В этот день Агнесса не выходила больше из дому. После кофе, который пили долго и дружно, ее отец первый подал сигнал передислокации, заявив, что идет в контору и прихватит с собой также и Гастона.
– Иди, иди, бедный мальчик, – напутствовала Гастона тетя Эмма. – Теперь тебе надо официально вступать во владение конторой, оставленной папочкой. Господи! Дорогой мой Теодор…
Из-за пояса она вытащила носовой платочек и прижала к глазам. Гости стояли в передней, и каждый решил, что сейчас наступила наиболее подходящая минута сказать доброе слово о покойном.
Поцелуи, которыми обменивались Буссардели, были крепче обычного и длились немного дольше, чем всегда.
Агнесса тем временем думала не об ушедшем от них навеки дяде Теодоре, а об этом переходе полномочий от ее дяди к кузену. Все это было вполне в порядке вещей и предрешено заранее, более того, сама логика требовала, чтобы Гастон, уже появлявшийся в конторе при жизни отца, теперь принял ее по наследству, но Агнесса еще как-то не до конца осознала это и задумалась над случившимся. Она понимала, что со смертью дяди Теодора перевернута еще одна страница. Вековому установлению, традиционному союзу братьев Буссардель – биржевых маклеров – был нанесен первый удар. Когда Симон, представитель младшей ветви, в свою очередь унаследует от своего отца его дело, миф будет окончательно разрушен. Теперь уже будут не братья, а кузены Буссардели, то есть нечто совсем иное, думала Агнесса, и не удивилась ходу своих мыслей, хотя до этой поездки они ни разу не приходили ей в голову.
– Я не спрашиваю, увидимся ли мы еще с вами, – сказала Анриетта, натягивая перчатки. – Надеюсь, вы пробудете здесь несколько дней.
Агнесса настороженно подняла голову. Это уж что-то новое. Она никак не ожидала, что этот вопрос ей зададут так рано и задаст его невестка. Она решила было, что родные специально поручили Анриетте поднять деликатный вопрос, однако этот хитрый ход слишком напоминал бы прежних Буссарделей, а Агнесса уже успела убедиться в том, что сейчас они и живут, и действуют иначе, чем раньше. Впрочем, тетя Эмма поспешила за нее ответить:
– Ну еще бы, конечно, она у нас погостит немного! Ведь она, бедняжка, только что приехала. И не дай бог никому так путешествовать!
– Признаюсь, тетя Эмма, – сказала Агнесса, – я только что собиралась попросить у тебя разрешения отдохнуть часок.
– Отдыхай хоть два.
Агнесса заметила, что все присутствующие уставились на нее, как будто ждали еще чего-то. Впервые после приезда она привлекла к себе общее внимание.
– Пока что, – осторожно добавила она и улыбнулась, – мои планы не идут дальше этого часа.
– Желаю хорошенько отдохнуть, дорогая, – сказала Анриетта, не настаивая на продолжении беседы, и, обернувшись к тетке, добавила: – Мы можем прийти сюда, тетя Эмма, когда вам будет угодно. Для разборки вещей. Увы, чем больше мы будем медлить, тем будет тяжелее.
Отнюдь не шокированная этим намеком, сделанным в день похорон, насчет уборки спальни покойного и, несомненно, насчет дележа оставшихся после него вещей, тетя Эмма послала за записной книжкой, чтобы немедленно назначить день встречи. Агнесса, воспользовавшись этим, поднялась к себе. Еще не прошла усталость после путешествия и давала себя знать привычка отдыхать после обеда, которую на мысе Байю свято соблюдали в течение шести летних месяцев.
Не выходила Агнесса из дома и на следующий день. Своим присутствием она как бы хотела подчеркнуть, что семейная атмосфера ее не тяготит, и включилась в эту игру гостеприимства как в нечто само собой разумеющееся. И потом вопрос, который задал ей Валентин вчера вечером: «Ну как малыш?» – нет-нет да и приходил ей на ум. Тут было над чем поразмыслить. Агнесса чувствовала, что ей необходимо приглядеться к поведению своих родных и, если удастся, заставить их еще больше раскрыться перед ней: они только-только начали уделять ей внимание. А ведь в течение долгих лет она так боялась, что из-за ребенка могут возникнуть новые осложнения между нею и родными! В Агнессе было достаточно от Буссарделей, чтобы почуять, что именно здесь таится опасность. Пусть она порвала со своими: Рокки – законный сын Ксавье, а главное – он сын вдовы Ксавье, рано или поздно это положение придется узаконить что не может совершиться без участия Буссарделей. А теперь существенно новое обстоятельство – примирение с семьей, – так неужели Агнесса не должна им воспользоваться? Да, но только позволят ли они ей воспользоваться?
