К книге
Развод с альфа-волком. Я не твоя истиннаяГлава 16 Разговор после совета. После полуночи
80%
Глава 16 Разговор после совета. После полуночи
16

Роман, у нас в сенях Катя Шум.

Я услышала это раньше, чем увидела: тяжелый сапог о порог, сдавленный всхлип и голос Степки, тонкий и испуганный: тетя Лада, она падает. Я бросила полотенце в таз с настоем, вытерла руки о фартук и вышла из-за печки.

Катя стояла у двери, держась за косяк. Левая рука висела палкой, плечо вывернуто так, что я видела темный кровоподтек под рубашкой. От нее пахло железом и псиной, тем самым резким запахом волчицы, которую только что учили кусать своего.

Положи на лавку. Не спорь.

Она послушалась. Это было хуже всего. Я знала эту послушность. Шесть лет назад я сама так садилась на лавку в чужом доме, когда муж впервые показал мне, где в его кухне я теперь живу.

Степка, грелка и чистая тряпка. Тимоша, воду на огонь. Живо.

Парнишки метнулись по углам. Глеб остался стоять у стены, где я его оставила. Я поймала его взгляд и показала глазами на ведро с водой. Он поднял ведро без слов и поставил к лавке. Я впервые была ему почти благодарна.

Катя, разденься до пояса.

Она дернула ворот рубашки здоровой рукой, и ткань затрещала. Я разрезала ножом остатки, стянула, посмотрела. Плечо вывихнуто наружу, ключица цела, но на коже, чуть ниже локтя, темнел свежий укус. Челюсть волка. Я положила пальцы на рану, Катя всхлипнула.

Тихо. Это не первая твоя рана, и мы обе это знаем. Скажи мне имя того, кто сделал.

Она сжала губы так, что они побелели. Я посмотрела ей в глаза и поняла: не Роман. Это был кто-то из стаи, кто учил молодую жену слушаться. Кто-то, кто считал, что имеет право. Я медленно выдохнула и почувствовала под брачной вязью на запястье глухое тяжелое биение. Волчица узнала чужую боль.

Глеб, уйди в угол. Не поворачивайся к ней лицом.

Он отступил к стене, сел на корточки, чтобы быть ниже Кати. Это был хороший знак. Он учился.

Я вправила плечо одним коротким движением. Катя закричала, но тут же закусила мой рукав, и Степка прижал ей ко лбу мокрую тряпку. Я наложила повязку с мазью из темного горшка, туго притянула руку к телу льняной лентой. Потом промыла укус, зашила двумя стежками, заклеила пластырем из воска и хвои.

Будет жить. Рука через три дня поднимется, укус через неделю затянется. Ночевать останется здесь, под моей ответственностью.

Степка выдохнул. Тимоша впервые за вечер посмотрел на меня без нахальства, только с тихим удивлением, как на праздник. Глеб медленно поднялся с корточек.

Лада, я могу объяснить.

Нет. Сядь. Ты мне сейчас не нужен как муж. Ты мне нужен как свидетель. Подпиши лист, что Катя Шум пришла в лечебницу с рваной раной и вывихом плеча. Подпиши как альфа северной стаи. Ставь печать, если она у тебя с собой.

Он достал из-за пазухи личное кольцо с печатью Ардена, то самое, которое шесть лет назад впивалось мне в кожу на свадебном обряде. Я смотрела, как он ставит оттиск на моем листе, и впервые не чувствовала к этому кольцу ничего. Только усталость.

Катя, я записала тебя в реестр больных под своим числом. Это мой документ и моя ответственность. Скажи мне одно: кто тебя привез ко мне, и кто тебя сегодня бил.

Она посмотрела на зашитый укус и тихо сказала: свекор. Учил стоять под рукой, когда муж на охоте. Я ушла, потому что не хочу учиться.

Я кивнула. Записала ее слова со слов, поставила дату. Глеб молчал у стены, и я впервые видела, как он молчит не потому что ему нечего сказать, а потому что понимает цену каждого ее слова. Это было больше, чем любой его приказ за шесть лет.

Утром за тобой приедут, Катя. Может быть, с людьми и собакой. Я приму их у ворот. А ты сегодня спи.

