К книге
Свора: Твой соседГлава 10. Мила: Замок
34%
Глава 10. Мила: Замок
11

Утром я семь минут стою перед дверью, прижав ухо к дерматину, и слушаю коридор.

Тишина. Ни шагов, ни ключей, ни скрипа соседней двери. Я могла бы выскользнуть, добежать до лифта и провести остаток дня, делая вид, что вчерашнего вечера не существовало — как делала с четырнадцати лет со всем, что не помещалось в рамку «нормально». Запечатать, убрать, не вспоминать. Я это умею. Три года практики в роли девочки-панды доказывают: можно быть кем угодно, если настоящая ты в запечатанном ящике.

Но ящик не закрывается, потому что в нём лежит мой крик, и его молчание, и дверь, закрывшаяся без хлопка, и три стука через стену, на которые я ответила, и ладонь на обоях, под которой гипсокартон казался тёплым.

Открываю дверь.

И он, разумеется, потому что вселенная обладает чувством юмора, которое граничит с жестокостью, стоит у своей двери с ключами в руке. В чёрной футболке и джинсах, без кожанки, волосы влажные после душа, и от него пахнет хвоей, чисто и незнакомо.

Полтора метра коридора между нашими дверьми.

Он поворачивает голову. Спокойно, без той ленивой экономности, к которой я привыкла на крыльце, и его глаза находят мои, и в них нет ни ухмылки, ни прищура, ни того осторожного выражения, которое я видела вчера перед тем, как наорала на него. Ничего. Чистый, ровный взгляд, лишённый любых обертонов, и от этой нейтральности, от его отказа вложить в глаза хоть что-нибудь — обиду, ожидание, вопрос — мне делается совсем тошно.

— Доброе утро. — Голос звучит почти нормально, если не знать, что за этими двумя словами стоит семиминутная репетиция с ухом у двери.

— Утро, — отвечает он и возвращается к замку.

И я стою, и у меня в горле комок, и в животе узел, и я понимаю, что если сейчас не скажу, то этот коридор навсегда останется местом, где я кричала на невиновного человека, и каждый раз, выходя из квартиры, я буду смотреть на его дверь и помнить побелевшие костяшки, «я знаю, что это ты», и его лицо, на котором не дрогнуло ничего.

— Я хочу извиниться.

Он не оборачивается сразу. Вставляет ключ, проворачивает и только потом, через плечо, вполоборота:

— За что?

Интонация ровная, замкнутая, как дверь, запертая изнутри.

— За вчерашнее. За всё вчерашнее. Я наорала на тебя за то, чего ты не делал, обвинила в чём-то мерзком, и ты имеешь полное право послать меня к чёрту.

Он поворачивается. Целиком, всем корпусом. Прислоняется плечом к косяку своей двери, и эта поза, знакомая, на секунду возвращает ощущение, что мир не перевернулся.

— Бывает, — роняет он.

Одно слово, без подтекста. И я не знаю, что с ним делать, потому что оно может означать «я понимаю и принимаю», а может — «мне плевать, закрыли тему».

— Не «бывает». — Голос подрагивает, хотя я стараюсь. — Я обвинила тебя в преследовании. В этом коридоре. Это не случайность, это не то же самое, что споткнуться о бордюр.

По его лицу проходит тень — не улыбка, скорее воспоминание о ней, которое он решил не пускать на поверхность.

И тут его взгляд смещается. С моего лица на мою дверь. На замочную скважину.

Он отлепляется от косяка. Делает шаг, приседает на корточки, и движение это, плавное и собранное, выдаёт привычку приседать перед механизмами. Его лицо оказывается на уровне замка, и он смотрит, не отрываясь, потом проводит большим пальцем по скважине, по металлу вокруг неё, по тонким лучеобразным царапинам, которые я фотографировала.

— Давно? — спрашивает он, не поворачиваясь.

— Что «давно»?

— Царапины. Они свежие. Металл не окислился, значит, не больше нескольких дней. Тонкий инструмент, нажим неравномерный — начинал аккуратно, потом торопился. Не вскрыл, но знает, что делает. — Он встаёт, поворачивается, и глаза у него другие, не нейтральные, как минуту назад. Внимательные, сфокусированные: он перешёл в режим решения проблем. — Замок заводской, штифтовый, без защиты. Вскрывается шпилькой.