Буссардели в день похорон не сделали ей на сей счет ни одного намека, равно как и на следующий день до самого обеда. Особняк погрузился в мирную тишину. После кончины дяди Теодора на авеню Ван-Дейка осталось лишь трое обитателей. Жанна-Симон, которую называли так, присоединяя имя мужа по давней традиции этой семьи, где преобладали особи женского пола, Жанна-Симон со своей дочкой и тремя детьми от первого брака Симона жила в маленьком особнячке на площади Мальзерб; нижний зал особнячка Жанна-Симон сдала конторе по мойке бутылок; так распорядился Симон в письме, присланном из лагеря военнопленных. Семья Валентина снимала на бульваре Курсель просторную квартиру, где все из того же страха перед реквизицией приютили служащих конторы Буссардель. Таким образом, на авеню Ван-Дейка осталось лишь трое стариков: Мари, самая молодая из троих, в шестьдесят лет выглядела на семьдесят, так она иссохла. Тетя Эмма, при всей своей суетливости и несмотря на бесконечные хлопоты, была не в состоянии вдохнуть жизнь в этот старый дом, где пребывала лишь физическая оболочка страдалицы-матери и где устало бродил ее муж, приходивший из конторы без сил, ибо единственный во всей семье он трудился по-настоящему. Хотя по всем комнатам расставили кровати – акт скорее символический, нежели действенный, ибо при первой же проверке выяснилось бы, что все это фикция, – дом не казался от этого более обитаемым, напротив. Особняк Буссарделей превратился в заколдованный дворец, населенный призраками. Уже через сутки Агнесса почувствовала, как бесконечно медленно тянется здесь время.
Ей захотелось выбраться из этих стен. Захотелось также поглядеть на Париж, который она видела лишь ночной порой или мельком, возвращаясь с похорон. На другой день часов около трех она сказала, что уходит, и так как тетя Эмма заявила, что ей тоже нужно пойти по делам, Агнесса предложила ей встретиться где-нибудь к концу дня.
– Чудесная мысль, кисанька! Встретимся у меховщика. В половине шестого. Я хочу взять у него две мои шубы, которые я отдавала на хранение в летние месяцы. А ты возьмешь мамины шубы. Прислугу по таким делам мы посылать не можем. И без того им приходится с утра до ночи торчать в очереди у продовольственных магазинов.
– Значит, вы с мамой сшили себе шубы?
– Вернее, переделали из меховых манто.
Тетя Эмма пустилась в объяснения. Агнессе было сообщено, что дамы Буссардель не принадлежат к числу тех женщин, которые показываются в метро в норке или в каракуле, а тем паче в соболях: у Мари восхитительные соболя. Их теория внешней скромности в первую очередь распространилась на меха. Однако зимой люди просто погибали от холода в общественных местах, в магазинах, в гостях, у себя дома: Париж не отапливался. Изобретение тети Эммы, которая вообще славилась своей смекалкой, состояло в том, что меховые манто переделали в шубы на меху. Пока не кончатся плохие времена, дамы Буссардель будут носить меха только в качестве подкладки.
