Крик ещё висел в воздухе, а я уже бежал.
Не шёл, именно бежал. Ноги несли меня сами, перескакивали через комингсы, уворачивались от летящих навстречу матросов. Чужое тело работало быстрее мысли. Качка швыряла «Бравый» с борта на борт, палуба уходила из-под ног, но я держал равновесие, как будто родился на этом корабле. Может, так и было. Точнее, прадед родился.
— Морозов! — рявкнул я на бегу. — Пластырь, парусину, доски! Всё, что найдёшь! В машинное, живо!
— Есть! — гаркнул сзади.
Люк в машинное отделение был распахнут настежь. Оттуда валил горячий пар пополам с дымом и мелкой водяной пылью. В нос шибануло раскалённым железом, мокрой угольной пылью и горелым маслом. Чистый производственный ад. Я ухватился за скобы трапа и полез вниз. Ступени скользили от конденсата, ноги то и дело соскальзывали.
Вода стояла по колено, такая ледяная, что я аж зубами застучал. В свете единственного фонаря метались тени: трое матросов, матерясь, подводили доски под брусья, пытались прижать пластырь к пробоине. Доски ходили ходуном, парусина намокла и провисла. В дыру с шипением влетала очередная порция воды.
Один из матросов обернулся. Лицо чёрное, только белки глаз блестели.
— Вашбродь! Не держит пластырь! Надо бы ещё досок, а где ж их взять!
— Тихо! — я шагнул ближе. Края обшивки загнуло внутрь — осколок видимо прошёл по касательной, снаряд разорвался рядом, а не пробил навылет. Уже повезло. — Вон ту доску, толще! И брус поперечный, вон у котла валяется. Тащи!
Матросы засуетились. Я остался у пробоины, упёрся спиной в горячий трубопровод и стал считать. Раз-два — вдох. Раз-два — удар молотка. Качка то усиливалась, то стихала.
— Вашбродь, — подал голос матрос, — а если не удержим?
— Удержим, — отрезал я. — Не ссать!
— Да я и не ссу, — он дёрнул грязный ворот тельняшки. — Только долбят, сволочи, ещё как долбят. Может, ещё пробоина будет? Тогда кранты нам.
Я повернулся к остальным.
— Кто за старшего в машине?
— Я, вашбродь, — отозвался пожилой, с седыми проборами в бороде. — Машинный квартирмейстер Чиж.
— Докладывайте, что с ходом.
— Правый вал заклинило, но левый пока тянет. Идём малым ходом, узлов пять-шесть. Если ещё раз долбанёт точно встанем.
— Долбанёт починим. — Я глянул на пробоину: доски встали плотнее, парусина разбухла, течь заметно уменьшилась. — Пять-шесть узлов это хорошо. Будем ползти до Владивостока своим ходом, авось и доползём. Продолжайте. Если что сразу за мной.
— Так точно, — Чиж кивнул.
Я полез обратно. Мышцы ног гудели, руки дрожали от напряжения.
На палубе меня встретил холодный ветер с солёными брызгами. Сразу стало легче дышать. Дым рассеивался. Море вокруг серое, неспокойное, на горизонте ни огонька. Бой кончился. Или затих, или ушёл в сторону. Японцы то ли потеряли нас из виду, то ли добивали тех, кто послабее.
Я доковылял до ближайшего ящика, опустился на него спиной к надстройке и закрыл глаза. Гул в голове понемногу стихал.
И тогда накатило.
Я знаю, где я. Знаю, кто я. Знаю, что корабль — «Бравый», командир — лейтенант Дурново. Но откуда? Я ведь не историк флота. В моей голове всегда обитали только общие контуры: даты ключевых событий, фамилии вождей, важнейшие события. А тут — Дурново, Морозов, Кольцов — они сидели где-то глубоко, будто я всегда их знал.
Я поднёс ладони к лицу. От пальцев пахло махоркой, так резко и сухо, но знакомо до головокружения. Я не курил махорку никогда в жизни. Даже сигареты бросил после первой командировки. А тут я знал этот запах, знал, как скручивать козью ножку. Откуда?
И Морозов. Когда он назвался, я ведь напрягся. Но я уже знал его имя. Знал, что он с Балтики, из Кронштадта, что у него двое детей и что он вечно ворчит, но никогда не жалуется. Откуда?
В голове будто распахнулась незаметная дверца, и оттуда хлынули чужие воспоминания.
— Господи… — прошептал я, растирая лоб.
