Шесть тридцать, без будильника.
Тело поднимается само, заведённый механизм из тех лет, когда проспать утро значило потерять смену, а потерять смену значило не заплатить за общагу. Смены давно нет, общаги нет, а механизм работает: никто не удосужился выключить.
Квартира полупустая, как комната, в которую начали завозить мебель и бросили на полпути. Из мебели кровать, стол и стул. На балконе верстак из профильной трубы, сваренный своими руками, потому что покупные делают криво, и ящик с инструментами. Стены голые: ни постеров, ни фотографий. Не из аскетизма, просто руки не дошли. Обустраиваюсь медленно, покупаю только то, что нужно, в своём порядке. Стены ждут своей очереди.
Кухня — три квадратных метра, которые вмещают плиту, обрубок столешницы и одного человека, если этот человек умеет не поворачиваться. Я умею.
Турка медная, тяжёлая, с деревянной ручкой, потемневшей от десяти тысяч варок. Мамина. Единственная вещь, которую забрал из дома, когда квартира перестала быть моей, потому что после семнадцати без родителей и без документов на жильё «наша квартира» быстро превращается в «чью-то квартиру». Турку сунул в рюкзак. Остальное не поместилось.
Вода, кофе крупного помола, потому что мелкий горчит, два зерна кардамона, раздавленных плоскостью ножа. Турка на маленький огонь. Шапка поднимается — снимаю, даю осесть, возвращаю. Три раза.
Мою турку сразу, в раковине не оставляю, «на потом» не откладываю. Привычка не моя, её. «Тёмка, грязная посуда — это характер. Расскажи мне, что у тебя в раковине, и я расскажу, что у тебя в голове». У меня в раковине пусто, в голове не особо, но турка чистая.
Ей было сорок два. Рак. Полгода от диагноза до конца. Полгода, за которые я узнал, что страх это не когда бьют и не когда голодно. Страх это когда человек, который всегда был больше тебя, превращается в маленький свёрток из одеял.
Не думаю об этом специально. Просто мою турку и не думаю.
В телефоне чат Своры, тридцать четыре непрочитанных.
Санёк, три часа ночи. Как обычно.
Санёк: «Братва. Философский вопрос. Кто победит: медведь размером с утку или сто уток суммарным размером с медведя».
Дэн: «Сто уток. Количество решает».
Санёк: «Дэн ты юрист. Где аргументация».
Дэн: «Количество. Решает. Вся аргументация».
Маратик: «Какой смысл в таких маленьких утках».
Санёк: «МАРАТИК ЭТО ГИПОТЕТИЧЕСКИЕ УТКИ».
Маратик: «Гипотеза должна быть внутренне непротиворечивой, иначе обсуждать нечего».
Санёк: «Я тебя когда-нибудь придушу».
Маратик: «Биомеханически сомнительно при твоём хвате».
Лёха: голосовое, 0:02
Кир: «Сто уток. Всё. Спите».
Лёхино голосовое длится две секунды. Открываю. Выдох. Всё. Ноль информации, полная ясность. Лёха человек, для которого изобрели молчание.
Не отвечаю. Пью кофе.
Вечером трасса.
Двигатель добирает на выходе из города, и под рёбрами появляется вибрация. Не от тряски, от оборотов: на двенадцати тысячах байк дрожит совсем не так, как на шести, и эту разницу не объяснишь, её либо чувствуешь, либо нет.
Наклон вправо. Колено висит сантиметрах в двадцати от асфальта, мир схлопывается до пятна фары и белой полоски разметки, летящей под колесо. В повороте думать нечем и не о чем, есть угол, скорость и сцепление, тело срастается с машиной, и это единственное место, где мне не надо думать. Поэтому и езжу.
В зеркале пять пар фар. Мои.
Санёк догоняет первым, Санёк физически не умеет ехать сзади, как не умеет молчать. Пристраивается слева и орёт в шлем, но ветер съедает всё до последнего слога. Показываю ему кулак. Он в ответ складывает из ладоней сердце, обеими руками, на секунду бросив руль. Идиот. Мой идиот.
Дэн идёт красиво, тут ничего не попишешь. Зелёный байк входит в поворот без единого лишнего градуса, без рывка, ровно, как по лекалу. Дэн вообще всё делает с уверенностью человека, у которого мир лежит на ладони, и ладонь подходящего размера.