С первых же шагов по выходе из особняка Агнесса получила первую пощечину оккупации. Большой флаг со свастикой бился и громко хлопал на ветру в нескольких метрах от нее. На мгновенье она застыла, сжимая рукой металлический прут дворовой калитки, захлопнувшейся за ней, и ей казалось, что, пока ее пальцы не разжались, она все еще в родном доме, пощаженном оккупацией. Этот флаг, водруженный на крыше особняка напротив, до сих пор не попадался ей на глаза; возможно, накануне не было ветра и он, незамеченный ею, безжизненно свисал с древка. А сегодня он развевался в пронизанном солнцем воздухе. Он оскорблял своим грубым пурпуром и своей паукообразной свастикой этот фасад в стиле Возрождения, более строгий, нежели особняк Буссарделей, хотя оба здания были построены примерно в одну эпоху. Наглая эта эмблема, прорвавшаяся даже за ворота, которые защищали авеню Ван-Дейка от случайных вторжений города, царила над всей улицей, над кустами парка Монсо, над его лужайками, над его деревьями, над мощными кронами древних ветеранов, еще современников Филиппа-Эгалитэ, первого их владельца. Агнесса прекрасно знала, что флаг со свастикой водружен над всем Парижем, что им заклеймены куда более чтимые и безупречные архитектурные ансамбли, но особняк под номером шесть стоял напротив их дома, это он был предметом ее ребяческих мечтаний, когда в дождливые дни она глядела на него из окна детской; ей говорили, что это была иностранная резиденция, здесь и вправду жил какой-то восточный принц, и Агнесса-девочка завистливо и зачарованно старалась разглядеть через освещенные, вдруг распахнувшиеся в весеннюю ночь окна шумное празднество, оркестр, бесконечную вереницу диковинных гостей.
Взгляд Агнессы от флага скользнул к немецкому солдату, стоявшему на часах у реквизированного особняка, о чем ей еще вчера ночью сообщил Валентин. Часовой в каске и с автоматом на плече шагал взад и вперед вдоль кустов бирючины, росших за оградой дома номер шесть; он доходил до ворот, ведущих на детскую площадку парка Монсо, и иногда под ноги ему подкатывался резиновый мячик.
Агнесса вошла в парк и, держась подальше от этого часового, от этого флага, сразу взяла влево, к аллее, шедшей вдоль особняка Буссарделей. По совету тетки она направилась к станции метро Виллье, откуда можно было попасть в центр. Старая тетушка нарочно перечислила племяннице все те сюрпризы, которые встретятся ей на пути, чтобы та не вздумала удивляться на каждом шагу. Долина Монсо оставалась по-прежнему микрокосмосом Буссарделей, а парк Монсо среди оккупированного города – полем постоянных наблюдений тети Эммы.
И все же Агнесса узнавала свой парк, хотя цветов на клумбах не было, а с цоколей сняли статуи. Произошло это совсем недавно.
– Все бронзовое они увезли, – сообщила тетя Эмма. – Сколько ни ходи по нашему кварталу, остались только Александр Дюма и Густав Доре. А если дойдешь до Елисейских полей, то там обнаружишь только Клемансо, не помню чьей работы.
– А как же немцы ухитрились? – спросила Агнесса, стараясь представить себе эту сцену. – Снимали статуи ночью?
– Но это вовсе не немцы, кисонька! Официально снимали французы. «Французская служба по переработке металла» – вот как она зовется. Ох, оккупация благоприятствует расцвету чудесных профессий и прелестных должностей, как ты сама сможешь убедиться.
На полпути к ротонде Шартр Агнесса заметила среди широкой лужайки длинные рвы, скрытые под газоном, засыпанным опавшими листьями. Была суббота. В белесом свете дня молодежь, сливки лицея Карно или св. Марии, собралась на открытом воздухе в нескольких шагах от укрытий; сдвинув кружком стулья, они ораторствовали, готовые, однако, нырнуть под землю при первом же вое сирены, при первом же отдаленном сигнале противовоздушной обороны. Агнесса вспомнила о Жильберте и Манюэле, которые никогда не заглядывают в Латинский квартал; здесь она увидела хорошо знакомую ей буржуазную молодежь, противницу любого риска, не желавшую переносить бедствия своего времени и взявшую себе девизом: «Мы здесь ни при чем, это нас не касается!» Но еще мучительнее сжалось ее сердце, когда слева, по ту сторону высокой ограды, она заметила изгоев, о которых ей тоже рассказывала тетя Эмма: еврейских матерей с желтой звездой на груди; вот уже три месяца им было запрещено появляться в общественных парках, и они приводили сюда, на бульвар Курсель, детишек, чтобы те хотя бы поиграли поблизости от парка Монсо, откуда до них через решетку долетало свежее дыхание ветерка, отдаленные взрывы смеха, где ласкала глаз пышная зелень.
