешек, еще хранивших жар камней. Горки острого домашнего сыра соседствовали с глубокими чашами густой похлёбки, щедро приправленной пряными травами Альбы. Тяжелые кубки наполняли тёмным, тягучим элем с плотной пеной и мёдом, который томился в погребах всю долгую зиму, обретая крепость и благородную горчинку лесного ореха.
— Клянусь святым Колумбой, — сказал один из вассалов соседу, отрывая мясо от кости, — в этом замке кормят лучше, чем в королевском дворе. — Потому что здесь знают цену верности, — ответил тот и кивнул в сторону помоста.
Когда первая жажда и голод были утолены, в центр зала, подобно теням былого, вышли барды. Старший из них, чьё лицо было испещрено морщинами, как кора векового дуба, бережно устроил на коленях арфу. Он едва коснулся струн, и хрустальный звон, прорезав гул голосов, заставил зал погрузиться в благовейную
Его голос, глубокий и рокочущий, поплыл под сводами, сплетая воедино были и легенды. Он пел о яростных битвах у подножия солёных скал, о предках лорда, чьи мечи ковали славу в безмолвии туманных болот, и о священных клятвах, принесённых под холодным взором звёзд. Но стоило смолкнуть последнему аккорду предания, как в тишину ворвался резкий вскрик свирели и дробный бой бубнов. Музыка переменилась, наполнилась диким, необузданным ритмом, словно сама древняя кровь замка забилась в такт в жилах присутствующих.
— Танец! — громом разнёсся чей-то хмельной и восторженный возглас.
— Танец для нашей юной госпожи! — подхватили десятки лужёных глоток, и зал взорвался нетерпеливым рукоплесканием.
Первой поднялась молодежь, и зал мгновенно наполнился живым, неистовым движением. Пары закружились в вихре танца; тяжёлые кованые сапоги воинов мерно и глухо рокотали по каменным плитам, словно далёкий гром, а широкие плащи взлетали и опадали, подобно крыльям потревоженных птиц. Мойра скользила среди них с удивительной лёгкостью, едва касаясь пола; на её губах играла сдержанная, чуть призрачная улыбка, а десятки восхищённых глаз неотрывно следовали за каждым её безупречным шагом.
— Ваша дочь движется, точно солнечный блик на зеркальной глади воды, — вкрадчиво заметил посол с восточного побережья, низко склоняясь к плечу властелина Гэллоуэя.
Амлайб едва заметно кивнул, и на его обычно бесстрастном лице на мгновение отразилась тень скупой, но искренней гордости. Он не отвел взгляда от дочери, и в глубине его глаз вспыхнула искра удовлетворения, какую чувствует мастер, видя совершенство своего творения.
— Она — истинная дочь Гэллоуэйя, — ответил он негромко, и в его сдержанном тоне прозвучала веская, спокойная уверенность. — Вода в наших краях чиста и глубока, а свет, что она отражает, принадлежит только этому берегу. Рад, что ваше зрение вас не подводит, лорд Грэм.
Когда музыка смолкла, настало время подарков.
Первым выступил вассал из горной долины:
— Прими, госпожа, этот плащ из шерсти наших овец. Он защитит от ветра и напомнит, что мои люди стоят за твоим домом.
— Благодарю, — ответила она тихо, но ясно.
Посол заморского ярла поднёс резной ларец: — Серебро и стекло с южных берегов. В знак дружбы… и надежды на неё. Её отец лишь кивнул, изучающе.
Монах в тёмном одеянии передал книгу — небольшую, но богато украшенную: — Слова, что переживут мечи.
Последним, на середину зала, шагнул самый почётный из гостей — король Дании, Свейн по прозвищу Вилобородый. Гул разговоров оборвался, словно кто-то одним движением перерезал натянутую струну.
Он был высок ростом и широк в плечах; в его осанке чувствовалась привычка повелевать и сражаться, а не просить дозволения. Лицо короля, иссечённое шрамами, как карта былых сражений, дышало суровой, почти первобытной красотой — притягательной и грозной, как лик самого океана. Пряди ярко-рыжих волос, густых, словно лисий мех, были сплетены в тугую косу, падавшую на широкую спину. Но более всего взор приковывала его кожа: на могучих руках, шее и груди темнели замысловатые узоры: руны и звериные знаки, словно сама северная магия была вписана в его кровь и плоть.
Свейн замер в самом сердце зала, приковывая к себе взгляды сотен людей. По знаку его руки слуги, надсадно кряхтя, опустили на каменные плиты массивный сундук, окованный чёрным железом. Один из них с лязгом откинул тяжёлую крышку.
Зал ахнул: серебро вспыхнуло под светом факелов ослепительным пожаром. Тонкочеканные монеты, витые браслеты, драгоценные чаши и камни всех оттенков — от яростно-алых до льдисто-синих — лежали вперемешку, точно осколки десятка покоренных миров, принесенные к ногам властелина Гэллоуэйя.
— Святые угодники… — прошептал кто-то у дальнего стола. — Вот это дар… — раздалось с другой стороны.
Свейн дал залу насытиться зрелищем, затем поднял руку, и шум сам собой стих. Его голос был низким, хрипловатым, с резким северным акцентом — голос человека, привыкшего быть услышанным среди ветра и битвы.
— Достойной дочери, — сказал он медленно, — достойные дары.
Он перевёл взгляд на помост, и в этот миг Мойра вздрогнула. Этот голос. Тот самый. Спокойный, тяжёлый, уверенный — так говорил человек, стоявший утром в кабинете её отца, за закрытой дверью, голос, который она узнала и интонацию, от которой по спине прошёл холод.