Я дала Кате глоток настоя из кружки Дарины, дождалась, пока зубы перестанут стучать о край, и только тогда убрала руку от ее затылка. Степка все еще держал у ее виска мокрую тряпку, и тряпка эта была грязнее, чем нужно, но я не стала его гонять. Пусть привыкает держать чужую голову.

Тимоша, на печку с ведром. Поставь рядом с золой, чтобы не остыло.

Он метнулся так, что полотенце мазнуло по косяку. Я проводила его взглядом и впервые подумала, что если я когда-нибудь снова захочу нанять мальчишку в помощь, я найму именно этого, а не чужого. Чужого мне уже не нужно.

Глеб стоял у стены, где я его оставила, и я впервые смотрела на него не как на бывшего мужа, а как на подпись, которая мне сейчас нужна. Мне нужен был альфа, который поставит печать под моим листом, чтобы утром Олег Брон не смог сказать, что я приняла чужую волчицу без свидетелей. Мне нужен был не Глеб. Мне нужен был его перстень.

Катя, скажи мне имя свекра. Полностью.

Она зажмурилась.

Его зовут Яромир. Из северного крыла, при Ардене, при совете. Он бил меня, когда муж уезжал, и говорил, что учит меня быть удобной.

Я записала имя в реестр, поставила число. Потом посмотрела на Глеба.

Ты слышал.

Он слышал. Это было видно по тому, как его скулы собрались камнем, и по тому, как он не сразу ответил. Он слышал, и он впервые понимал, что его стая делала не где-то, не с кем-то, а в его же доме, под его же кровлей, и что я это знала с первого дня.

Я подвинула к нему лист.

Подпиши. Как альфа. Поставь печать, что Катя Шум вошла в мою лечебницу с рваной раной и вывихом плеча сегодня ночью, и что стая в лице твоей печати претензий к лечебнице не имеет.

Он подошел. Я впервые видела, как он не спешит. Он взял перо, обмакнул, посмотрел на меня не снизу, как там, у стены, а в упор.

Лада.

Подпиши.

Если я подпишу, Брон утром скажет, что я был здесь ночью, и что я это сделал не как свидетель, а как муж.

Я посмотрела ему в глаза и впервые не отвела взгляда. Это было странно. Шесть лет я отводила.

Ты здесь не как муж. Ты здесь как работник, которого я пустила ночевать в сени. Если Брон хочет сказать, что альфа стаи моет пол в чужой лечебнице, пусть говорит. Мне все равно.

Он смотрел на меня еще секунду, и я впервые увидела, как у него дрогнуло веко. Не от гнева. От того, что я сказала правду, в которую он сам не верил. Он поставил печать. Чернила легли ровно, оттиск вышел чистый, с тем самым волчьим клыком, который шесть лет назад впивался мне в кожу при обряде. Я подулла на оттиск, промокнула, убрала лист в папку.

Глеб, спасибо.

Он отступил, сел на табурет у печки и сложил руки на коленях, как мальчик, которого поставили в угол. Я впервые подумала, что шесть лет назад мне бы это понравилось. Сейчас мне было просто удобно, что он не мешает.

Степка, отнеси грелку Кате под бок. Тимоша, накрой ее второй шубой, моей. Сама лягу в тулупе.

Тимоша посмотрел на меня круглыми глазами.

Ты отдашь ей свою шубу.

Я отдаю ей одеяло. Шуба моя, мне решать. Делай.

Он засуетился, и я впервые увидела, как он выполняет чужой приказ не из страха, а из удивления. Я не стала на этом задерживаться. У меня было еще одно дело.

Глеб, я сейчас пойду к Олексихе. Приму четвертую подпись под лицензией. Вернусь до рассвета. Ты остаешься в доме. Правило то же: сначала стук, потом дверь, потом голос. Если приедут из стаи без меня, скажешь, что я вышла к больной, и что лечебница работает. Больше ничего. Ни имени, ни числа, ни слова. Понял.

Он кивнул. Я взяла свою папку, накинула тулуп, и уже у двери обернулась.

Если Катя заплачет, дай ей воды. Если заплачет Степка, дай воды. Если заплачешь ты, воды можешь не просить.