Это не я их помню. Это тело помнит. Тело младшего судового врача Семёна Туманова. Его мозг, его нейронные связи. Они никуда не делись — остались, когда моё сознание влезло в эту черепную коробку. Как будто поставили новую операционную систему поверх старой, не удалив прежнюю. И теперь все файлы оттуда мне доступны. Только в беспорядке, разбросанные.
Мышечная память, рефлексы, имена и лица. Даже вкусовые ощущения — я вдруг вспомнил, как вчера (для этого тела вчера) ел флотский борщ. Вкус капусты и жира. Я не хочу этого помнить, а помню.
И одновременно мои собственные воспоминания: Сашка, палата, изолиния, операции… Они здесь же, сверху, яркие и чёткие. Два пласта. Два «я». Только одно подчиняется, а второе шумит фоном.
Я попытался копнуть глубже. Что из своего будущего я знаю о прадеде? Дед, старый Семён Семёнович, сидит на кухне, стучит тростью и рассказывает: «Мой отец в Цусиме был судовым врачом. Спасся чудом. Если б не спасся нас бы и не было всех сейчас». И фотография: мутная, с заломами, молодой мужчина с усами в форме. Подпись: «С. С. Тумановъ». И всё. Детали стёрлись.
А теперь эти детали лезут изнутри. Запах махорки. Имя боцмана. Шрам на лбу у Дурново, который я заметил, ещё когда разрезал ему штанину.
— Вашбродь? — раздалось над ухом.
Я дёрнулся.
Морозов стоял рядом и смотрел с опаской.
— Вы чего? Вам бы поесть, что ли. Бой-то кончился пока. Я камбуз нашёл, там печка целая. Кашу могу сварганить.
— Кашу? — я с трудом оторвал ладони от лица.
— Гречневую, с маслом. И чай. Чай у нас есть, с сахаром.
— Давай кашу. И чай тоже буду. — Я помедлил. — Морозов.
— Чего?
— Ты из Кронштадта, верно?
Он замер.
— Так точно. Вы запомнили?
— Да, ты говорил. Я просто не сразу вспомнил.
Морозов недоверчиво покачал головой, но ничего не сказал. Ушёл.
А я остался сидеть на ящике и думать: если я помню то, что помнит это тело, я могу этим пользоваться. Только аккуратно. Не спалиться. Иначе примут за сумасшедшего или что хуже за шпиона.
На палубу вышел молодой офицер с перевязанной головой. Повязка уже запачкалась, на виске проступило свежее пятнышко. Он двигался быстро, и на лице у него была странная смесь восторга и ужаса. Так выглядят студенты-медики после первой успешной операции: только что видели смерть, но уже готовы обсуждать технику.
— Господин врач! — окликнул он. — Мичман Кольцов, Алексей Степанович. Я слышал, что вы сделали с командиром! Это невероятно!
Я поднял голову. Кольцов. Имя знакомое. Теперь хоть понятно откуда.
— Что у нас с рулём? — спросил я хмуро.
— Ремонтируют! — он не сбавил тона. — Двое рулевых убиты, ещё один ранен. Но унтер-офицер говорит, к утру восстановят. Повезло, что машина не встала. А вы… как вы это сделали? У вас даже рука не дрогнула!
— Дрогнула. Ещё как дрогнула. Просто меньше, чем у вас.
— Но артерия! Вы пережали пальцем! Где такому учат?
Вот он, первый тест. Сколько их ещё будет…
— В медицинском институте, — ответил я ровно. — А ещё в госпитале и на войне. Но вам это знать незачем.
Кольцов запнулся.
— Вы… — начал он и осёкся. — Простите, когда вы стали таким резким?
— Когда устал. И когда вокруг люди мрут. Доложите обстановку.
Он взял себя в руки — видно было, как по-офицерски напряглась спина.
— Потери: двое убитых в машинном, девять раненых, включая командира. «Бравый» лишился кормового орудия, руля и части обшивки. Но держимся. Командир без сознания, старший офицер убит. Остался я, мичман Кольцов, и лейтенант… лейтенанта тоже нет. Так что я за старшего.
— Поздравляю, — сказал я без иронии. — Тяжело быть капитаном в двадцать… сколько вам?
— Двадцать три.
— Отлично. Курс на Владивосток?
— Так точно. Прорыв.
— Прорыв это по-флотски. — Я поднялся, придерживаясь за переборку. — По-медицински: трое при смерти, остальные дотянут, если повезёт.
Кольцов открыл рот, но ничего не сказал. Я пошёл в кают-компанию, бросив через плечо:
— Идите, мичман. На вас корабль.
