Основная часть аришинских стихов – лирика: фрагменты (в тыняновском понимании) и сюжеты, миниатюры и баллады, зарисовки и песни (отнюдь не эстрадного толка). Столь же свободна она и в интонациях, и в размерах, и в самой графике стиха. Ямбы-хореи чередуются с трехсложниками, короткие строчки («Вьюн ты, вьюн») – с длинными («Убегаешь в поля, как верблюдица спишь на соломе») и очень длинными («Еще не выжжена полынь, еще вовсю пылают маки»). Любовь к рифме не отрицает белого стиха.
Уроженка Баку, она провела детские годы в Дербенте – отсюда ее Восток. Отца, флотского военврача, мотало по свету – появился Дальний Восток, и ее понимание Востока вообще расширилось почти беспредельно, дав сплав совершенно оригинального качества. Море, горы, восточный ветер, терновник и кипарис, яшма и самшит, гранит и песчаник – фактура ее стихов не выдумана, а прожита. Смолоду живя в Москве, она стала писать о Москве так, как будто родилась именно здесь, на Арбате, в «кривом колене переулка». Большой мир вне России распахнулся ей еще до того, как она поездила по Европе. Японская поэзия – одна из давних привязанностей, и, посвятив стихи замечательной переводчице японских стихов Вере Марковой, она, однако, говорит: «Я всё сама найду на берегу». И находит… ‹…› Не может же так случиться, что аристократический период российской словесности прошел попусту – без должного отзвука в потомках. Не все потеряно. Это самое важное, что извлекаешь из чтения Натальи Аришиной.
А еще она – пророчица, колдунья, плакальщица (не отсюда ли вся классическая «женская лирика» – вплоть до Ксюши Некрасовой?), на чем не без гордости настаивает:
Я вас переживу, я, старая вещунья,
с душою беспощадной, но живой.
Как тень седа, устав от полнолунья,
по-прежнему колдую над строкой.
Поэтика Натальи Аришиной в отсветах античности и позднего язычества. Она суеверна: толкует сны, гадает и загадывает, верит в приметы. Но главное, что за этим вера, а не случайность призвания, в тайну высшей доли, в сладкую тяжесть дара. Аришина заверяет:
Когда стихи согреты тайным жаром,
невидимо горя, –
поверь, они сработанв недаром,
загадочны не зря.
(Конечно, недаром и не зря, – откликается ей читатель, – а то я не чувствую, где правда и где доподлинность!) ‹…› А поэма «Бекешка» посвящена – по старой дружбе и по смешному созвучью имен – мне. Чем я очень горжусь.
В аришинской лирике, очень женской по своему настрою, по виденью деталей, удивляет почти мужское мастерство. Вообще же сочетание мужской хватки и женского начала мало кому из поэтесс дается. Они, как ни странно, более рассудочны, нежели поэты. Но ничего заведомо расчисленного не отыщется в этих стихах, посвященных памяти Кузьминой-Караваевой:
Увы, я засыпаю лишь во мраке –
и наяву нельзя увидеть мне
кузнечика, сложившего подкрылки
на пожелтевших скифских черепках,
апостольника узел на затылке
и четки в нецелованных руках.
‹…› И собственные утраты, как бы сдержанно о них ни говорилось, делают негромкий звук этой книги («Поблажка») особенно щемящим и запоминающимся.
Русских поэтесс после Ахматовой и Цветаевой часто помещают в двумерную систему координат, оценивая, чего в них больше: ахматовской элегичности или цветаевского накала. В Наталье Аришиной от Цветаевой – практически ничего. Значит, всё от Ахматовой? Не совсем так – хотя точки пересечения есть, даже биографические: например, детство у южного моря. Представьте себе Ахматову – но не в «ложноклассической шали», а в брюках и ветровке, не слушающую «Чакону» Баха, а внимающую путаным проблемам соседки, не бездомную и беспомощную в быту, а занятую готовкой или стиркой, умеющую и любящую все это делать – устраивать быт, улаживать трудности жизни. Тогда вы примерно представите лирическую героиню этих стихов. Любовь к бедной утвари мира, к тому божественному теплу, которое заключается в супе и печке, – делает нашу поэтессу, пожалуй, больше акмеисткой, чем сама Ахматова. При этом Аришина – прежде всего художник, всегда стремящаяся не просто отразить жизнь и записать впечатление, а создать оригинальное, никогда раньше не бывшее стихотворение, сотворить вещь. ‹…›
Или вдруг виноградник причерноморских берегов окажется у нее тем садом, который «не устерегла» девушка в Песне песней. Или тетрадку робких юношеских стихов она назовет «собраньем виноватых взоров». Или вдруг заговорит сапфической строфой, а то и гекзаметром, виртуозно стилизуя не метр, а сам дух античной поэзии. Так возникает смесь сугубо современного материала с какой-то простодушной гармонией, напоминающей о домовитой музе Древней Эллады.
Просодия Натальи Аришиной насыщает поэтическую речь и контексты невероятной силой и оказывает необыкновенное эмоциональное воздействие на читателей. Каждое стихотворение мотивировано внешними событиями и воздействиями, свободным выбором, а главное, вдохновенным созиданием непосредственно в момент написания. Значащие «царскосельские сияющие паузы» несут не меньшие смыслы, чем сами слова, и даже щемящие душу утраты в живительном гуле строф оставляют и порой возрождают надежду…
Всё в стихах Натальи Аришиной устремлено к не прикрашенной, но к прекрасной правде. Никакого украшательства. Она зачастую лишает себя такой роскошной помощницы, как рифма. Много белых стихов, а иногда и просто верлибра. Хотя этот просто верлибр – разумный верлибр, и его создание – дело более трудное, чем рифмованные стихи.
Вообще Наталья Аришина очень свободна в обращении со стихотворной ритмикой. В ее арсенале есть даже такие экзотические для русской поэзии формы, как лимерик. ‹…›
Когда я читал прозу Натальи Аришиной, то ловил себя на чувстве досады: почему этот великолепный камчатский пейзаж не оказался в стихах? Цеховая ревность… Впрочем, и в стихах пейзаж у Наташи точен, лишен красивостей и вызывает доверие, как и все, ею написанное.
А сколько бы еще она могла написать…