Я вышла, не дожидаясь ответа. За мной закрылась дверь, и я впервые за шесть лет оставила чужого мужчину в своем доме ночью и не почувствовала ни страха, ни стыда. Только усталость в плечах и холод в валенках, в которых я шла по утоптанному снегу к Олексихе за четвертой подписью, которая мне была нужна больше, чем его кольцо.

Снег под ногами хрустел так, словно кто-то ломал тонкое стекло. Я шла мимо задних огородов Олексихи, и мой тулуп пах дымом, мазью от ожогов и чужим потом. Я знала этот запах. Это был запах чужой ночи в моем доме, и я не была уверена, что он мне нравится меньше, чем должен бы.

Олексиха не спала. У нее горел свет в сене, и она сама открыла мне калитку, прежде чем я успела постучать. На ней была та же шаль, что и утром, и пахла она печным углем и квашеной капустой.

Четвертая, сказала я с порога. Ты обещала.

Она молча кивнула и повела меня в избу. На столе уже стояла чернильница, рядом лежал лист, пододвинутый ближе к лавке, и я поняла, что она ждала. Не меня конкретно, а кого-то, кто принесет ей бумагу и повод не спать.

Садись, сказала она. Колено я тебе покажу завтра.

Я села. Взяла перо, обмакнула в чернила, подвинула лист к ней. Она взяла перо из моих пальцев, как будто мы сто раз так делали, хотя раньше я ей никогда не давала пера в руки.

Ты сперва расскажи, зачем тебе пятая подпись, сказала она, не подписывая. Если я подпишу, Брон мне утром пообещает сжечь амбар.

Брон пообещает, повторила я. А я тебе пообещаю собрать амбар заново, если он его тронет. Пятая подпись мне нужна от вольницы, но если письмо не дойдет до Марьяны раньше его гонца, я беру твою как круг. Тогда совету нечего закрывать. Лицензия стоит не на одной бумаге, а на пяти, и четыре уже в папке.

Она посмотрела на меня долго, как смотрят на человека, который несет на плечах что-то слишком тяжелое для своего роста, но не просит помочь.

Ты же понимаешь, что он приедет с собакой.

Я понимаю, сказала я. И поэтому мне нужна твоя подпись сегодня, а не утром. Если он приедет, он увидит лист с четырьмя подписями и пятой, за которой поехал гонец. Это уже не лечебница без лицензии. Это уже спор.

Она усмехнулась одним уголком рта.

Спор, значит. Ладно. Только пиши мою фамилию целиком, с мягким знаком. Олексиха, ударение на е.

Я взяла у нее лист, перечитала вслух. Дарина Сокол, соседняя лечебница. Степко, помощник. Катя Шум, пациентка. Олексиха, вдова, хозяйка избы. Почерк у нее был крупный, с тремя кляксами, и я впервые подумала, что мне нравится этот почерк больше, чем любой чистый советский лист.

Она поставила последнюю кляксу и подвинула лист ко мне. Я аккуратно промокнула, подулла, спрятала в папку поверх остальных трех.

Олексиха, сказала я. Колено я тебе посмотрю завтра, если ты не передумаешь.

Она махнула рукой.

Ступай. Я тебе света не дам, жги свою лучину. И смотри, чтобы твой альфа у меня по утру в окнах не мелькал. У меня соседи глазастые, донесут Брону быстрее, чем он доедет.

Я вышла, и калитка за мной закрылась сама, потому что я толкнула ее плечом и не стала ждать. Снег все еще хрустел, и теперь к нему примешивался запах подписи, и я знала, что этот запах ни с чем не спутаю.

У крыльца лечебницы меня ждал Даринин саквояж, поставленный на ступеньку, а под дверью лежала записка, придавленная камнем. Почерк был Даринин, ровный и острый. Ушла к Олексихе по делу, вернусь к рассвету. Тимошу не буди, он пусть спит. Степка пусть тоже. Глеб Арден пусть сидит у печки и не выходит. Ключ у тебя.

Я подняла ключ, повертела в пальцах. Ключ был теплый, значит, кто-то держал его в руке не дольше минуты назад. Я сунула его в карман и постучала. Три раза, как условились.