— Я знаю, — отвечаю, хотя не знала до Лизы, и Лиза, наверное, тоже не знала, а гуглила.

— Менять надо.

— Я разберусь. Мне пора.

Он смотрит на меня, и в его взгляде я читаю ту же аналитическую тишину, с которой он смотрел на замок, и понимаю, что для него я сейчас тоже механизм, который работает неправильно: заявляю «разберусь», имея в виду «не знаю как, но не хочу это обсуждать», и он это слышит, и решение у него уже есть. Но он молчит, потому что вчера я кричала на него за то, что он стоял слишком близко, и сегодня он выдерживает дистанцию.

— Ладно. — Поднимается.

В лифте едем молча. Расходимся в разные стороны.

День проходит в той ватной полудрёме, которая наступает после бессонных ночей: тело двигается, а голова отстаёт на полтакта. Я сижу в кафе, где провела утро с Ремарком, с главой, в которой Роберт чинит машину, и мне стыдно за то, что я думаю не о Роберте. Допиваю второй кофе, потом третий, потом понимаю, что кофеин больше не работает, и еду домой.

Квартира встречает привычной, обволакивающей тишиной. Сбрасываю кроссовки, куртку, ставлю чайник. За стеной тихо: он, видимо, уехал к друзьям или на работу, потому что работа у него точно есть. Или… Я стараюсь не думать о том, что у него может быть девушка.

Открываю ноутбук. Конспект по управлению качеством. Пишу. Или делаю вид, что пишу, потому что курсор мигает на одном месте уже десять минут — он бы заметил, он бы сказал «двенадцать слов в минуту», и я ловлю себя на том, что улыбаюсь от этой мысли, и немедленно перестаю, потому что улыбаться воспоминаниям о человеке, на которого недавно наорала, ещё и больно.

Стук. Три коротких удара, от которых я подпрыгиваю на стуле с такой силой, что коленом бью столешницу и ноутбук подлетает на сантиметр.

Подхожу, смотрю в глазок.

Он. Футболка сменилась на тёмно-серую, на плече ремень сумки, из которой торчат ручки инструментов. В руке картонная коробка.

Открываю. Он уже на коленях.

Не «здравствуй», не «можно я». Одним движением сумка на пол, из коробки замок, стальной, тяжёлый, блестящий тем холодным серебристым блеском, который бывает у вещей, сделанных для одной конкретной цели. Шуруповёрт из сумки. Сверло. Он уже работает — ладонь на косяке, глаза на уровне старого замка, пальцы ощупывают крепление привычно и точно, как музыкант находит клавишу вслепую.

— Я не просила.

— Я не просил, чтобы ты просила, — отвечает он, не поворачивая головы, и шуруповёрт жужжит, и первый шуруп выходит из гнезда с тихим хрустом.

Стою над ним в дверном проёме, в домашних шортах и футболке с Тоторо, босая, с незаваренным чаем на кухне и незаконченным конспектом на столе. И злюсь рефлекторно, потому что он пришёл без спроса и делает то, что я должна была сделать сама, и его решение не нуждается в моём одобрении.

И одновременно не могу отвести глаз.

Он на коленях передо мной, и от ракурса сверху вниз кружится голова, потому что я вижу его целиком: широкие плечи под тёмно-серой тканью, мышцы спины, двигающиеся при каждом повороте шуруповёрта, обнажённые предплечья, татуировки от локтей до запястий, густой графичный узор, в котором я снова различаю геометрию и линии, что-то похожее на чертежи в перемешку с цветочными узорами, которых я не замечала раньше. Вены проступают при усилии, когда он прижимает корпус замка к двери и удерживает, пока сверло входит в дерево. Белые шрамы на костяшках.

Его руки работают уверенно, без единого лишнего движения, и я смотрю на них опять и не могу остановиться, потому что в мужских руках, занятых конкретной вещью с конкретной целью, есть особое притяжение.

Он достаёт из кармана шуруп. Зажимает в зубах — привычка, видимо, третья рука, которой не хватает, — и я вижу, как губы смыкаются на металлической шляпке, и между зубами мелькает шарик пирсинга на языке, стальной, маленький. Я знаю, что он есть, видела, когда он говорил на крыльце, но сейчас, вот так, мимоходом, в жесте, который не предназначен для чужих глаз, это как подглядеть.