В кают-компании меня встретили семеро раненых. Они лежали на тюфяках прямо на полу — стол был занят под инструменты, да и качка не позволяла класть людей без креплений. Я осмотрел каждого. Триаж в действии.
Первым — безнадёжный. Матрос лет сорока, осколок в позвоночнике, грудной отдел. Он лежал на спине и дышал часто, поверхностно. Грудная клетка поднималась, живот нет. Ниже пупка ничего. Я опустился рядом, взял за запястье. Пульс слабый, но ровный.
— Болит? — спросил я тихо.
— Не чую, вашбродь. — Голос у него был спокойный, почти умиротворённый. — Ноги как чужие. И не холодно даже.
— Это хорошо. — Я достал из сундука ампулу с морфином, набрал в шприц. — Сейчас станет ещё лучше. Поспишь.
Он чуть кивнул. Я ввёл раствор. Через минуту он задышал глубже и затих. Морозов перекрестился.
— Безнадёжен? — спросил он шёпотом.
— Да. Часа два-три, потом остановка дыхания. Я не могу срастить спинной мозг. Никто не может. Даже у нас, в буду… — я осёкся. — Даже в Петербурге не могут.
Следующий парнишка с животом. Светловолосый, лет девятнадцати. Кожа бледная, губы сухие, пульс частит, но стабильный. Внутреннее кровотечение. Я пропальпировал живот: твёрдый, болезненный при малейшем касании. Перитонит ещё не разлитой, но уже близко.
— Этого беру первым. — Я выпрямился, вытер руки ветошью. — Готовьте стол. Морозов, будешь ассистировать.
— Я? — боцман вытаращил глаза.
— Ты. Ты крепкий, не брезгливый и не падаешь в обморок. Это главное.
Я велел принести утюг и прогладить простыню — нашлось и то и другое в каюте командира. Стол протёрли спиртом, застелили. Инструменты разложил на отдельной табуретке: скальпель с деревянной ручкой, зажимы Пеана, иглы, шёлк, кетгут. Рядом плошка с разбавленной карболовой кислотой.
Парнишку уложили. Я наложил маску с эфиром. Несколько вдохов и он обмяк, зрачки сузились. Можно работать.
Лапаротомия. Поперечный разрез над лобком — Пфанненштиль, классика. Кожа, подкожная клетчатка, апоневроз. Кровь заливала операционное поле, но я работал быстро — в ЧВК привык и не к такому. Морозов промокал края бинтами, подавал инструменты и, надо отдать ему должное, ни разу не перепутал зажим с пинцетом.
— Скальпель, — бросил я.
Он подал.
— Теперь зажим. Нет, маленький. Вот этот. Держи здесь, оттягивай.
— Ага, — он сделал всё точно.
Брюшина. Вскрыл. Внутри гематома в области тонкой кишки. Осколок задел подвздошную кишку, прошёл по касательной. Я извлёк маленький кусочек металла. Затем осмотрел кишку: перфорация, но края раны не размозжены.
— Резекция. — Я отмерил по сантиметру в обе стороны от раны, отсек повреждённый участок. Анастомоз конец-в-конец. Шёлк, крохотные стежки, каждый узел с двойным захватом. Пальцы слушались идеально. Я выводил стежок за стежком и ловил себя на мысли: откуда такая точность? Год не мог ложку удержать, а тут шью тонкую кишку, будто никуда не уходил.
— Тампон, — бросил я.
Морозов подал.
— И ещё зажим. Держи здесь.
Через сорок минут я зашил брюшину. Послойно: фасция, кожа. Парнишка задышал ровно, пульс окреп.
— Всё. — Я выпрямился и потянулся. — Переложите на койку. Остальным вода, тёплое питьё и не трогать.
Морозов выдохнул, вытирая лоб.
— Ну, вашбродь… вы точно колдун.
— Нет, — я усмехнулся. — Просто руки мою.
Вечером я сидел в своей каюте. Масляная лампа коптила, блики плясали на переборках. За крохотным иллюминатором чернота, редкие звёзды, отблеск луны на волне. Качка утихла, море успокаивалось. Корабль мерно поскрипывал, как старый дом.
Я разложил на койке бумаги прадеда. Удостоверение личности, назначение на должность, пара писем — одно неоконченное, к какой-то женщине (невесте?), другое от матери. Почерк везде один: витиеватый, с ятями и ерами. Я мог бы прочесть без труда, спасибо памяти тела. Но странное дело: некоторые обороты, интонации в письмах были мне смутно знакомы. Словно я сам их когда-то писал. Да нет, не писал. Просто тело помнит, как выводить эти буквы.
