Кофе сегодня из автомата на остановке, мутный американо в тонком картоне. Олега с его стаканчиками поблизости нет, а я после трёх часов сна, веки держатся на кофеине и упрямстве, причём кофеина пока ноль. Автомат хрипит, отплёвывается, но дозу напитка выдаёт. Иду к корпусу, грея пальцы о стакан.
Утро наглое, майское, солнце лупит прямо в глаза. Щурюсь, наушники на шее, рюкзак на одном плече. Обычный маршрут: остановка, парковка, крыльцо.
Рёв прилетает слева, из-за поворота, нарастает и отдаётся в грудной клетке и в асфальте под подошвами. Чёрно-красный байк влетает на парковку на скорости, которая на территории кампуса кажется безумием, шина взвизгивает, байк встаёт в ряд к своим, и горячая бензиновая волна воздуха бьёт мне в бок.
Стакан дёргается. Дешёвая крышка соскакивает, кофе выплёскивается на руку, на куртку, на левый кроссовок. Горячо. Не ожог, но достаточно, чтобы отдёрнуть руку и высказаться вслух, посреди парковки, в семь пятьдесят три утра.
— Бл...
Обрываю себя на половине. Оглядываюсь: слышал?
Он у байка, стягивает шлем. Волосы примяты, под расстёгнутой кожанкой чёрная футболка. В мою сторону не смотрит вообще: вешает шлем на зеркало, ерошит волосы одним движением, достаёт сигарету. Не заметил. Или заметил и решил, что я не стою поворота головы, и второй вариант злит куда крепче первого.
Стою и смотрю на коричневое пятно, расползающееся по куртке, и злости во мне столько, что самой странно. Дело ведь не в кофе: три часа сна, глаз в ящике стола, царапины на замке. И вишенкой мужик в десяти метрах, который закуривает с видом человека, который не должен этому миру ни копейки.
Бросаю стакан в урну. По дороге в корпус трясу рукой как наступивший на скотч кот лапой.
На паре Олег, как всегда, рядом, и на парте уже ждёт латте, тёплый, карамельный.
— Мил, это что, кофе? — кивает на пятно.
— Разлила.
— Руки не обожгла?
— Нет. Но без убойной дозы сахара и кофеина точно вырубилась бы. Спасибо, ты меня спасаешь, честно.
Он улыбается, и тревога рядом с ним привычно приглушается, как звук за закрытой дверью.
Дальше день катится: второй семинар, третий, обед. Олег по дороге рассказывает про стажировку в отеле на побережье, четыре звезды, два месяца, «представляешь, Мил, они и платят, и жильё дают, скинуть тебе ссылку?». Киваю, слушаю вполуха. С Олегом можно вполуха, он не обижается и не требует полного внимания, заполняет паузы ровно и мягко, как музыка в лифте.
После обеда сажусь в библиотеке. План простой: четыре часа тишины, розетка и недописанный конспект по управлению качеством, потому что единственный известный мне способ не думать про глаз и замок — завалить голову таким занудством, чтобы панике не хватило места. Стандарты работы с жалобами гостей. Эмпатия как инструмент деэскалации конфликта. То, что нужно. Об этом даже думать скучно.
Библиотека после обеда полупустая. Зелёные абажуры, стеллажи с учебниками, которые никто никогда не брал, тот особый покой, который бывает только там, где молчат по правилам. Сажусь у окна, втыкаю зарядку, открываю ноутбук.
Абзац. Второй идёт легче. Пальцы стучат, курсор ползёт, и голова понемногу стихает, как заглушённый двигатель: по инерции, не сразу, но обороты падают.
Скрип стула.
Через два стола он. Рюкзак на пол, кожанка на спинку, из рюкзака ноутбук, серый, затёртый, с наклейкой, которую отсюда не разобрать. Сел, печатает.
Ладно. Два стола, это метра четыре. Четыре метра — это расстояние, на котором чужое присутствие можно игнорировать. Я умею игнорировать. Три года тренировок.
Печатаю дальше и не смотрю. Эмпатия, деэскалация, жалобы гостей.
Движение на периферии. Он встал. Взял ноутбук. И идёт не к выходу и не к дальнему столу. Ко мне. Садится через один стул, втыкает зарядку в розетку под столешницей, в полуметре от моей ноги.
— Тут розетка рабочая, — сообщает он таким тоном, будто это исчерпывающее объяснение и других не требуется.
Молча отъезжаю со стулом на полметра. Ноль реакции. Печатает, быстро и уверенно, и его стук перекрывает мой, медленный и вязкий.
От него тянет бензином, нагретым металлом, трассой, и деваться некуда: я уже отодвинулась один раз, отодвинуться второй значит признать, что он мне мешает, а это уже проигрыш.
Не дождётся.
Возвращаюсь в экран, к эмпатии и деэскалации.
