В Москве в этот раз царила растерянность. Сергия принимали излишне суетливо. На его прямые вопрошания часто не следовало столь же прямых ответов, люди юлили и словно бы прятались от него. Кремник, впрочем, стоял уже полностью залеченный, обновленный, с цветными прапорами на шатрах. Свежо и молодо гляделись недавно срубленные хоромы знати с мохнатою опушкою кровель, с затейливою резьбою на воротах, с хороводом узорных дымников над кровлями, поблескивающие слюдою оконниц, украшенные росписью, чеканною медью и узорным железом. И уже отмытые от копоти и вновь побеленные, празднично сияли среди бревенчатого хоромного изобилия каменные московские храмы, круглились закомарами, простроченные точно кружевом поясами белокаменной и изразчатой рези. И ежели не думать, не знать о пустых сундуках и отощавших бертьяницах, то и вовсе можно бы было почесть Москву побогатевшею и воскрешенной наново. И в платьях знати, когда собрались к торжественному событию в собор, не виделось въяве печатей днешного оскудения. И только уже во время пира, по почти полному отсутствию серебра на столе, узрелось, что и праздник сей, затеянный великим князем, дабы не уронить достоинства своего, устроен и оснащен с напряжением велиим.
Младенец был живой, крепкий. Евдокия рожала князю хороших детей. В крещальне, опущенный в купель, он едва пискнул, больше кряхтел и отдувался, а помазанный миром, успокоился тотчас, зачмокал, требуя грудь.
Все было пристойно, прилепо, и Евдокия гляделась здоровою, почти уже оправившеюся от родов. Но Дмитрий на этот раз почти испугал Сергия. Он еще потолстел, под глазами явились отечные мешки, и в лице князя, когда сели вдвоем в покое укромном, обнажилось жалкое, почти как у больной собаки, – князь был сломлен. Следовало его ободрить, и Сергий долго и тихо говорил Дмитрию слова утешения, сказывал о суедневном, простом и только после уже, на прямой и настойчивый вопрос великого князя, высказал то, что долило его, еще когда шел по дороге от Маковца на Москву, что князь был не прав, изначально не прав в ссоре своей с князем Олегом, и потому Господь не одобрил нынешнего похода московских ратей.
– Володимер Андреич воевода добрый. Неможно его укорить какою оплошкою. Ведаешь то, княже, и сам! Русичам, однако, уже не достоит сражатися друг со другом. Надобно соборное единение, не то коли не татары, дак латины, та же Литва, покончат и с Русью, и с верою православной, и с памятью пращуров твоих! Повиждь и помысли о князьях из рода твоего, прилагавших труд свой, дабы созидать и одержать эту землю! Ты, князь, в ответе за всех упокоившихся в земле, и пред всеми ныне живущими и еще не рожденными тоже! Ты обязан хранить землю и язык, сущий на ней! И теперь, ныне, охапив великое княжение Володимирское в руку свою, ты, князь, в ответе за каждого русича и не русича тоже, за мерю, мордву, чудь, за каждого смерда, за женку, уведенную в полон, за сгоревший дом и слезу дитячью. Пред лицом хищного ворога, в днешнем обстоянии, не должно вам с Олегом затеивать новой свары. Уймись! Охолонь! Пойми свою вину и искупи ее любовью к ближнему своему, ибо нынче ближние для тебя – вся земля русичей!
Дмитрий слушал, свеся голову на грудь. Поднял тяжелые глаза. Гнева в них не было, была печаль.
– Молись за меня, отче Сергий! – токмо и ответил он маковецкому игумену, тяжело подымаясь с лавки и становясь на колени, дабы принять благословление преподобного…
Уходя из Москвы, Сергий уже знал, что князь непременно пошлет за ним, дабы уладить свои мирские трудноты.