К книге
Няня для волчат альфы. Я не ваша мамаГлава 19 Печать на ладони
95%
Глава 19 Печать на ладони
19

Я стояла на крыльце босая, в одной рубашке Лины, перешитой по моему бедру со швом с изнанки мужской обувной иглой, и смотрела, как Дора натягивает на перила мокрую рогожку. На улице сыпало мелким снегом, каждая снежинка ложилась на камень и тут же таяла. Полоса угля, проведенная Мирой вчера по моей щеке, уже стерлась, но я все еще чувствовала на скуле сухое тепло.

— Таис, — сказала Дора, не оборачиваясь. — Карин прислал людей к воротам. Говорят, проверка мерки.

Я кивнула. Утро обещало быть грязным.

В сенях пахло холодным деревом и сырой шерстью. Я натянула свои сапоги, обмотала голени плотной тканью поверх края рубашки, чтобы снег не сыпался внутрь, и взяла со стола свой саквояж. В нем лежала чистая береста, кусок угля и крошечный пузырек с уксусом — на случай, если кто-то из проверяющих вздумает показать мне поддельную подпись. Береста осталась с вечера в кабинете альфы, но я знала, что Марек не спал.

Калитка скрипнула, когда я подошла. За воротами стояли трое. Бронислав Карин в длинном кафтане с меховым воротником, Ирма Вольская в шубе, пахнущей чужим одеколоном и крахмалом, и самка из круга — та самая, что подбросила платок с рыжей шерстью. У самки на пальцах я заметила свежую настойку полыни: она пыталась смыть запах.

— Няня, — сказал Карин, и голос у него был мягкий, как перчатка на кулаке. — Совет приказал снять мерку для родового платья. При свидетелях. Сегодня.

Я вынула из кармана свой медный ключ без бирки, тот самый, что нашла на каминной полке лечебной, и повертела его в пальцах.

— Мерку снимут, — сказала я. — С меня. И приложат к платью Ирмы. Здесь, при всех.

Ирма дернула подбородком. У нее на шее блеснула тонкая цепочка — родовой знак северского дома, который она носила без права.

— Платье не для тебя, — сказала она.

— А для кого? — спросила я. — Для женщины, которая войдет в этот дом через две недели? Для той, чье имя вы еще не написали?

Карин кашлянул.

— Няня, процедура не обсуждается. Совет распорядился.

— Совет распорядился снять мерку, — сказала я. — С кого — не уточнил. Я стою здесь, я в своем праве. Пусть шьют под меня, а потом носит тот, кому достанется.

Марек вышел на крыльцо без шапки, в расстегнутой рубашке, как вчера. Утренний холод кусал его за шею, но он не поднял воротник. Он встал между мной и кругом так близко, что я слышала, как под рубашкой стучит его сердце.

— Мерку снимут с нее, — сказал он, не глядя на Карина. — С няни. Потом я подпишу, что платье остается под печатью совета. Без сургуча, без копии. Самка, что подбросила платок с рыжей шерстью, ответит при всех.

Самка из круга попятилась. У нее на виске выступила испарина.

— Марек, — сказала Ирма. — Это бунт.

— Это порядок, — ответил он. — В моем доме.

Карин снял шапку. Я видела, как у него побелели костяшки пальцев, сжимавших шапку. Он посмотрел на меня — не на мое лицо, а на мои руки, державшие ключ, потом на бересту в моем саквояже, потом на Марека. Он понял, что я готова положить книгу дома на эти перила.

— Хорошо, — сказал он. — Свидетели будут. Самка из круга ответит. После обеда.

— До обеда, — поправила я. — Пока снег не лег на мерку.

Марек не шевельнулся. Карин кивнул и отступил к саням. Ирма пошла за ним, на ходу расстегивая верхнюю пуговицу шубы, словно ей стало жарко. Самка из круга задержалась у ворот. Она посмотрела на меня так, будто я держала у нее под сердцем нож.

— Я не знал, кто эта женщина, — тихо сказал Марек, когда сани скрылись за поворотом.

Я не ответила. Я смотрела на свои босые ступни на мокром камне крыльца и думала о том, что к обеду мне нужно будет раздеться перед двумя свидетелями из круга, чтобы доказать, что мое тело — не их ткань, не их выкройка, не их чужая невеста. На запястье у меня не было ни руны, ни клейма, и я впервые была этому рада.