Пройдя из парка по авеню Веласкеса, она вышла на бульвар Мальзерб уже совсем в ином настроении духа. В метро она не спустилась, миновала станцию Виллье, свернула направо, бросила в почтовый ящик две межзональные открытки – одну в Пор-Кро, а другую в Кань, причем тут же подумала, что, пожалуй, сама приедет раньше, чем они дойдут, – потом оглядела бульвар, полого уходивший вдаль. Широкая пустынная мостовая, тротуары без обычной парижской толпы, полное отсутствие машин, ни одного такси на стоянках – все это придавало бульвару Мальзерб неожиданно огромные размеры, открывая глазу такую необъятную перспективу, какой Агнессе никогда не приходилось видеть. Если не считать единственного раза в детстве, когда во время каникул они направлялись из одного поместья в другое и им пришлось пересечь Париж, необитаемый, незнакомый Париж, затихший августовский город – до сих пор еще ей не забылась эта картина.
До встречи с тетей Эммой Агнесса, в сущности, была свободна, она намеревалась лишь зайти для несложной консультации к адвокату, которому не захотела предварительно звонить с авеню Ван-Дейка, предпочитая явиться наудачу. Она остановилась на углу улицы Монсо и повернулась лицом к сердцу Парижа, которое притягивало ее к себе. И она подумала, что, просидев двое суток в особняке Буссарделей под самыми благовидными и разумными предлогами, не старалась ли она, в сущности, даже не отдавая себе в том отчета, отдалить свою первую встречу с оккупированным городом. Только в этот миг осознала она всю глубину своей любви к Парижу, глубокой, врожденной любви, и вспомнила, что уже шесть поколений ее родных имеют право именоваться парижанами. Возвратившись из Соединенных Штатов, Агнесса вновь соединила свою судьбу с жизнью Парижа, ощущая ее как естественное свое бытие, прерванное силою обстоятельств на определенный срок; впрочем, тогда до ее сознания не сразу дошла эта истина и не сразу она осознала свою отчужденность; тогда она не сразу поняла, что Париж – это ее родина, которая куда милее ее сердцу, крепче приросла к ее плоти, к ее ладоням, к ее стопам, чем та, большая, общая для всех французов. Она почувствовала это лишь сегодня: глядя на обезлюдевший бульвар, весь в ржавчине осени, весь во власти зловещих чар, Агнесса поняла, что она парижанка, как другие бывают верующими, и что в течение двух лет на своем огражденном от бурь острове она тосковала по Парижу более, чем по своей семье. Ей рассказывали историю одного далекого предка, родившегося при Людовике XVI, – некоего Флорана Буссарделя, который, как утверждали, заложил основы семейного благосостояния, разбогатев на спекуляциях с земельными участками долины Монсо; про него говорили: «Его страстью были не деньги, не земли, а Париж». И она настоящая праправнучка этого человека. Она настоящая Буссардель в том, что есть у них хорошего. Незнакомое доселе волнение охватило ее, пронзило посреди застывшего в неподвижности Парижа, и она ощутила себя верным детищем этого города, ставшего ей матерью, города, из лона которого она вышла, с которым была и будет связана навеки и который был сейчас городом-страдальцем.
Агнесса двинулась в путь. Шла она размеренным шагом, как на прогулке. Уходя из дому, она надела туфли на мягкой каучуковой подошве; на мысе Байю она бегала в сандалиях, и ее кожаные туфли сохранились еще с тех времен, когда их можно было свободно купить в магазине; теперь она вдруг заметила, что ступает бесшумно, и странными казались ее неслышные шаги по асфальту, – встречные женщины громко барабанили деревянными подошвами; и это стаккато, заполнившее весь город после возвращения тех, кто бежал в первые дни, стало привычным шумом парижских улиц, где уже не урчали автомобили. «У меня вид выскочки, – подумала Агнесса, – чего доброго, решат, что я купила туфли на черном рынке». Ее костюм из твида привлекал всеобщее внимание, и по всему видно было, что живет она в привилегированных условиях. Одним словом, сразу чувствовалось, что она из «неоков».