Дверь открыл Глеб. Он стоял в моих домашних штанах и в рубахе с закатанными рукавами, и от него пахло кашей, которую он варил по моему рецепту. Пол в сенях был вымыт. Дрова у печки сложены ровно. Вода в ведрах стояла на лавке, как я просила, не больше двух.

Он молча отступил, впуская меня в тепло. Я стянула тулуп, повесила на крюк и первым делом прошла к столу, где под лампадой лежала папка.

Листы были на месте. Катина запись с печатью Ардена, четыре подписи под лицензией, долговая книга. Я пересчитала. Все на месте. Он ничего не трогал.

Глеб, сказала я, не оборачиваясь. Спасибо.

Он стоял за моей спиной и молчал. Я слышала, как он дышит, и это было странно. Шесть лет я просыпалась под это дыхание, а сейчас оно звучало в чужом для меня доме и все равно звучало так, словно имело на это право.

Ступай в сени, сказала я. Завтра разбужу.

Он кивнул и ушел. Дверь за ним закрылась, и я услышала, как он ложится на лавку, и как под ним скрипнуло дерево. Я впервые подумала, что лавочная скрипка в моих сенях это слишком громкий звук для чужого мужчины, и одновременно слишком тихий для бывшего мужа.

Я задула лампадку, не раздеваясь, легла на свою кровать, накрылась тулупом и закрыла глаза. Где-то под ребрами, там, где шесть лет назад легла брачная вязь, впервые за день стало тепло. Не ровное тупое тепло печки, а тонкое, как игла, тепло чужого дыхания за дверью. Я знала, что это значит. Вязь слышала, что мы в одном доме, и отвечала ему в ответ.

Я положила ладонь на запястье. Вязь под кожей была целой, но впервые теплой не от меня, а от него. Я убрала руку и повернулась к стене. Завтра мне нужно будет решить, что с этим делать. Завтра приедет Брон. Завтра я буду стоять у ворот со своей папкой, пятью подписями и одной печатью волка, которую мне одолжили на одну ночь.

Завтра я выйду к нему сама.

Сон не шел, и я перестала притворяться, что он идет. В сенях скрипнула лавка, и я поняла, что Глеб тоже не спит. Я села на кровати, нашарила рукой папку под подушкой и пересчитала листы в темноте на ощупь. Четыре подписи, долговая, Катина запись. Все здесь.

Тишина в доме была слишком честной. В ней не спрятать, что за стенкой лежит мужчина, который шесть лет спал рядом и теперь впервые не смеет войти. Я натянула чуни, накинула платок и вышла в горницу. За печкой было тепло, и я налила себе остатки каши в глиняную миску.

Дверь в сени была прикрыта неплотно, и через щель тянуло холодом. Я не стала ее закрывать. Пусть дует.

Когда каша кончилась, я вымыла миску, поставила сушиться и пошла обратно. У своей двери остановилась и прислушалась. В сенях он повернулся на бок, и я услышала, как звякнула пряжка его полушубка. Он не снял его. Лежал одетый, как на посту.

Я легла, закрыла глаза и впервые подумала, что не знаю, о чем он сейчас думает. Шесть лет я знала заранее, что он скажет утром, потому что он говорил одно и то же. Сейчас он молчал, и в этом молчании было больше уважения, чем во всех его приказах.

Под ребрами снова потяжелело. Тонкое, как игла, тепло перешло в тупую боль, и я сжала зубы. Вязь не спрашивала разрешения. Она просто чувствовала, что мы в одном доме, и пила мою кровь потихоньку, как пьет воду чужой колодец.

Я встала, подошла к ларю, достала жестянку и вытряхнула кольцо на ладонь. Оно было холодным и пахло медью. Я поднесла его к запястью, где под кожей лежала вязь, и впервые за шесть лет захотела надеть его обратно. Не потому что любила, а потому что устала.

Я не надела. Положила кольцо обратно в жестянку, закрыла крышку и засунула ларь под кровать.

Утро пришло рано, серое и тихое. Я растопила печь, поставила чугунок с водой и только потом постучала в сени.

Глеб, сказала я через дверь. Вставай. Брон будет к полудню.