К обеду я переоделась в чистую рубашку, туго перетянула волосы лентой и сама отнесла на кухню чугунный таз с горячей водой. Дора молча поставила рядом чистое полотенце, кусок мыла и гребень. На столе уже лежали мои береста, уголь и пузырек с уксусом. Я разложила их по порядку: береста слева, уголь справа, уксус посередине. Между ними — медный ключ без бирки. Это была моя витрина.

В кухню вошли двое свидетелей из круга: пожилая самка с шрамом через бровь и молодая, почти девчонка, с красными от мороза руками. За ними — Карин, уже без шапки, с пером и листом. За Кариным — Ирма, которая несла сверток с платьем. От него пахло крахмалом и чужим одеколоном.

— Начнем, — сказала пожилая самка.

Я вымыла руки, обтерла их полотенцем и повернулась к тазу. Вода была теплой, почти горячей, и от нее поднимался пар. Я стянула через голову рубашку, оставив только льняную повязку на груди и штаны до колена. По коже прошел холод, но я не повела плечом. Пусть смотрят. Пусть записывают.

Пожилая самка обошла меня кругом, задержалась у плеча, потом у бедра, потом у щиколотки. Молодая записывала на отдельном листе. Карин стоял у двери и смотрел на мои руки, а не на тело. Это было его мелкое одолжение, и я его приняла.

— Мерка снята, — сказала пожилая. — Грудь три, талия два, бедро три с половиной.

Ирма развернула платье. Креповое, кремовое, с вышивкой волчьих лап по подолу и по вороту. Рукава заложены под чужую руку, под чужое плечо. Я подошла и приложила ладонь к вышивке на груди. Ткань была мягкой, дорогой, и пахла чужим телом.

— Мерка не моя, — сказала я. — Грудь у меня три без четверти. Талия — два с осьмушкой. Бедро — три без малого. Платье шили под другую.

Карин поднял перо.

— Под кого? — спросил он.

— Под женщину, которую вы еще не назвали, — ответила я. — Или под ту, что уже названа, но не здесь.

Ирма сжала губы.

— Это платье для невесты хозяина дома, — сказала она. — Не для тебя.

Я взяла у нее из рук платье и аккуратно положила на стол, расправив по доскам. Потом достала свой пузырек с уксусом, капнула на шов у ворота. Ткань не окрасилась. Я капнула на вышивку. Нитка чуть посветлела, но не потекла.

— Краска стойкая, — сказала я. — Шили в ноябре, когда ткань еще не лежала. Мерку снимали через кухарку, не с тела. Кто заказывал — тот и шил.

Карин положил перо.

— Кто заказывал? — спросил он у Ирмы.

Ирма молчала. У нее на виске выступила испарина, такая же, как утром у самки из круга. Я подождала три удара сердца, потом повернулась к пожилой самке.

— Запишите в протокол: платье сшито не по моей мерке. Моя мерка приложена. Пусть совет решит, под кого перешивать.

Молодая самка записала. Пожилая кивнула. Я натянула рубашку через голову, завязала пояс и подобрала волосы. На столе остались лежать платье, береста, уголь и ключ. Я посмотрела на Карина.

— Теперь про платок с рыжей шерстью, — сказала я. — Самка из круга, что подбросила его в мою лечебную, должна ответить при свидетелях. Здесь и сейчас.

Карин стянул с руки перчатку.

— Самка не явилась, — сказал он. — Она уехала ночью.

— Тогда совет пришлет за ней, — сказала я. — А платье остается под печатью совета. Без выноса, без сургуча, без копии. Марек подпишет.

Я вышла из кухни. В сенях пахло холодным деревом и чужим одеколоном от платья, которое осталось на столе. На крыльце стоял Марек, уже в шапке, уже в тулупе. Он ждал. Увидел меня, отступил на шаг, потом вернулся.

— Мерка не твоя, — сказал он. Не спросил, сказал.

— Не моя, — подтвердила я. — И не Миры. И не Лучика. Платье шили под женщину, которую совет еще не назвал. Или уже назвал, но не мне.

Он снял шапку. Под ней волосы были влажные от пота, примяты. Я впервые видела его без шапки на морозе и подумала, что он похож на отца, который не знает, как спросить у дочери про уроки.

— Подпиши, — сказала я и протянула ему бересту.

Он взял перо из моих пальцев. Не из чернильницы, из моих пальцев. Его рука была теплой и шершавой. Он написал внизу листа: «Платье под печатью совета. Мерка с няни приложена. Без сургуча, без копии. Самка из круга ответит при всех». И подписал. Буква «у» у него в фамилии вышла с длинным хвостом, как в книге дома.