Стараясь не думать об этом, она жадно оглядывалась вокруг. У магазинов, которые открывались теперь не раньше часа, а то и двух часов дня, уже выстраивались очереди. На железных жалюзи одного из магазинов был аккуратно приклеен большой лист бумаги с какой-то надписью. Агнесса остановилась прочитать объявление. «Джон, – гласила надпись и в скобках была обозначена фамилия, Жан Дюпюи, дабы прохожие не усомнились в национальности автора, – военнопленный, обращается к своим уважаемым покупателям, к своим уважаемым соседям и надеется, что, вернувшись, он найдет помещение незанятым и в хорошем состоянии». Агнесса откинула голову и прочла на вывеске: Джон, портной. Она снова двинулась в путь, смотря куда-то вдаль в направлении Сент-Огюстен. И она увидела, как в дальнем конце бульвара появился удивительный экипаж, ехавший по середине мостовой и медленно направлявшийся к ней. К седлу велосипеда, на котором ехал молодой человек спортивной выправки, было прицеплено низенькое сиденьице на двух колесах. Все это сооружение напоминало туристскую машину с прицепом, какой-то дьявольский багажник-фургон, детскую колясочку, и в ней, гордо вскинув голову, восседала дама в вызывающем туалете, в шляпке, напоминавшей перевернутый вверх дном цветочный горшок, густо намазанная, прижимавшая к груди белую курчавую собачонку. Велосипедист, выбиваясь из сил, влек свой живой груз, и машина на подъеме вихляла из стороны в сторону. Тетка еще не успела сообщить племяннице о существовании подобных экипажей, и Агнесса, остановившись, проводила глазами это первое увиденное ею велотакси.
По мере приближения к центру немцы попадались все чаще. На площади Сент-Огюстен расположился целый парк машин, расставленных веером вдоль тротуара перед Военным клубом, где после эсэсовцев водворился вермахт; стоявший у дверей часовой каждый раз брал на караул, когда в помещение входил или выходил офицер в серо-зеленой форме. На подходах к вокзалу Сен-Лазар все уже кишело немцами, а перед отелем «Терминюс», где некогда Агнесса встретилась с Норманом, всего на одну-единственную ночь, они стояли группами, громко переговариваясь и щелкая каблуками. Агнесса еще не научилась смотреть на них «не видя», как выражались в ту пору и как говорили сами немцы, жалуясь на французов. И она отметила про себя, насколько те немцы, которые находились в Париже, красивее, выше, лучше сложены, чем те, которых она встречала в Мулэне. Очевидно, в столицу посылались отборные экземпляры.
Она прошла мимо. При виде немцев что-то в ней перевернулось, и весь дальнейший путь она чувствовала себя не так скованно, гораздо свободнее. Она посетила адвоката, который дал ей нужный совет. Когда она вышла из конторы, до назначенной встречи еще оставалось время, и Агнесса решила просто так, без всякой цели, побродить по улицам и бульварам, не особенно удаляясь от линии метро, которая вела к центру. Ей хотелось видеть, видеть побольше, насытить до отказа свои глаза Парижем.
Но город уже наполовину умер. То немногое, что в нем уцелело, возможно, пробуждалось к жизни в церквах, в библиотеках, в концертных и театральных залах. Горячее дыхание уже не проносилось по городским артериям, и даже сами дома изменили свой облик – незрячие по вечерам, а днем подслеповатые, выглядывали они сквозь рваные шторы, сквозь щели, заделанные грязной бумагой. Вокруг Агнессы сгущался полумрак, и на улицах множились бесконечно длинные очереди. Они были повсюду, и это людское стадо, согнанное сюда голодом и нашествием врага, оцепеневшее в неподвижности, словно настигнутое карой, особенно красноречиво говорило о несчастиях, сразивших город. Словно вновь на столицу, как в Средние века, обрушился бич божий, вновь она была отдана в рабство, как в минувшие времена. Когда два-три человека наконец переступали вожделенный порог магазина, всей очереди от звена к звену передавалось перистальтическое движение, движение пресмыкающихся, а к хвосту ее все время прилипали маленькие группки. Каждый вплоть до нового шевеления застывал на месте, и, так как очередь особенно росла к концу трудового дня, по большинству лиц и по большинству спин чувствовалось, что это многочасовое стояние все же служит разрядкой, отдохновением, что люди поддались успокоительной каждодневной рутине, близки к состоянию дремоты.