Он ответил не сразу. Я слышала, как он поднимается, как нашаривает у печки валенки. Потом дверь открылась, и он вышел в горницу с мокрым от снега полушубком на руке.

Я кивнула на лавку у стены.

Садись. Есть каша, есть хлеб. Ешь молча, мне нужно собрать бумаги.

Он сел. Я разложила на столе папку, достала печать травницы и положила рядом с листами. Он ел и смотрел на мои руки, и я впервые подумала, что он смотрит на них не как на руки жены. Он смотрел на них, как на чужие руки, которые могут его выгнать.

Я подняла голову.

Ты останешься в доме, сказала я. Когда приедет Брон, ты выйдешь к воротам со мной. Не как альфа, не как муж. Как свидетель того, что лицензия подписана пятью людьми и совет мне не указ.

Он молчал. Я слышала, как каша в миске подрагивает от его руки, и эта мелочь была почти невыносимой. Шесть лет я знала, что он скажет за столом первым, и это первое слово всегда было приказом. Сейчас он молчал и ел мою кашу, и мне нужно было решать за нас обоих.

Я достала из папки чистый лист, обмакнула перо в чернила и написала сверху: «Акт о разводе и возвращении ремесла». Почерк был мой, ровный, без наклона. Под заголовком я вывела дату, имя хранительницы Марьяны и сослалась на пункт четвертый устава о ремесле, который вчера наизусть процитировал мне Никита Рой. Глеб поднял глаза.

Это развод, сказала я, не отрываясь от листа. Я подаю его через Марьяну, потому что только она имеет право снять вязь. Ты получишь копию, совет получит копию. Подпишу я одна, потому что ты не муж, а бывший. Если хочешь возразить, возрази письменно через поверенного.

Он поставил миску на стол. Я увидела, как он сжал челюсть, и впервые подумала, что эта его привычка за эти годы тоже стала моей. Я знала, о чем он молчит. Он не хотел возражений, он хотел, чтобы я передумала. Он не умел просить, и я шесть лет жила с человеком, который не умел просить.

Я не передумаю, сказала я. Не проси.

Он кивнул. Перо скрипнуло по бумаге, я дописала строку о возвращении травяного сундука, печати и лицензии и поставила свою подпись. Подпись была привычная, с маленьким хвостом на последней букве, и этот хвост я выводила шесть лет в хозяйственных книгах его дома.

Я промокнула чернила, отложила лист и посмотрела на Глеба. Он сидел ровно, руки на коленях, и впервые за утро не смотрел на мои руки. Смотрел в окно, где уже светало.

Ты знаешь, что будет, если Марьяна не примет бумагу до приезда Брона, сказала я.

Знаю, ответил он. Совет закроет лечебницу до суда. Ребенка Шумов заберут. Тебя отправят под стражу в стаю.

И ты мне в этом не поможешь.

Он помолчал.

Я напишу Марьяне с рассветним гонцом, сказал он. Подпишу как свидетель развода, без права голоса в совете. Это снимет с тебя обвинение в укрывательстве подкидыша.

Я положила перо.

Ты понимаешь, что тебя за это выжгут из стаи.

Понимаю, сказал он.

Я впервые посмотрела на него как на мужчину, а не на альфу, и мужчина этот был усталым и серым. Под ребрами у меня дернуло вязью, и я положила ладонь на запястье поверх нее. Вязь была теплой, и впервые эта теплота была его, а не моей. Он почувствовал, я видела по его лицу.

Глеб, сказала я, и голос у меня сел. Я не просила тебя жертвовать стаей. Я просила только не мешать.

Он посмотрел на меня.

Это и есть не мешать, сказал он. Писать Марьяне я не буду, если ты запретишь. Я подчиняюсь твоему дому, пока живу под твоей крышей.

Это было сказано ровно, без надрыва, и от этого стало хуже. Я отвернулась к окну, за которым уже слышно было, как скрипит снег под ногами. Кто-то подходил к крыльцу.

Я встала, подобрала папку и сунула за пазуху. На крыльце загрохотало, и голос Тимоши, ломкий и виноватый, сказал в сени:

Тетя Лада. Там гонец от хранительницы. Марьяна едет сама.