Он вынимает шуруп изо рта, вставляет, закручивает. Пирсинг мелькнул и исчез, а у меня в голове остался кадр, и кадр не уходит, и от него — металл на языке, мокрый блеск — щёки горят так, что я чувствую жар собственной кожей.

Отворачиваюсь. Стена прихожей: бежевые обои, вешалка, куртка. Нормальные, скучные, безопасные предметы.

— Не обязательно стоять, — бросает он, не оборачиваясь. — Минут десять ещё.

— Это моя дверь и моя квартира. Я могу стоять где хочу.

— Можешь. Но ты стоишь босиком на холодном полу, и у тебя мурашки.

Опускаю глаза. Мурашки поднимаются по голеням, мелкие, частые. Не от холода.

— Это от сквозняка. — Возможно, самая неубедительная ложь в моей жизни, потому что окна закрыты, но он не комментирует, и за это я ему почти благодарна.

Ухожу на кухню. Довариваю чай. Стою с кружкой и слушаю: жужжание шуруповёрта, стук, скрежет — он снимает старый замок целиком, потом тишина, потом снова жужжание — ставит новый. Звуки работы, монотонные и ритмичные, заполняют квартиру присутствием, которого здесь не было никогда, если не считать голоса Лизы из динамика и моего собственного стримерского альтер-эго.

Мужчина в моей прихожей, на коленях, чинит мою дверь.

Допиваю чай, мою кружку, ставлю в сушку, вытираю столешницу, поправляю полотенце — лишь бы руки были заняты, лишь бы не стоять и не смотреть, потому что каждый раз, когда смотрю, глаза соскальзывают вниз, к его рукам, к предплечьям, к этому проклятому пирсингу.

— Готово.

Выхожу. Он стоит уже на ногах, собрал инструменты обратно в сумку. Новый замок, матовый, стальной, тяжёлый даже на вид, сидит в двери как влитой. Старый лежит на полу, выпотрошенный и жалкий, алюминиевый цилиндрик, который защищал мою квартиру с той же надёжностью, с какой бумажная стена защищает от тайфуна.

В его ладони два ключа на кольце. Новые, блестящие, с насечками сложнее, чем у старых.

Протягивает.

Я тянусь, и наши пальцы соприкасаются: его — горячие от работы, с мелкой металлической пылью на подушечках, и мои — холодные. И от этого контакта, трёх квадратных сантиметров кожи, меня пробивает разрядом от пальцев до локтя, и рука отдёргивается сама, и ключи звякают в воздухе, и он успевает их поймать, прежде чем они упадут.

Мой рефлекс. Касание — отдёрнуть. Автоматизм, который живёт в теле дольше, чем я себя помню.

Он замечает. Он замечает даже смену интонации, когда я говорю слово «невыносимый», которую я не замечаю сама, а тут полметра и вздрогнувшая рука. Не комментирует. Кладёт ключи на полку у зеркала, рядом с моими старыми, и убирает руку.

Прихожая тесная, два на полтора, и он в ней как мебель, которая не помещается: плечи перегораживают проход, сумка с инструментами касается стены, и если я сделаю шаг вперёд, мы окажемся в том радиусе, где я почувствую тепло его кожи без прикосновения. Я не делаю шаг вперёд. Стою у кухонного проёма и держу дистанцию, и он это видит, и держит свою — зеркально, как два человека, которые знают, где проходит линия, и не переступают.

— Если что — стучи в стену.

Пауза. Достаёт телефон. Показывает экран с номером.

— Или звони.

Достаю свой. Забиваю номер. Палец зависает над полем «имя».

— Как записать?

— Как хочешь.

Набираю: «Стена». Он видит — скользящий взгляд на мой экран — и по его лицу проходит быстрое тепло, которое он прячет мгновенно.

Сохраняю. Убираю телефон. Он закидывает сумку на плечо, берёт коробку из-под замка, подбирает старый замок, не оставляя следов, как будто его здесь не было, как будто новый замок возник сам.

В дверях, уже одной ногой в коридоре, останавливается, поворачивает голову. Тёмные глаза, и в них наконец тень знакомого: не ухмылка, но её предчувствие, лёгкое, почти незаметное.