Душа словно оставила этот город. На поверхности об этом свидетельствовали улицы, где не было движения, где все живое лепилось к стенам, искало щели, чтобы туда забиться. Под землей, когда Агнесса спустилась наконец в метро, она увидела короткие составы поездов, проезжавшие мимо бездействующих станций, замедлявшие ход возле мертвых перронов, и ни разу не оправдалась ее надежда, что они здесь остановятся. Проклятие оцепенения, от которого задыхался Париж, как от предгрозовой духоты, просачивалось в недра, проникало под земную кору. Но в сердце Агнессы охватившее ее поначалу отчаяние сменилось горькой усладой. Она не жалела, что увидела все это, испытала, приобщилась к этому. Еще не протекло сорока восьми часов с тех пор, как она пересекла демаркационную линию, а она уже не могла не думать о парижанах, оставшихся в неоккупированной зоне, как о дезертирах, окопавшихся в довольстве и нейтральности. Пусть они твердят об изгнании, кичатся своим неприятием, которое ничего не доказывает или ничего не стоит; по крайней мере, она вынесла твердое убеждение, что тем, кто не знал оккупированного Парижа, всегда будет чего-то не хватать, чтобы иметь право именоваться настоящими парижанами, а быть может, и настоящими французами.
Когда Агнесса добралась до меховщика, она уже отнюдь не считала себя «неоком».
Пройдя в широкие двери помещения в нижнем этаже, она на мгновение остановилась. Перед ней было типичное парижское заведение, атмосфера изысканной роскоши, так много говорившая ее памяти. Фирма, основанная тоже не меньше двух веков тому назад, снабжала Буссарделей мехами и с незапамятных времен брала их на хранение. В бывшее отделение этой фирмы на улице Риволи Агнесса еще ребенком ходила с матерью, теткой, даже с бабусей; на улице Ля Боэси она в свой час заказала себе первое меховое манто.
Но когда Агнесса сделала еще шаг вперед, все воспоминания разом испарились. До ее слуха долетели громкие возгласы, грозные раскаты яростной ссоры, вполне в духе сегодняшнего дня. Агнессе показалось, что она узнает тетин голос, и она ускорила шаг. И в самом деле, в глубине холла, в полукруглом зале ожидания, заставленного прилавками, тетя Эмма одна отбивалась от многочисленных служащих.
– Ах, это ты, кисанька! – воскликнула она, заметив Агнессу. – Весьма кстати.
– Что тут такое происходит, тетя Эмма?
– Сударыни, – обратился к ним какой-то мужчина, очевидно, игравший роль посредника. – Сударыни, прошу вас, соблаговолите зайти в мой кабинет.
– Ни за что на свете, – отрезала тетя Эмма. – Такие дела должны делаться при всем народе. И хотите вы того или нет, вам придется выслушать горькую истину.
Агнесса сразу увидела, что тетя Эмма находится в форме, что она пылает священным гневом: глаза у нее блестели и она стучала зонтиком по ковру. Присутствие клиентов, молча наблюдавших за этой сценой, ничуть ее не смущало, напротив, и Агнесса по опыту знала, что в такие минуты бесполезно пытаться утихомирить тетку.
– Объясни хоть по крайней мере, о чем идет речь, тетя Эмма!
– Речь идет о моих мехах и о мехах твоей мамы! Я отдала их сюда в холодильник, как проделывала каждое лето с сотворения мира, а мне их не отдают, пока я им не представлю письменное доказательство, что мы не евреи.
– Как? Как? – переспросила Агнесса.
– Вы слышите, уважаемый! Моя племянница, здесь присутствующая, поверьте мне, особа весьма умная. – Тетя Эмма великодушно расточала лестные эпитеты по адресу своей союзницы. – Так вот, моя племянница ушам своим не верит.
Начальник отделения обернулся к Агнессе.
– Это чистая формальность, мадам!
– Это злоупотребление доверием, мсье! – воскликнула тетя Эмма. – Когда я вам по собственному желанию доверила свои меха, предупредили ли вы меня, что я имею право получить их обратно лишь в том случае, если докажу свое арийское происхождение? Нет, если не ошибаюсь! И еще позавчера, когда я вам звонила и сказала, что приду, чтобы из вашего холодильника вынули меха, вы разве сказали мне, что придется заполнять анкету? Тоже нет. Значит, вы расставили мне ловушку. С твердым намерением лишить меня моего имущества, если я… Впрочем… – добавила она, повысив голос, не давая служащему даже рта открыть, – это не только злоупотребление доверием, но и превышение власти! Разве вы состоите в Главном комиссариате по еврейским делам? Нет? Очень за вас рада… В таком случае вы не вправе допытываться у меня, еврейка я или нет. А может быть, я еврейка, – завопила она, наступая на своего собеседника, угрожающе подняв зонтик. – И моя невестка, от имени которой я требую ее прекрасных соболей, может, тоже еврейка. И моя племянница, которую вы здесь видите, может, тоже еврейка. Только это дело не ваше. Если в один прекрасный день оккупационные власти спросят меня об этом и явятся ко мне домой, чего они еще не делали, может быть, им я отвечу.