Свейн чуть склонил голову — не в поклоне, но в признании.
— Пусть серебро напоминает тебе о богатстве мира, — продолжил он, — а камни — о том, что даже самое ценное можно добыть ценой усилий и крови.
Повелитель замка встал.
— Король Дании оказывает моему дому великую честь, — произнёс он. — Пусть этот дар будет принят с благодарностью и памятью.
Свейн усмехнулся краем губ — едва заметно, почти хищно.
— Память, — повторил он. — Это то, что мы все оставляем после себя.
И взгляд его, острый и внимательный, на миг задержался на Мойре чуть дольше, чем того требовал простой этикет.
Когда ночь стала глубже, а факелы — короче, зал снова наполнился музыкой и смехом. Праздник был не только в честь юной девушки — он был заявлением силы, единства и надежды.
И под гул песен, звон кубков и треск огня в очаге каждый из присутствующих понимал: этот пир — лишь начало историй, которые ещё будут рассказаны.
Утро в замке.
Ранним утром, когда призрачный туман ещё лениво стлался по замковому двору, а факелы в нишах стен исходили последним чадным дыханием, предрассветную тишину вспорол пронзительный женский крик. Он был коротким и отчаянным, точно взмах острого клинка в темноте, — из тех звуков, от которых кровь мгновенно стынет в жилах, а сердце замирает, чуя приближение беды, которую уже не отвратить.
Лорд Амлайб распахнул дверь своего кабинета.
Он замер, прислушался. Крик повторился — уже глуше, словно сорванный на полуслове. С той стороны замка. Оттуда, где были покои его дочери.
— Мойра… — вырвалось у него.
Сердце забилось тяжело и глухо, как боевой барабан. Он не позвал слуг — ноги сами понесли его по коридорам. Камень под сапогами отдавался эхом, факелы дрожали, будто чувствовали беду.
Он ворвался в её комнату.
Постель была безжалостно смята, тяжёлое меховое покрывало сорвано и брошено на пол, точно поверженное знамя. Перевернутый стул немым свидетелем лежал среди разбросанных вещей, а на светлом дереве дверного косяка темнела рваная полоса — грубый, глубокий след недавнего удара. Воздух в покоях сделался вязким и тяжелым, в нем всё еще витало незримое, обжигающее дыхание борьбы, застывшее эхом в наступившей мертвой тишине.
— Мойра! — глухо позвал он.
Ответа не было.
На кровати, среди складок простыни, лежал свиток. Амлайб узнал почерк сразу — резкий, уверенный, чужой. Руки его дрогнули, когда он развернул пергамент.
«Лорду Амлайбу.
Я взял твою дочь не как пленницу, но как нареченную невесту моего брата. В этом жесте нет места оскорблению — лишь рождение великого союза, предначертанного небесами и сталью. Свадебный обряд будет свершён по всей чести и древнему обычаю наших отцов, и лишь после него мы вновь ступим на берега Гэллоуэя — уже как родичи.
Даю тебе нерушимое слово короля: с Мойрой не случится беды. Её не заденут ни грубым словом, ни лихим делом, ибо отныне её покой охраняет мой меч.
Свейн.»
Свиток выпал из его рук.
Амлайб медленно опустился на край кровати и закрыл лицо ладонями.
— Доченька… — прошептал он, и это слово прозвучало тише шёпота, будто боялось быть услышанным.
Он сидел так несколько мгновений — или целую вечность. Затем руки его опустились. Взгляд стал жёстким, словно камень, пролежавший века под морем.
— Трубите сбор, — сказал он вошедшему слуге, не повышая голоса. — Готовить корабли. Созывать воинов. Всех. Слать гонцов к союзникам.
Слуга побледнел.
— Милорд… при таком количестве гостей…
— Сейчас же, — отрезал Амлайб.
Когда он остался один, его взгляд потемнел. Его настиг его дар— дар предвидения…
Амлайб метался в тисках видения, где реальность истончалась, уступая место древним образам.
«Мойра стояла в самом сердце пустоты, хрупкая и беззащитная, а над ней, затмевая небеса, витками сжимался Черный Дракон. Его крылья были сотканы из полночного мрака, пасть изрыгала горький дым и удушливое пламя. Кольца чешуйчатого зверя смыкались вокруг неё всё теснее, и Амлайб чувствовал её немую муку как свою собственную — сердце его рвалось от невыносимой боли, не в силах проснуться.
Но внезапно небесный свод содрогнулся, и из зенита, разрывая тучи, пал Златой Дракон. Он казался выкованным из первозданного огня и чистого солнца, ослепляя своим величием. Два зверя сцепились в яростной схватке; небо разодралось по швам от их борьбы, брызжа искрами и громом.
А затем... ярость сменилась тишиной. Два начала — тьма и пламя — перестали терзать друг друга, переплетаясь в едином, неразрывном узоре. Они стали одним целым, могучим и незыблемым существом. И в тот же миг над головой Мойры пролился свет такой чистоты, что тени исчезли, а буря обернулась вечным покоем.»
— Что это значит… — глухо сказал Амлайб в пустоту. — Что ты хотела мне сказать, судьба? Почему не предупредила о замысле Свейна?
Ответа не было.
Он знал лишь одно: он не мог представить — не мог даже в самом мрачном кошмаре — что его дочь вырвут из замка, полного знатных гостей, вассалов и союзников.
И потому, сжимая кулаки, он повторил, уже как клятву:
— Я иду за тобой, Мойра.
А за окнами, над башнями замка, медленно поднималось холодное утреннее солнце.