Маратик ускоряется без объявления войны. Ни перегазовки, ни движения в посадке, просто белый мотоцикл исчезает из зеркала и через секунду обнаруживается впереди, далеко, и Санёк за спиной издаёт звук, для которого пока не придумали букв. Маратик ездит так же, как дерётся: чисто, с ускорением, от которого у остальных немеют руки. Потом сбрасывает и как ни в чём не бывало встаёт обратно в строй. Очкарик с книгой под подушкой и чаем вместо пива, а разгон такой, что мы каждый раз офигеваем, хотя двести на спидометре видели все.
Лёха замыкает. Как всегда. Не потому что медленный, а потому что сзади видно всех: если кто-то отстанет или ляжет, Лёха заметит первым. Он это правилом не объявлял. Просто всегда сзади, и всё.
Кир обгоняет всех по встречке, на прямом куске, где это в принципе можно, но в районе желудка всё равно поджимается. Чёрно-синий мелькает мимо, средний палец на вытянутой руке, лица за визором не видно, но я и так знаю какое: каменное и страшно довольное. Восемнадцать лет. Предпоследний класс.
Догоняю его за километр, обхожу, сбрасываю, напоминаю, кто здесь решает порядок. Он пристраивается рядом, и дальше идём бок о бок.
В гараже пахнет маслом и бетоном. Продавленный диван, на стене телек, плоский, но далеко не новый, к нему тянется кабель от ноутбука Санька, живой на изоленте и честном слове. Санёк уже развалился на диване вверх ногами и листает видео, телефон в одной руке, чипсы в другой.
Дальше неизбежный спор.
— Мой плейлист. — Санёк тянется к ноутбуку.
— Если я увижу ещё один рейв-сет из две тысячи девятнадцатого, я подам на развод, — Дэн.
— Мы не женаты.
— Тем проще.
— Концерт Кисина, — Маратик, не отрываясь от книги, — Шопен. Ноктюрн до-диез минор. Есть запись из Карнеги-холла.
Три головы поворачиваются к нему.
— Маратик, — Санёк включает интонацию воспитателя в старшей группе, — мы с трассы. Адреналин, скорость, кровь кипит. А ты предлагаешь Шопена.
— Шопен — не только похоронные марши.
— Но лицо у него на каждом портрете такое, что разницы нет.
Кир встаёт, молча пересекает гараж и забирает у Санька ноутбук; Санёк открывает рот, ловит взгляд Кира и закрывает. Кир что-то набирает в поиска и на телеке появляется запись стрима. Аниме-аватар с ушками и дерзкой ухмылкой, ник КамиПанда, нарезка лучших моментов. Голос нахальный, яркий, с хрипотцой.
— Опять Панда. — Дэн откидывается на диване и закрывает лицо ладонью, изображая страдание. — Кир, мы это обсуждали. У неё даже лица нет. Буквально. Пиксели и ушки.
Кир не оборачивается. Стоит у стены, руки в карманах, подбородок чуть опущен, но не от смущения, а так, как опускают подбородок перед тем, как врезать.
— Нормально, — говорит он, и одного этого слова хватает, чтобы Дэн убрал ладонь с лица и посмотрел на него, потому что Кир произносит «нормально» так, как другие произносят «попробуй скажи ещё раз».
Дэн пробует:
— Ты фанатеешь от рисованной девчонки. Осознаёшь?
Кир медленно поворачивает голову и смотрит тем тяжёлым тёмным взглядом, от которого одноклассники отводят глаза. Дэн, в общем-то, не одноклассник, но и он выдерживает недолго.
— И?
— И... ничего. — Дэн поднимает обе руки. — Прекрасный выбор. Всецело поддерживаю. Шопен нервно курит.
На экране Панда поёт медленно, с хрипотцой, которая не вяжется с нарисованными ушками. Голос тащит мелодию вниз, в грудной регистр, и там, на самом дне, ломается, не фальшиво, а будто нарочно, будто трещина в голосе была задумана.
Сижу на корточках у мотоцикла и протираю обод ветошью, руки заняты привычным делом, а ухо цепляется за голос с экрана, и я не могу понять, за что именно. Не за песню, за манеру: как она растягивает гласные на концах фраз, будто не хочет отпускать слово, как хрипотца появляется не на верхних нотах, где ей положено, а на нижних.