Я выдохнула. Глеб поднялся, и я увидела, как его плечи опустились на полдюйма. Я впервые подумала, что он тоже не спал, и что в его тишине было не меньше страха, чем в моей.

Открой, сказала я ему. Только не выходи за порог, пока я не скажу.

Я повесила чистое полотенце на крюк у печки и достала из-под лавки второе одеяло. Катя лежала с закрытыми глазами, ровно дышала через зубы, и я не хотела будить ее раньше, чем нужно. Шов держался, кожа вокруг порозовела, опухоль спала на полпальца.

Подошла к Марте в сени, где та мыла миску после каши.

Мне нужна твоя память, сказала я тихо. По справочнику дома. За шесть лет у Ардена. Сколько раз Яромир из северного крыла приводил жен к нам в траворезную с укусами, которые надо было зашивать, а не лечить.

Марта вытерла руки о подол и нахмурилась, считая по губам.

Три раза. Первый был у Яромировой старшей невестки, Ингриды, пять лет назад. Свекровь привела, сказала упала с крыльца. Я тогда еще промолчала. Второй был у Дарьи из Поляновки, три года назад, муж привез на телеге, сам плакал, говорил на охоте волк задрал. Я шила. Третий был у Лины, два года назад, мать привела, та сама не сказала ни слова, только стиснула зубы, когда я обрабатывала. У всех трех в кармане у матери лежала монета в одну серебряную, отданная мне сверх платы, и у всех трех муж потом приходил на следующий день проверить, жива ли.

Я смотрела на свои руки, на корку засохшей крови под ногтем большого пальца, и думала, что Яромир за шесть лет выучил, как надо возить к лекарю, чтобы совет не увидел.

Запиши имена, сказала я Марте. На чистом листе. Две колонки, имя и деревня, рядом через тире слово укус или шила. Если не помнишь точно, ставь вопрос. Мне нужны не подписи, мне нужен реестр, чтобы, когда приедут старейшины, у меня был не один шов на Кате Шум, а три на трех женщинах, которых совет тоже должен был видеть.

Марта пошла к комоду за бумагой, и я услышала, как Глеб поднялся из-за стола. Он стоял в дверном проеме между сенями и горницей, плечом к косяку, руки висели вдоль тела. Я не обернулась, потому что знала, что он скажет.

Лада, это моя стая.

Я знаю, ответила я, не оборачиваясь. Я в ней жила шесть лет.

Он помолчал.

Он считал, что Яромир имеет право учить свою семью. Мой отец так же учил свою мать.

Я обернулась, потому что это была новая вещь.

Твою мать учил твой отец, сказала я ровно. И она молчала, потому что у нее не было ни сундука с печатью, ни лицензии граничной травницы, ни Марты, которая помнит на три укуса больше, чем совет хочет помнить.

Я видела, как он сглотнул, и в горле у него что-то дернулось, не слово, а движение, которое он привык удерживать при людях.

Ты хочешь, чтобы я подписался под этим реестром, сказал он. Как свидетель.

Я хочу, чтобы ты молча выслушал, что я сейчас скажу Марте, и завтра утром не сказал старейшинам, что я собираю этот реестр. Это не подпись. Это тишина.

Он посмотрел на меня, и я впервые за шесть лет увидела, как он отводит глаза первым. Не с вызовом, не с обидой, а с тем самым тихим стыдом, который человек чувствует, когда понимает, что его удобство было чужой ценой.

Я понял, сказал он.

Это слово он уже говорил сегодня. Но в этот раз оно впервые прозвучало как обещание, которое он собирается держать, а не как ответ, которого от него ждали.

Я кивнула Марте, чтобы начинала, и пошла к Кате Шум проверять шов.

Под вязью на запястье впервые за шесть лет стало ровно и пусто, не потому что мне стало легче, а потому что я перестала ждать, что мне станет легче. Это была моя работа, и я знала, как ее делать, и я больше не ждала, что кто-нибудь рядом со мной это вспомнит.

Он поставил миску.

Хорошо, сказал он.

Хорошо, повторила я. Только это слово теперь ничего не значит, пока я не увижу, что ты его держишь.

Предыдущая главаГлава 16 из 20Следующая глава