Глаза сползают вправо сами, я узнаю об этом постфактум. Его руки на клавиатуре. Татуировки от закатанных рукавов до пальцев, плотный графичный узор. Костяшки в мелких белых шрамах, как от инструмента или горячего металла. Вены на предплечьях шевелятся под кожей на каждом нажатии.
Смотрю. Дольше, чем можно оправдать хоть чем-нибудь.
— Если будешь так громко думать, нас выгонят, — говорит он, не поворачивая головы.
— Я не думаю, — вырывается у меня раньше, чем успеваю сообразить, что вообще несу.
— Заметно. У тебя курсор стоит на одном месте уже минут десять.
Поворачиваю голову. Он сидит через стул и смотрит вроде бы в свой экран, но взгляд направлен не в центр монитора, а левее. В мою сторону. Он читает мой экран периферийным зрением, вот наглость.
— Ты читаешь мой экран?
— У тебя шестнадцатый шрифт. Не читать сложнее.
Шестнадцатый, потому что к вечеру устают глаза. Не обязана оправдываться. Даже мысленно.
— Можно отвернуться.
— Можно. Но тогда я не узнаю, что ты за всё время написала полтора абзаца про эмпатию и застряла. — Он наконец поворачивается, и в тёмных глазах тот ленивый прищур, при котором не разберёшь, издевается или ему правда интересно. — Эмпатия — сложная тема?
— Для тебя, видимо, непосильная.
— Видимо. Я же сел рядом, не спросив. Антиэмпатия в чистом виде.
Он ещё и самокритичный. Прекрасно. Теперь на него даже злиться неудобно.
— Я думала, ты сел к розетке.
— К розетке, — повторяет он, и уголок рта ползёт вверх. — Которая оказалась рядом с девушкой, у которой двенадцать слов в минуту и привычка вздыхать на каждом удалении. Не самый тихий сосед по столу, если честно.
— Я не вздыхаю.
— Три раза за последние пять минут. Первый, когда стёрла предложение. Второй, когда начала то же предложение заново. Третий только что, когда я это сказал.
Открываю рот, и он не ждёт, пока я его закрою:
— И печатаешь ты не двенадцать, я преувеличил. Точнее преуменьшил. Скорее пятнадцать. Но с такими паузами между словами средняя падает.
— Ты засекал мою скорость печати?
— Мне скучно. Ты развлечение.
Вот это слово и прилетает точно в цель. Развлечение. Даже не обидно, злит, причём злость конкретная, адресная.
— Рада, что моя работа тебя забавляет. Может, станцевать? Или хватит того, что я дышу в полуметре?
Он смотрит на меня, и ухмылка сходит, не разом, а медленно, как темнеет вечером. Под ней оказывается другое лицо, без иронии, без прищура. Внимательное. И глаза смотрят не мимо, не сквозь, а на меня.
— Достаточно, — говорит он.
И что мне с этим делать. Это не подкол, подколы у него звучат иначе. Голос тот же, ровный, но без ухмылки слово весит по-другому, будто он ответил не мне, а себе, и сам от ответа не в восторге.
За стеллажом кто-то кашляет. Лампа гудит. До меня доходит, что пора уходить, секунд на десять позже, чем следовало.
Сгребаю ноутбук с зарядкой в охапку, хватаю рюкзак, встаю, стул мерзко скрипит по полу.
— Ты всегда такой? — спрашиваю уже стоя, и голос не подводит, хотя внутри всё ходуном.
— Какой?
— Невыносимый.
— Только по будням. По выходным терпимый. Иногда даже приятный. Но это не точно.
Фыркаю. Вслух. Сама слышу этот звук, короткий, предательский. Я фыркнула на его шутку. При нём. Поздравляю, Камилла.
Иду к двери, быстро.
— Розеток тут штук восемь, — бросаю через плечо, потому что последнее слово должно остаться за мной. — Садиться сюда было необязательно.
— Девять. Есть еще одинокая, за вторым стеллажом слева, ты пропустила.
Ещё шаг.
— Но там скучно.
Останавливаюсь. Не оборачиваюсь.
Там скучно. Выходит, здесь ему не скучно. Здесь у него полтора абзаца про эмпатию, вздохи на каждом удалении и девушка со скоростью печати пятнадцать слов в минуту.
Хочется развернуться и выдать что-нибудь ледяное, чтобы вернуть мир в исходное положение. Только в горле стоит комок, а в голове это его «достаточно» без ухмылки, и оно никак не клеится со «скучно». Два слова от одного человека, и я не могу решить, который из них настоящий: тот, что хронометрирует мою печать от скуки, или тот, у которого на мгновение не оказалось ни одной маски.
Выхожу. В коридоре прислоняюсь к стене и стою, пока не выравнивается дыхание и не отпускает пульс в горле. Скулы горят, уши тоже. А глубоко внизу, в месте, которое я отказываюсь называть, тянет. Не больно. Тепло. И вот это тепло бесит меня больше всего остального.