Мысль мелькает и уходит, не успев оформиться в слова. Не ловлю. Мало ли красивых голосов.
— Голос хороший, — замечает Маратик, не поднимая глаз от книги. Переворачивает страницу, находит нужную строчку, продолжает читать. — Чистое интонирование на переходных нотах. Редкость для непрофессионала.
— Маратик. — Санёк смотрит на него с дивана. — Просто скажи «круто поёт».
— Круто поёт.
— Видишь? Не больно же.
Кир стоит у стены. Лицо ничего не выдаёт, но пальцы в кармане джинсов двигаются, отбивая ритм, и это видно сквозь ткань. Мелкое мальчишеское баловство, спрятанное так глубоко, что он, наверное, сам не замечает.
Лёха сидит на полу спиной к дивану со скетчбуком на коленях и рисует, не поднимая головы. Что там, не видно, и спрашивать бесполезно: Лёха показывает, когда хочет, а хочет редко.
Санёк переключает на следующее видео, нарезку моментов со стримов, чей-то монтаж. Панда шутит, отшивает кого-то в чате, смеётся. Голос другой, быстрый и звонкий, с дерзостью, за которой слышно удовольствие от собственной наглости.
— Ладно, — сдаётся Дэн, — ладно, я понял. У неё рот не закрывается. Мне нравится.
— Ты говоришь это про каждую, — замечает Санёк.
— Потому что это универсальный комплимент.
— Это вообще не комплимент.
— Зависит от контекста.
Маратик закрывает книгу и смотрит на Дэна так, как врач смотрит на рентгеновский снимок.
— Дэн, ты когда-нибудь задумывался, почему у тебя ни одни отношения не длились дольше двух недель?
— Потому что я щедрый. Такое сокровище не может принадлежать одному человеку.
— Ты путаешь щедрость с ЧСВ и дефицитом внимания.
— Тебе ли читать мне мораль, товарищ Шопенгауэр?
Разъезжаемся поздно. Город пустой, фонари, мокрый асфальт. Еду на автопилоте, голова так и осталась на трассе, в том повороте, где всё просто.
Дома за стеной голос. Соседка. Я её ни разу не видел и не факт, что узнал бы в лифте: графики не совпадают, а специально знакомиться с соседями — досуг для особенных людей. Мне от человека за стенкой нужно одно, чтобы он не долбил перфоратором в полночь. Она не долбит. Она разговаривает, часами, громко и быстро, со смехом, который прорывается на полуслове и тут же обрывается. По телефону, наверное, может, в голосовом чате: то громче, то тише, то хохот, и между всем этим стучат клавиши.
Иногда посреди фразы вдруг строчка из песни, секунды на две, и обратно к разговору. Видимо, сама не замечает, что поёт.
Ставлю чайник и жду у столешницы. За стеной очередной взрыв смеха, со всхлипом на конце, заразный даже через гипсокартон. Ловлю себя на том, что пальцы стучат по столешнице в такт её перепадам, из смеха в речь и обратно в мелодию.
Так. Убираю руку, наливаю чай.
Голос за стеной стихает, устала или договорила. Допиваю, мою кружку, иду в душ.
Ночь.
Обычная ночь, обычная полупустая квартира, таких в этой новостройке сотни.
За стеной начинается пение. Тихое, без слов, мычание себе под нос. Она так засыпает, каждый вечер: мелодия крутится по кругу, медленнее, тише, и обрывается на середине такта. Всё, уснула. Я этот момент уже выучил и, что глупо, каждый раз его жду.
Рука сама поднимается и ложится на стену, плашмя, всей ладонью.
За стеной ровно дышат.
И квартира от этого перестаёт быть пустой. Там, в десяти сантиметрах, живой человек, только что пел, теперь спит. Открытие уровня детского сада: в любой многоэтажке за любой стеной кто-то дышит. В общаге за стенами четыре года дышали, храпели, трахались, орали в два ночи и варили доширак в четыре. И ни разу мне не хотелось положить ладонь на стену.
Засыпаю. Последнее, что помню: рука на месте. И мне не хочется её убирать. И не понимаю почему.