— Зиму я продам сама, — сказала я тихо. — Утро ты уже купил. Остальное — мое.

Он посмотрел на меня. Не на мои руки, не на бересту. На меня. У него на скулах лежал румянец, и я не могла понять — от мороза или от того, что он только что подписал.

— Я не трону детей, — сказал он. — И не назову это долгом.

— Тогда подпиши это тоже, — сказала я.

Он подписал ниже, мелко, почти неразборчиво: «Детей не трогать. Долгом не называть». Потом отдал мне бересту и перо. Наши пальцы соприкоснулись на секунду, и я отдернула руку первой.

Внизу, на кухне, Карин складывал платье обратно в сверток. Ирма стояла у двери и смотрела на меня так, будто я забрала у нее не платье, а имя. Я спрятала бересту в саквояж и пошла в детскую. Там Лучик уже проснулся и сидел на кровати, прижимая к себе тряпичного волка. Мира сидела рядом и держала его за руку.

— Тать, — сказал Лучик, увидев меня.

— Каша, — ответила я и села на пол рядом с кроватью.

Я закатала рукава и пошла в лечебную. Мне нужно было не лекарство, мне нужно было зеркало и мокрая тряпка: стереть с лица полоску угля, которую утром провела Мира, пока совесть еще не прилипла к коже. На полке у рукомойника стоял медный таз, вода в нем была ледяной, с иголками льда. Я плеснула на ладони, потом на щеку. Уголь не отходил. Я терла сильнее, пока кожа не стала красной и саднящей, и тогда наконец оттерла.

— Тать, — сказали за спиной.

Лучик стоял в дверях, прижимая к груди тряпичного волка, и смотрел на меня так, будто я делала что-то страшное. Мира стояла за его плечом и держала брата за ворот рубашки. На ее лице была написана та самая тревога, которую я уже научилась читать: не злость, а проверка, уйду я или нет.

— Я не ухожу, — сказала я. — Умываюсь. Уголь на щеке был, видишь?

Я наклонилась к нему и показала мокрую щеку. Лучик посмотрел, потом поднял своего тряпичного волка и тоже показал мне его морду, как будто мы менялись новостями. Я кивнула серьезно.

— Хороший волк, — сказала я. — Сегодня он спал?

— Спал, — ответил Лучик и вдруг улыбнулся одним уголком рта, как Марек.

Мира шагнула в лечебную и закрыла за собой дверь. Я выпрямилась и взяла полотенце. Она смотрела на меня прямо, не отводя глаз.

— Мама боялась, — сказала она. — Я помню. Она запирала дверь на два оборота и держала ключ под подушкой.

Я села на низкую табуретку, чтобы быть ниже нее. Не ровней, ниже.

— Я знаю, — сказала я. — Мне Дора рассказала. Я заперла эту дверь утром на ключ. Ключ у меня в кармане.

Я вытащила ключ без бирки и показала ей на ладони. Медный, теплый от моей руки, с царапиной на бородке.

— Ночует он не у двери, — сказала я. — Ночует он у меня в кармане. Можешь проверять каждое утро.

Мира подошла и взяла ключ. Не из моей руки, из моей ладони. Повертела, пощупала царапину на бородке. Потом вернула.

— Теть, — сказала она.

Я чуть не поперхнулась. Это было не имя и не слово, это было то, чем дети в этом доме звали мать, и я впервые услышала это в свою сторону.

— Таис, — поправила я мягко. — Теть — это мама. Мамы нет. Я не ваша мама.

Она не кивнула.

— Я не буду вашей мамой, — повторила я и посмотрела ей в глаза. — Я буду вашей Таис. Это другое имя. Условие такое же, как вчера: я обещаю остаться, пока я вам нужна. Не пока стае удобно.

Мира прикусила нижнюю губу, и я увидела, как у нее дрогнули ресницы. Не слезы, а сдержанная сила девятилетней девочки, которая не хочет плакать при чужой.

— А если не нужна? — спросила она.

— Тогда я уйду, и это будет моя правда тоже, — сказала я. — Но я не уйду как мама. Мама ушла не потому что боялась. Она ушла потому что ей не дали выбирать. Мне дали выбирать. Я выбираю остаться.

Мира кивнула. Один раз, коротко.

