Дивно! Живет семья, у которой свои удачи и горести. Старится мать, подрастает дочь, сын ходит в походы. Недавно срубили терем на пожоге, на старом месте родовом. Еще не свершены хлева, не окончен сруб амбара… Но вот в доме появляется чужой молодой мужик и уводит сестру, и весь дом переворошен, весь – дыбом, и Иван, супясь, с невольным чувством пробудившейся ревности приглядывается к темно-русому белозубому добру молодцу, что, щурясь и цыркая сквозь зубы, кинув щегольскую шапку на лоб, примеряется секирой к сосновому рудовому дереву и рубит, доканчивая угол, взглядывает с прищуром на Ваняту:
– Вздымай, што ли!
«Рубит – на загляденье. Где и выучился!» – завидует Иван.
– До столов как раз и сложим, – деловито заключает будущий зять, сплевывая на снег и вновь крепко берясь за рукоять секиры.
Проспал, проворонил Иван, когда Семен («Сенька» сказать – еще как-то и не поворачивается язык) познакомился с Любавой. О прошлом годе еще, на Масленой, на Москве, говорит. Теперь уже и сестра признается, что ходил отай, переговаривали по-за тыном да целовались, когда бегала на качели с девками. А нынче вот сватов прислал. И теперь с Иваном рубит амбар. И в поход на мордву, оказалось, вместях ходили, только в разных полках. А Семен-то, от Любавы наслышан, оказалось, ходил в походе, на привалах, высматривать Ивана, да не стал знакомиться: поопасился, как, мол, взглянет? А то и сватам откажут, поди!
И теперь в доме суета, пекут и стряпают, сваренное пиво доходит в лагунах. Родичи – со двора на двор. Девки уже приходили славить. Скоро Любаве сидеть занавешенной платом, встречать гостей… Мать в новой, смолой истекающей горнице перебирает чудом спасенное родовое добро, откладывает камки, парчу, скарлат, жемчужную кику, янтари, серебряные кольца, колты и цепи, узорные новогородские выступи, цветной кожи булгарские сапожки, привезенные сыном из похода. В приданое дают добро, коня, двух коров и рабу – девку-мордовку, тоже из недавней Ивановой добычи. О приданом уже сговорено, и мать теперь пересчитывает веские новогородские гривны. Единую дочерь, дак пристойно добром наделить, не корили бы потом свекор со свекровью молодую, что бесприданницею пришла!
А Семен приходил с пряниками, да и остался помочь. Деловой, хваткий мужик! Показывал даве, как надобно по-татарски рубить саблею, и тоже превзошел Ивана. Не скажешь, доброго сестра подцепила молодца!
Свекровь приходила, строгая, неулыбчивая. Хмурясь, оглядела новорубленое жило, смерила Ивана взглядом вприщур. Поджимала губы, словно бы решая, что мог сын и получше найти. После уж, за степенным застольем, все выяснив: и вельяминовское родство, и про Никиту покойного (слыхала о нем!), – смягчилась. Сами были из-под Радонежа, в родне с Фролом Беклемишем, строившим одну из каменных башен Кремника. У радонежского игумена Сергия бывали не раз и тем гордились. Иван не посмел встрять в говорю, но Наталья и сама сказала, что Никита покойный, и родитель Никитин, Мишук Федоров, тоже рубили Кремник, еще тот, прежний, дубовый. Свекор тоже приезжал, хозяйственно, как своего, обозрел Ивана. Ражий был мужик, высокий – и тоже вприщур. Верно, с сыном баяли не по раз, сомневались, не продешевил ли тот, посватавшись к Федоровым?
Наталья – Иван залюбовался матерью – будущего свекра встретила царственно, слова остудного не говоря, повадою, взглядом осадила. И тот помягчел, сдобрел, расхмылил, а и невеста, видать, приглянулась ему!
Иван глядел ревниво, как Любава, чуть вздымая подбородок, гордо-недоступно идет перед будущим свекром по горнице, «себя несет» – «перед старыми людьми пройду белыми грудьми» – отколе только и выучилась таковой проходочке!
А нынче с матерью примеряют наряды.
– Ванята! – зовет мать. – Поглянь!