— И на будущее: у маньяка, помимо прочего, должно быть свободное время. — Он перекидывает сумку на другое плечо. — А у меня ипотека, байк и сопромат с пересдачей. Ещё одну активность я не потяну.

Дверь закрывается. Я стою в прихожей и смотрю на новый замок, стальной и матовый, на ключи на полке, на место, где он стоял, и в горле ком, но не вчерашний: этот тёплый, круглый, и от него не задыхаешься, а наоборот, хочется вдохнуть глубже, потому что воздух в прихожей ещё пахнет хвоей и металлической пылью.

— Он бесит, — жалуюсь я Лизе через час, лёжа на кровати. — Пришёл без спроса. С инструментами. Поставил замок. Молча. Забрал старый и ушёл.

— Бесплатно? — уточняет Лиза.

— Бесплатно.

— Молча?

— Говорю же. Практически.

— Мил. — Лиза делает паузу, и в паузе я слышу, как она берёт кружку, отпивает, ставит обратно. Её жест для серьёзных разговоров. — Он бесит, пугает, ты на него наорала, а он пришёл и поставил замок. Бесплатно. Молча. Не напрашиваясь на благодарность, не ожидая ничего.

— Это нарушение границ.

— Он поставил тебе стальной замок вместо алюминиевого после того, как ты рассказала, что кто-то ковыряет скважину. Это не нарушение границ, это их укрепление. Буквально, Мил, замок на двери.

Молчу. Лиза тоже молчит, и в этой тишине, в тысяче километров между нами, мы обе понимаем то, чего я не произнесу.

— Я не знаю, что с этим делать, — признаюсь я наконец, и голос тише, чем хочу.

— С замком?

— С ним. С тем, что он делает вещи, после которых я должна чувствовать благодарность, а вместо этого чувствую…

Замолкаю, потому что слово, которое подходит, не из тех, которые я произношу вслух.

— Что чувствуешь?

— Ничего. Спокойной ночи, Лиз.

— Мил.

— Спокойной ночи.

Кладу телефон экраном вниз. Одеяло. Потолок. Полоска фонаря.

За стеной тишина, потом шаги, потом вода на кухне. Его вечерний распорядок, который я знаю как свой, разворачивается по ту сторону в привычной последовательности: чайник, кружка, стул, стол. Длинная рабочая тишина, наверное, сидит над сопроматом. Потом стул отодвигается, шаги в ванную, вода.

Я лежу и слушаю, и теперь, когда каждый звук подписан, когда я знаю, чей чайник щёлкает и чьи шаги пересекают кухню, слушать одновременно интимнее и проще. Проще — потому что исчез безликий, незнакомый, опасный сосед, которого я боялась, и на его месте конкретный человек, который ставит замки и шутит про ипотеку. Интимнее — потому что конкретный человек, стоящий на коленях в моей прихожей с шурупом в зубах, это образ, от которого мне не избавиться до конца жизни.

Беру телефон, экран бьёт по глазам. Контакты, «Стена». Пять букв, в которых уместилось всё.

Закрываю глаза, и кадр, непрошеный, возвращается: его губы на шурупе, стальной шарик пирсинга между зубами, мокрый блеск. Мелькнул и исчез, а в голове остался, как бас тяжёлой музыки за стеной, который чувствуешь рёбрами.

Шарик на языке. Маленький, тёплый, потому что во рту всё тёплое. Каково это, когда такой шарик касается кожи? Не пальцев — кожи. Тонкой, чувствительной. Шеи, например. Того места под ухом, где пульс проступает, где кожа натянута и каждое прикосновение ощущается втрое сильнее, потому что нерв близко.

Или ключицы. Впадинки между ключицей и шеей, куда собирается вода после душа, где кожа пахнет теплом и мылом. Его язык, горячий, мокрый, и шарик, твёрдый и гладкий на фоне мягких тканей.

Или ниже.

Рука скользит под резинку трусов. Медленно, не так, как в прошлые разы, когда я отдавала своему телу долг, который оно требовало, — яростно, зло, с ненавистью к собственной слабости. Сейчас иначе. Пальцы ложатся на горячую, набухшую кожу, и первое прикосновение, круговое, осторожное, отзывается в коленях, и я подтягиваю ноги, и одеяло комкается у бёдер, и это не отчаяние, не воровство чужого ритма через стену. Это любопытство. Моё. К себе.