— Иди завтракать, — сказала она и взяла брата за руку.

Лучик пошел за ней, но у двери обернулся и показал мне тряпичного волка еще раз. Я кивнула ему в ответ, и он улыбнулся уже двумя углами рта.

Я вытерла полотенцем мокрые руки и пошла к рукомойнику. В тазу осталась черная вода с размытой полоской угля, и я вылила ее в окно. Снег под окном стал серым.

К двери лечебной кто-то подошел, и я услышала стук. Не громкий, не требовательный, просто стук. Я открыла. На пороге стоял Марек, уже в тулупе, в шапке, с берестой в руке. Он протянул мне ее.

— Зима, — сказал он. — Я подумал. Я не дам вам зиму, потому что зиму ты продашь сама. Но я дам тебе утро каждый день, пока ты здесь. Без проверяющих, без самок из круга, без записки на столе. С рассвета до полудня ты в доме как своя. После полудня — как у себя в сторожке. Если согласна, подпиши.

Я взяла бересту. Текст был написан его рукой, ровно, без хвостов у буквы «у». Внизу он оставил место для моей подписи.

— Я хочу добавить одно условие, — сказала я.

Он кивнул.

— Ты не тронушь детей, — сказала я. — И не назовешь это долгом.

Он посмотрел на меня долго, и я видела, как у него на скулах сходит румянец. Потом он кивнул снова.

— Подписывай, — сказал он.

Я взяла перо из его руки. Оно было теплое. Я подписала ниже, где он оставил место, и вернула ему бересту.

— Зима, — сказала я. — Утро каждый день. Детей не трогать, долгом не называть. Условия приняты.

Он спрятал бересту за пазуху и пошел прочь, не оглядываясь. Но в коридоре он задержался у лестницы и подождал, пока я закрою дверь лечебной и пойду за ним. Я пошла, и он пошел вперед, и мы шли рядом до самого крыльца, и поле шло за нами без рыка, без приказа, тихо, как ровный свет за окном.

Я несла саквояж по коридору, когда услышала шаги на крыльце. Не Марек — он шагал тяжело, пяткой, и поле за ним шло волной. Это были чужие ноги, мелкие и осторожные, и пахло от них полынью, медом и кожей новых перчаток. Самка из круга, та самая, что подбросила платок с рыжей шерстью. Я остановилась у двери лечебной и прижала саквояж к боку. Мне нужно было не бежать и не прятаться, мне нужно было открыть дверь и выйти на крыльцо раньше, чем она войдет в дом. Потому что в доме дети.

Я вышла на крыльцо. Снег уже сыпал гуще, и на ступеньках лежала тонкая рогожка — я сама положила ее утром. Самка стояла у столба, кутаясь в темный платок, и смотрела на меня снизу вверх. Глаза у нее были серые, как зимняя вода, и спокойные.

— Няня, — сказала она. — Совет прислал меня спросить, готова ли ты уступить детскую.

— Детская не моя, чтобы уступать, — ответила я. — Детская их. Я в ней работаю.

Она кивнула, как будто я сказала именно то, что она ждала.

— Тогда я осмотрю шкаф с детской одеждой, — сказала она и шагнула на ступеньку.

— Не осмотришь, — сказала я и не двинулась с места. — В шкафу ихние рубашки и штаны. Мужские обувные иглы, которыми я перешивала юбку Лины, лежат на верхней полке. Если хочешь снять мерку с меня для родового платья, снимай здесь, на крыльце, при двух свидетелях. Карин и Ирма Вольская пусть поднимаются. Мерку приложим к платью при всех, и если платье мое, я его надену. Если платье чужое — мерка ничья.

Самка посмотрела на меня долго, и я увидела, как у нее дрогнула бровь. Не злость, удивление. Она не ждала, что я назову Ирму по имени и приглашу свидетелей из тех, кого стая прислала.

— Ты понимаешь, что это публичный отказ, — сказала она тише.

— Это публичное условие, — поправила я. — Публичный отказ был вчера, когда я вынесла книгу дома на крыльцо и положила платок с твоей шерстью на пресс-папье в виде волчьей лапы. Сегодня я предлагаю сделку.

Она помолчала, потом отступила на шаг.

— Я передам совету, — сказала она и пошла прочь по снегу, не оглядываясь.