Любава стоит в парче и жемчугах, струится зеленый шелк в серебряных тканых узорах, примеряет беличий коротель, крытый вишневым бархатом (и по бархату – золотые травы), поворачивается, проходит. Полыхает румянец, частая завеса жемчужных нитей доходит до глаз. В этом наряде будет выходить перед столы. Концы красных выступок словно вспыхивают, выглядывая из-под долгого подола. Переливается шелк, жарко горят серебро и каменья, рассыпанные по груди. Пышные палевые рукава хрусткого шелку схвачены у запястий парчовою оторочкой, вышитой мелким жемчугом. Хороша! Иван и то по-новому глядит на сестру, не замечал вроде, какая она красавица. Теперь кинулись в очи и нежный обвод чуть удлиненного, как у матери, лица, жарко полыхающего румянцем, и соболиные темные брови, и взгляд сверкающий, нестерпимо яркий, весь в ожидании чуда – только бы донести, не расплескать, не истратить дуром и попусту до свадебного стола, до постели, до первой ночи супружеской!
– Ладно! – удоволенная, говорит мать. – Теперь сымай. Поди девкам помоги со стряпней, а мы тут поколдуем с Иваном!
Она сидит перед раскрытым ларцем, руки в колени, в подол уронив, думает. После вынимает, откладывает, то – то, то – другое: серьги с гранатами, янтари, жемчуга, старинные черненого серебра створчатые браслеты, серебряный восточный кувшин с чарками, в каждой из которых, в донышко, вделано по лалу. Задумывается над двумя золотыми солнцами с капельками голубой бирюзы в них, что и не так уж богато выглядят рядом с тяжелым восточным серебром. Подымая глаза на Ивана, говорит:
– А сережки те я тебе оставила! Отцовы, дак… Женишься, пусть уж…
Она глядит задумчиво на разложенные по столешне сокровища, продавши которые в торгу можно и четыре таких терема соорудить, и скота накупить целое стадо. Потому и хранят, и берегут, потому и передают из рода в род! Черный день возможен всегда! И тогда хозяйка, осуровев ликом, вынимает из ушей серьги с голубыми сапфирами, из скрыни береженую золотой парчи головку. «На!» – отдает своему хозяину, будь то хоть боярин, хоть смерд. И вот вновь на пепелище возникает терем, мычит скотина в новорубленом хлеву, а мужики-мастера, засовывая топоры за опояску, бережно прячут за пазуху замотанную в тряпицу ковань или узорочье: дочерь взамуж отдавать, дак тово! И опять, до часу, лежат, надеваемые по праздникам да в церковь, прадедние сокровища, красою, гордостью и денежной обороной на случай лихой поры.
А на дворе, на слепительно ярком снегу, звучат топоры, и будущий зять, разгибаясь, говорит Ивану:
– Назавтра с братьями придем, четверыма, да холопа возьму. Живо тебе и амбар дорубим, и хлева свершим!
И у Ивана тают в сердце последние капли обиды на похитителя сестры. В конце концов, всем девкам надобе выходить замуж, а Семен – славный мужик!
Назавтра, с заранья, во дворе стучат топоры, и сябер завистливо смотрит по-за тынами, как растет Иваново хоромное строение. В душе надея была, хоть и уступил земли, что вдова с сыном не одюжат, придут с поклоном, и хоть тут он сумеет себе кусок понравившейся соседской земли вырвать! Нет! Рубят! Мужиков назвал, да не простых, послужильцы, вишь, кажный при сабле, и не поспоришь с има! Вздыхая и почесывая в затылке, уходит к себе. В сердцах громко хлопает дверью.
Стучат топоры, а в хоромах Любава заводит высоким голосом обрядовый плач, девки вторят ей:
Охо-хонюшки!
Как в севодняшной Божий день,
Да во теперешней святой час,
Да из перевалушки темный,
Да не из тучи-то грозные.
Да ишче не громы те грянули,
Да как мои-то ведь корминицы,
Да по рукам-то ударили!
Моя родимая матушка,
Да пожалей меня, мамушка,
Да старо-прежней-то жалостью!
Как ра́стила да холила
Ты свое-то чадо милое!
Отдаешь меня, мамушка,
Ты чужому-чуженину!
Я пойду-то на буевце,
Упаду ничью на землю!
Ты откройсе, гробова доска,
Отмахнись, покрывалушко,
Ты родимой мой татушко,
Ты восстань на резвы ноги,
Пожалей чадо милое,
Ты свою-то кровинушку!
Как твое-то чадо милое
Отдают чужу-чуженину,
Увезут в дальнюю сторону!
– Ну, завели девки, – крутит головою Семен, яро врубаясь в брызжущий желтыми, точно масло, щепками сосновый ствол. – Теперя им на неделю вытья!
Стучат топоры. Причитает Любава, девки подголашивают ей, и уже первые глядельщики останавливают у ворот:
– Гляди-ко! У Федоровых свадьба! Дочерь, никак, отдают!