Закрываю глаза. Его руки в моей прихожей — на двери, на замке, на инструментах. Вены на предплечьях, напрягающиеся при каждом обороте сверла. Шрамы на костяшках. Пальцы, которые зажимают шуруп, вставляют, закручивают — точные, сильные, привыкшие к мелкой работе. Как бы эти пальцы двигались по коже? С той же точностью, с тем же спокойным знанием, с каким он находил нужный угол для сверла?

Палец двигается быстрее. Мокро было с того момента, как я увидела пирсинг, если честно, но я отказывалась это признавать, стоя на кухне с пустой кружкой. Сейчас признаю. Сейчас, в темноте, под одеялом, я могу позволить себе честность, которую не позволяю при дневном свете.

Он стоял на коленях в моей прихожей. Передо мной. Если бы я протянула руку, коснулась бы волос. Тёмных, пахнущих хвоей. Он бы поднял голову, и его лицо оказалось бы на уровне моего живота, моих бёдер, и его глаза, тёмные, серьёзные, без ухмылки, смотрели бы снизу вверх. И от этой воображаемой картины всё тело прошивает судорогой, и я прикусываю губу, и палец ускоряется, и второй ложится рядом, и я нахожу правильный угол и нажим.

Его голос. Низкий, ровный. «Если что — стучи в стену». И то, как он это произнёс — буднично, как будто стена нормальный канал связи, как будто стучать через гипсокартон обычное дело между людьми, которые спят в десяти сантиметрах друг от друга и делают вид, что этих десяти сантиметров достаточно.

Кончаю тихо, прикусив нижнюю губу, мягкой, тёплой волной, которая начинается в точке под пальцами и расходится вверх по животу, по рёбрам, до горла, и оседает в основании черепа тяжёлым, гудящим теплом. Ноги выпрямляются, мышцы отпускают, и я лежу, разбросанная по кровати, с мокрой рукой на животе и прерывистым дыханием, которое выравнивается медленно, полутонами.

Стыда меньше. Это не значит, что его нет, он есть, но тише, чем раньше.

Страха больше. Потому что фантазии имеют адрес и лицо, и лицо живёт за стеной, и завтра утром я выйду в коридор, и он, может быть, выйдет тоже, и мы снова окажемся в полутора метрах друг от друга, и он посмотрит на меня, и я буду знать, а он — не будет, что прошлой ночью я кончала, представляя его язык на моей коже.

Переворачиваюсь на бок. Утыкаюсь лицом в подушку. Подушка пахнет стиральным порошком и чуть-чуть хвоей, или это мне кажется, или запах просочился из прихожей, когда он стоял в ней и работал, или я просто схожу с ума и приписываю подушке запахи, которых в ней нет.

Хочется написать. Что-нибудь. «Спасибо за замок». Или «спокойной ночи». Или просто символ, что-нибудь, что пересечёт эти десять сантиметров не стуком, а словом. Но я не пишу, потому что написать — это открыть дверь, которую я не знаю как закрыть, а я девочка, которая всю жизнь закрывала двери, и открывать не умею. И боюсь, и хочу, и от этого «хочу и боюсь» одновременно тянет внизу живота, уже без возбуждения, просто тянет, как тянет мышцу после нагрузки, к которой она не привыкла.

Кладу телефон экраном вниз.

За стеной дыхание. Я знаю чьё. Знаю чьи руки, чей пирсинг, чей голос. Знаю, как он стоит на коленях и зажимает шуруп в зубах, и как мелькает стальной шарик, и как пахнет его кожа после душа, и как он говорит «бывает» голосом, в котором нет ни обиды, ни прощения, только факт.

Хочется. И страшно. Но я боюсь не его — себя. Того, что я не знаю, как быть рядом с кем-то, кто ставит замки без просьбы и стучит в стену после того, как на него наорали. Того, что расстояние, которое я строила шесть лет, он не ломает и не штурмует, а просто стоит рядом с инструментами и ждёт, пока я сама решу, открывать ли дверь.

Предыдущая главаГлава 11 из 32Следующая глава