Вечером звоню Лизе. Собиралась не звонить, но она пишет «как день», и меня прорывает, минуты на две.
— ...и он пересел! К моему столу. Через один стул. «Тут розетка рабочая», будто там одна розетка на всю библиотеку и он нашёл последнюю, а их девять, Лиз, я потом посчитала, и он тоже считал, представляешь, и...
— Мил.
— ...и он видел, что я смотрела на него, и сказал об этом в лицо, с каменной рожей, будто так и...
— Мил.
— Что?
— Ты трижды сказала «невыносимый» и дважды описала его руки.
Тишина. Слышно, как Лиза пьёт, ставит кружку.
— Его руки были у меня перед носом, Лиз. Он печатал. Я случайно...
— Случайно это моргнула не туда. А ты рассмотрела, оценила и запомнила. Шрамы вон на костяшках перечислила.
— Он меня бесит.
— Ты его знаешь пару дней. Если он так вывел тебя за пару дней, то он либо враг, либо...
— Он враг.
— ...либо проблема. Угу.
Это её «угу» я ненавижу. Два звука, а внутри целый диагноз, который она не озвучивает, потому что знает: озвучит — брошу трубку.
— Лиз, он мне кроссовок кофе облил. Ну, не он лично, он мимо промчался на байке, и я... Неважно. Он читал мой конспект. Кто вообще так делает?
— Тот, кому интересно, чем ты занимаешься.
— Тот, у кого беда с границами.
— Одно другому не мешает.
Мы обе замолкаем. Тысяча километров между нами, и в этой тишине висит то, что я вслух не скажу: «бесит» это затычка. Слово, которым я затыкаю дыру, а в дыру лезет то, чего я себе не разрешаю.
— Всё, спать, — говорю.
— Мил.
— Что?
— Папку веди. Про урода. Это важнее, чем руки невыносимого.
— Знаю.
— Знаешь. А думаешь не о том.
— Спокойной ночи, Лиз.
— Спокойной ночи, Мил.
Ложусь, одеяло до подбородка.
За стеной всё по расписанию: шаги, вода, потом бас через гипсокартон, от которого еле заметно вибрирует матрас. Бас смолкает. Шорох, скрип. Лёг.
Жду. И противно, что жду.
Дыхание начинается через пару минут, тяжёлое, узнаваемое с первого выдоха, и тело откликается сразу, без спроса, ему мои принципы до лампочки. Низ живота тяжелеет, между ног мокро, а я ведь даже не пошевелилась.
Только сегодня у звуков за стеной появились подробности. Не лицо, руки: клавиатура, вены на предплечьях, шрамы, футболка, которая натянулась на груди, когда он откинулся на стуле, ухмылка одним уголком. Весь дневной улов, который я не сумела выбросить.
Рука ныряет под резинку раньше любых решений, пальцы попадают в мокрое, и я закусываю подушку. Старая страховка от звука.
Двигаюсь в его ритме. Ускоряется он, ускоряюсь я. Замирает, и я замираю. Это не секс и даже не мастурбация в честном смысле слова, это дурацкий отчаянный танец через стену: он ведёт и не знает, что ведёт, а я иду следом и ненавижу себя за каждое движение.
Кончаю быстро, резко, аж больно: бёдра сводит, спину выгибает, из горла выталкивается сдавленный выдох в подушку, сквозь стиснутые зубы.
Но стены здесь десять сантиметров.
И за стеной становится тихо. Совсем. Его ритм обрывается на середине, и в этой тишине моё дыхание грохочет, как поезд. Что если он услышал? Что если он лежит там и знает, что кто-то здесь слышал его?
Не дышу. Сердце лупит так, что, кажется, слышно и его.
За стеной ничего. Он не продолжил и не шевелится, просто тишина, будто мы оба замерли по свои стороны стены и ждём, кто издаст звук первым.
Натягиваю одеяло, сворачиваюсь в клубок. Трусы мокрые, простыня сбита, на подушке вмятина от зубов.
Двадцать лет. Ни одного поцелуя. Ни одного мужчины ближе вытянутой руки. КамиПанда флиртует с чатом на тысячу человек, отшивает фанатов, поёт так, что у чужих людей мурашки. А Камилла лежит в темноте, мокрая и злая, и вся её близость с мужчиной — ворованное дыхание через картонную стену, без лица и без имени.
Закрываю глаза.
В голове его голос. Не тот, что за стеной. Тот, что из библиотеки.
«Только по будням. По выходным терпимый. Иногда даже приятный. Но это не точно».
И уже на грани сна, где мысли расплываются, до меня доходит, что самое страшное не то, что я кончила под чужие стоны. Самое страшное, что с закрытыми глазами я видела не безликого соседа. Я видела руки. Конкретные. Татуированные. С белыми шрамами на костяшках.
Засыпаю злая. С нитками пододеяльника под ногтями и привкусом наволочки на зубах.