Я сжал кулак и разжал. Пальцы слушались идеально. Молодые, длинные, худые — не такие мощные, как у меня в прошлом теле, но зато здоровые. Я мог бы писать ими, оперировать, стрелять.
Второй шанс, Семён Семёнович. Как в фантастическом романе.
Я лёг на койку, заложил руки за голову. В голове по-прежнему мутило от мешанины воспоминаний, но я начал сортировать: это моё, это чужое. Моё: Сашка, больница, авария, работа в ЧВК, кафедра, лекции. Чужое: Морозов, Кольцов, Дурново, запах махорки, вкус флотского борща, воспоминание о шторме у Занзибара, куда «Бравый» заходил по пути на Дальний Восток.
В дверь постучали.
— Не заперто.
Вошёл Морозов с подносом. Гречневая каша с маслом дымилась и пахла так, что желудок свело. Рядом чай в мятой железной кружке.
— Вот, вашбродь. Как обещал.
Я сел, взял кружку. Чай горячий и сладкий, с привкусом какой-то травы: не то чабрец, не то душица.
— Спасибо, Илья Егорыч.
Он чуть улыбнулся.
— Вы уж извините, что я тогда, при первом знакомстве, «вашбродь» да «вашбродь». Вы не такой, как другие офицеры. Вы другой.
— Другой, — согласился я. — А какой?
— Ну, простой. И не гнушаетесь нами. И руки у вас золотые. Раньше, бывало, вы всё дрожали, в книжки смотрели, а теперь… Это вы после боя так? Или как?
Я отхлебнул чай.
— После боя, Илья Егорыч, всё меняется. И люди, и руки.
— Это точно. — Он вздохнул. — Ладно, пойду. Завтра тяжёлый день.
— Морозов, — окликнул я его уже в дверях.
— Чего?
— Ты молодец, всё верно делаешь. Понял?
— Так точно. — Он кивнул и вышел.
Я остался один. Каша быстро кончилась, чай тоже. Я лёг и долго смотрел в деревянный потолок, где дрожали тени от лампы.
Какая возможность. Пусть это и предсмертные образы, но я ведь могу изменить историю. Помню, как в школе историк рассказывал о событиях пятого года: про Зимний, про стремления… Помню, он даже задавал нам задание: какие действия могли приблизить события и какую роль мог сыграть Ульян…
Разбудил меня крик. Кто-то бежал по коридору, колотил в двери.
— Подъём! Корабль на горизонте! Все наверх!
Я вскочил, даже не успев продрать глаза. Ноги сами понесли меня к выходу. На палубе уже толпились: Морозов, Кольцов и несколько матросов. Небо на востоке только-только начинало светлеть. Ветер посвежел, море стало беспокойным.
Кольцов держал бинокль.
— Что там? — я подлетел к нему.
— Силуэт. Однотрубный, на малом ходу. Сигналят. Вроде… красный крест на борту.
— Красный крест? Госпитальное что-то?
— Похоже на то. Идёт с креном. Кажется его подбили.
Я выхватил у него бинокль. И правда небольшое судно, однотрубное, с белой полосой по борту и красным крестом. Госпитальное. Крен на левый борт градусов десять-двенадцать. На корме дым, надстройки повреждены. На палубе люди, машут руками.
— «Орёл» или «Кострома», — пробормотал я. Слова выскочили из чужой памяти, будто я всегда их знал.
— Что? — Кольцов покосился на меня.
— Госпитальные суда эскадры. Были приписаны к Второй Тихоокеанской. Видимо, тоже попали под раздачу.
— Читаю сигнал! — крикнул сигнальщик. — «Терпим бедствие. Просим помощи. Много раненых».
Кольцов повернулся ко мне.
— Что скажете, господин врач?
— Идём на сближение. У них красный крест значит не комбатанты. И у нас лазарет полупустой. Возьмём, кого можно.
— А если ловушка? — он прищурился.
— С красным крестом? — я покачал головой. — Японцы, конечно, не ангелы, но госпитальные суда пока не топят. Да и не похоже на ловушку. Судно еле держится.
Кольцов кивнул.
— Добро. Морозов, готовь шлюпку. Кого брать?
— Тяжелораненых, — сказал я, уже пробираясь к трапу. — У них на борту наверняка перегруз. Если крен, значит пробоина и вода. Оборудование и медикаменты тоже на «Бравый». И персонал.
Через полчаса мы подошли к госпитальному судну вплотную. Теперь я видел название: «Княжна Ольга». Не «Орёл» и не «Кострома» — частное, мобилизованное по войне. Палуба разворочена, труба в копоти. На корме двое матросов торопливо крепили заплату поверх пробоины. По борту суетились люди в белых халатах поверх флотской формы.