Но вам, уважаемый, никогда!
Она замолчала, чтобы отдышаться для новой схватки, но сотрудница фирмы, очевидно из старших, приблизилась к своему начальнику и показала ему карточки.
– Мадемуазель Буссардель? – осведомился он, вскинув глаза на свою сердитую клиентку. – Шуба из выдры, а другая каракулевая?
– Совершенно верно, однако не советую вам доверяться фамилиям! – отрезала тетя Эмма, взглянув на племянницу и едва удерживаясь от смеха при одной мысли, что Буссардель может быть еврейской фамилией. – И не доверяйте нашей внешности! Правда, тип у нас не еврейский, но это еще ничего не доказывает.
– Я хочу вам только сказать, – терпеливо продолжал начальник, понимая, что неприятный инцидент исчерпан, – поскольку теперь ваша личность установлена, впрочем, мне следовало бы раньше удостовериться, что вы не… прошу принять мои извинения.
– Можете оставить их при себе: не об этом речь.
– Но поверьте, если бы я знал, с кем имею дело…
– Не надейтесь подкупить меня лестью. Я защищаю свои права как клиентка, и точка. Как первая встречная, как одна из этих особ, которые нас слушают.
– Но, мадемуазель, поскольку вас все это не касается, не откажите в любезности сообщить мне хотя бы на словах, для проформы…
Старая девица Буссардель даже ногой топнула.
– Хватит, мой друг! Ни за что на свете я не заполню ваших анкет и на словах ничего не сообщу! Если теперь требуется предъявлять документы о своем гражданском состоянии, а заодно и справку о том, что ходишь к исповеди, каждому меховщику, то это уже не просто оккупация, это значит, что весь свет перевернулся!.. Стало быть, вы отказываетесь вернуть мне мои меха по обычной квитанции? Чудесно! Через двое суток получите официальное извещение. Тогда мы увидим, кто прав, а кто виноват. Пойдем, кисанька!
Тетя Эмма круто повернулась, смерила взглядом зрителей, которые безучастно следили за этой вспышкой и покорно посторонились, давая ей дорогу. Но очутившись на улице, она тут же обратилась к Агнессе:
– Вот увидишь, не позже завтрашнего дня меха будут дома без всяких хлопот с нашей стороны. Нам их принесут без всяких анкет.
Они завернули за угол авеню Персье.
– Тетя Эмма, ты была просто великолепна.
– Смотри, что я тебе говорила?
Шагах в пятидесяти от них, в дверях мехового магазина, вдруг возник противник тети Эммы, шаря глазами вокруг себя. Заметив двух дам, он бросился к ним, чтобы сообщить без свидетелей, что шубы в их полном распоряжении.
– Очень хорошо, – отрезала старая девица. – Мы живем рядом и унесем шубы с собой.
Она подписалась под квитанцией тут же на столике у швейцара, затем надела одну шубу на костюм, а другую перекинула через руку. Агнесса последовала ее примеру. Они вышли на улицу.
– Ты идешь обратно, тетя Эмма? – удивилась Агнесса, заметив, что тетка пошла в противоположном от дома направлении.
– Я зонтик забыла.
Дамы Буссардель снова появились в холле, сначала тетка, потом племянница, неся на сгибе руки свои меха, и торжественно проследовали от дверей до прилавка и обратно. Клиенты с любопытством оглядывались, и теперь, когда спор кончился в их пользу, хотя исход мог быть совсем иным, Агнесса с трудом хранила серьезность, следуя в фарватере победительницы-тетки. Когда они вновь очутились на улице, Агнесса спросила:
– Тетя Эмма, скажи, ты ведь нарочно зонтик оставила?
– Ну, конечно же, дурочка.