Спустили шлюпку. Морозов сел на вёсла, я и двое матросов с носилками взялись за борта.
— Давай, Илья Егорыч, греби.
Шлюпка закачалась на серой волне. В лицо летели брызги, холодно, пахло солью и дымом.
У борта «Княжны Ольги» нас встретил пожилой врач с замотанной щекой. Рукав халата в крови.
— С «Бравого»? — крикнул он сверху.
— Так точно! Судовой врач Туманов. Готов принять раненых!
— Слава богу. У нас перегруз, половина команды посечена осколками. Оперировать негде, качает. Есть тяжёлые.
— Спускайте! — скомандовал я.
Началась эвакуация. Сперва спустили на тросах троих на носилках — двое матросов и молодой офицер без сознания. Потом по штормтрапу сошли две санитарки: одна пожилая, вторая молодая, с косынкой на голове. Потом ещё раненые, ходячие.
Я не смотрел на санитарок до последнего. Руководил погрузкой, распределял места. Первый рейс, второй. На третьем Морозов взмок, но не жаловался. Мы работали.
И только когда последнюю партию подняли на борт «Бравого» и я сам полез по штормтрапу, то заметил: одна из санитарок стояла у борта и смотрела на меня.
— Вы врач? — спросила она.
Голос тихий, но не робкий. Скорее уставший, но твёрдый. Я обернулся.
Девушка лет двадцати пяти. Серая косынка сбилась на затылок, открывая светлые волосы. Лицо бледное, глаза серые, с красными прожилками от недосыпа. На щеке грязное пятно — кажется, копоть. Халат заляпан кровью и йодом. Сумка с красным крестом через плечо.
— Судовой врач миноносца «Бравый», — сказал я. — Семён Семёнович Туманов. А вы?
— Сестра милосердия Власьева Мария Андреевна.
Я чуть не споткнулся о палубу. Мария. Имя ударило в голову, и где-то в глубине чужой памяти отозвалась тёплая, смутная тень. Прадед помнил это имя. Или эту женщину. Или похожую на неё.
— Вам плохо? — она чуть нахмурилась.
— Нет, просто качка. — Я взял себя в руки. — Вы ранены?
— Нет, только устала сильно. Трое суток без сна.
— Тогда идите в кают-компанию. Там тепло, я распоряжусь, чтоб вас покормили. Потом поможете с ранеными, у меня рук не хватает.
Она кивнула. Я отвернулся и пошёл к Кольцову, который уже выстроил матросов для приёма раненых.
— Грузите в лазарет всех. Ходячих в кубрик, там места больше. Морозов, проследи.
— Есть.
Я оглядел палубу. «Княжна Ольга» осталась за кормой. Крен у неё был уже градусов пятнадцать, но экипаж ещё боролся за живучесть. Я подозвал сигнальщика.
— Передайте: «Следуйте во Владивосток. Держитесь на виду. В случае дальнейшего затопления сниму экипаж». Пусть знают, что мы рядом.
— Так точно.
Я вернулся в кают-компанию. Там уже лежали новые раненые: трое тяжёлых, один совсем плохой. И у стола стояла Мария Андреевна. Она держала в руках моток бинта и разглядывала мои инструменты.
— Вы позволите? — спросила она, кивая на раненого матроса с рваной раной плеча.
— Работайте.
Она развернула бинт быстро, ловко и без суеты. Движения точные, как у человека, привыкшего к перевязкам. Я молча смотрел несколько секунд, потом взял скальпель и подошёл к своему столу.
Работа пошла.
Где-то посреди ночи, когда последний раненый был перевязан, а тот, что был совсем плох, умер у меня на руках (осколок в печени, ничего нельзя было сделать), я вышел на палубу. Ветер стих, море стало спокойным. За кормой мерцали огни «Княжны Ольги», она ещё держалась.
Рядом остановилась Мария Андреевна. Она сняла косынку, и ветер тронул её светлые волосы.
— Вы хорошо работаете, — сказала она тихо.
— Вы тоже.
— Я знаю. Меня учили этому.
Я усмехнулся.
— Меня тоже.
Она помолчала.
— Спасибо, что взяли нас. Ещё немного и мы бы затонули.
— Не за что. Мы все здесь в одной лодке. Точнее, на одном миноносце.
Она чуть улыбнулась. Улыбка вышла усталая, но настоящая.
Я смотрел на море и думал: «Мария Андреевна, значит. Ну, здравствуй, первая женщина 1905 года. Посмотрим, что из этого выйдет».