Победа тети Эммы была столь полной, что ее возбуждение быстро сникло, подобно тому, как разом оседает кипящее молоко, когда под кастрюлей выключают газ. Они теперь замедлили шаг, так как несли шубы, да и авеню Мессины шло на подъем. Когда они приблизились к парку Монсо, до их слуха донеслось треньканье колокольчика, явственно раздавшееся в сумерках.
– Ох! – воскликнула Агнесса и даже остановилась. – Сторожа звонят…
Она улыбнулась своим воспоминаниям, далеким-далеким. Значит, не изгладился из памяти вот этот вечерний трезвон колокольчиков в парке Монсо. И в самом деле наступило время запирать парк. Сейчас запрут ворота парка, которые Буссардели именовали «малыми», в отличие от монументальных ворот работы Давиуда, преграждавших вход на три авеню, находившиеся в частном владении.
– Пойдем лучше по улице Мурильо, – предложила тетя Эмма. – Ужасно противно проходить через парк, когда у тебя над ухом трезвонят да еще кричат: «Запирается! Запирается!»
Агнесса вдруг почувствовала, что в сердце своем она примирилась со старухой теткой. И, размышляя над советом, который ей дал адвокат относительно необходимости назначить второго опекуна ее сыну и собрать для этой цели семейный совет, она, шагая рядом с тетей Эммой, решила про себя начать подготовительную работу именно с нее. Из всей семьи оккупация больше всего пошла на пользу тете Эмме, причем именно ее метаморфоза была наиболее объяснимой и наиболее прочной. Во времена спокойствия и изобилия старая девица Буссардель отталкивала Агнессу своим ехидством, эгоизмом, ограниченностью, и понадобились поистине небывалые события, дабы у нее открылись, пусть не полностью, глаза, разум и сердце. Она нашла случай проявить себя, подобно тем людям, которые, будучи избалованы судьбой и пользуясь отменным здоровьем, начинают хныкать при малейшем насморке, скулить при малейшей житейской неприятности и вдруг, серьезно заболев, разорившись или похоронив близкого человека, сразу прекращают все жалобы и удивляют окружающих своей стойкостью.
Последние отблески заката позолотили угол авеню Гоша и улицы Курсель, и на воротах авеню Ван-Дейка заиграли знакомые блики. Тетя Эмма бросила на них взгляд и внезапно остановилась перед калиткой слева, которая вела прямо к особняку Буссарделей.
– Старая наша решетка, – произнесла она. – Если бы ты знала…
Она не докончила фразы и положила обтянутую перчаткой руку на позолоченный завиток.
– Говори, тетя Эмма. Я слушаю.
– Если бы ты знала, как в день исхода, ну, словом, когда мы покидали Париж… Целым караваном, на трех машинах. Собрали все, что только смогли: старинное серебро, бабушкины кружева, ковры, которые успели снять. Все наши драгоценности, конечно. И золото, которое взяли из банка.
Голос ее звучал теперь совсем иначе, чем всегда. За последние двое суток Агнесса уже успела подметить этот новый для тети Эммы сдержанный тон, который появлялся в разговоре без всякого перехода, как у актрисы, вдруг прерывавшей свою игру. И в эти минуты, когда тетя переставала следить за собой, когда она внутренне обмякала, она сразу как-то дряхлела.
– И все для чего? – продолжала она. – Для того чтобы попасть в руки к немцам неделю спустя в Блотьере, в наших же краях!.. Боже мой, что это был за отъезд! На рассвете… Никто, кроме детей, не спал. Весь огромный дом, который мы покидали! Где мы все были так счастливы! – воскликнула она с увлечением, совсем забыв, что говорит это Агнессе и что не прошло еще трех лет после их разрыва и трагической смерти Ксавье. – У меня, когда мы вот так убегали, сердце разрывалось. И я думала, что мы ничего при возвращении не найдем, что камня на камне не останется: нам ведь об этом со всех сторон твердили. Я собственноручно проверила запоры и сама заперла замок на воротах. Вся семья стояла во дворе и следила за мной, и поэтому я не посмела… Но когда мы проехали под воротами, это оказалось сильнее меня. Я им крикнула, что забыла какую-то вещь. Шофер остановил, я вышла и, поверишь ли… я поцеловала металлическую решетку. Смотри, вот в этом самом месте, где сейчас моя рука.