Я стояла на крыльце и смотрела ей вслед, пока она не свернула за угол усадьбы. Потом вернулась в дом и заперла дверь на крючок. Руки у меня дрожали, и я сжала их в кулаки, чтобы унять дрожь. Я сделала то, что должна была сделать: выставила сделку вместо унижения. Теперь мяч у совета.

В лечебной пахло ромашкой и сухим пустырником, и я села на низкую табуретку у рукомойника. Мне нужно было не пить и не есть, мне нужно было положить руки на колени и дышать, пока дрожь не пройдет. Дверь открылась, и вошла Мира. Она посмотрела на меня, потом подошла и села рядом на пол, плечом к моему колену. Не прижалась, просто села рядом, как садится дочь рядом с матерью, когда матери тяжело.

— Я слышала, — сказала она. — Ты сказала мерку при всех.

— Сказала, — ответила я.

Мира подняла голову с моего колена, и я увидела, как у нее на ресницах задержалась слеза, которую она не дала упасть. Она моргнула, и слеза ушла обратно, и лицо стало снова детским, серьезным, как у взрослой, которая решает, плакать ей или нет.

— Ты пойдешь к нему? — спросила она.

— К кому?

— К отцу, — сказала она. — Он сейчас в кабинете и сидит над берестой, которую ты подписала. Он ее перечитывает.

Я встала, и колени у меня хрустнули, и я поняла, что сидела на полу дольше, чем думала. В лечебной пахло ромашкой и горьковатым дымом от плошки с сушеным зверобоем, который я забыла убрать. Я подобрала саквояж и пошла к двери.

— Ты не бойся, — сказала Мира мне в спину. — Он сегодня не рычит.

Я обернулась.

— Я не боюсь, — сказала я. — Я работаю.

В коридоре было холоднее, чем в лечебной, и под потолком тянуло сквозняком от чердачного окна, которое Дора забыла закрыть. Я прошла мимо детской и услышала, как Лучик там что-то бормочет, складывая тряпичных волков в ряд. Я остановилась на секунду, прислушалась и пошла дальше. Дверь кабинета была закрыта, и я постучала костяшкой пальца, не громко.

— Войди, — сказал Марек.

Я вошла. Он сидел за столом, и береста лежала перед ним, и рядом стояла чернильница, открытая. На верхнем краю бересты было написано моей рукой «условия приняты», и ниже его рукой «к утру готов». Я подошла ближе и увидела, что он не перечитывает условия, он пишет на другом листе, мелко и криво, и лист уже почти весь исчеркан.

— Что это? — спросила я.

Он поднял голову, и я увидела, что глаза у него красные, и не от дыма.

— Расход, — сказал он. — Сажусь считать, что я должен за эту зиму. Не стае, тебе. За молчание, за то, что Дора соврала, за то, что я подписал твою мерку для чужого платья, не спросив тебя. Я хочу знать цену, пока ты не назвала ее сама.

Я села на стул напротив него. Стул был дубовый, тяжелый, с резной спинкой, и сидеть на нем было жестко. Я положила саквояж на колени.

— Цена уже названа, — сказала я. — Утро с рассвета до полудня каждый день, без проверяющих, без самок из круга, без записки на столе. Детей не трогать, долгом не называть. Ты подписал.

Он посмотрел на меня, и я увидела, как у него дрогнула скула.

— Это цена за работу, — сказал он тише. — Это не цена за то, что я плохо обращался с тобой и с детьми.

— Нет, — сказала я. — Это цена за работу. За остальное ты отвечаешь перед своими детьми и перед собой, и я тебе в этом не судья и не советчик. Я няня. Я делаю свою работу.

Он помолчал. Потом аккуратно сложил исчерканный лист вчетверо и убрал его в ящик стола. Бересту с условиями он положил под стеклянную плиту пресс-папье.

— Завтра, — сказал он, — совет пришлет Карина за меркой. Мерку снимут при двух свидетелях после обеда, как я подписал. Ты не обязана присутствовать. Но если хочешь, я пошлю за тобой.

— Пошли, — сказала я. — Я буду в лечебной, перевязывать Лучику ногу. Позовешь, когда свидетели соберутся.

Он кивнул. Я встала, и стул скрипнул по половице, и этот звук был неожиданно громким в тишине кабинета. Я дошла до двери и остановилась.

— Марек, — сказала я, не оборачиваясь. — Если мерка окажется моей, и платье окажется сшитым на меня, я его надену. Если окажется чужой, я его не надену, и ты это объявишь совету сам.

— Я объявлю, — сказал он.

Я вышла в коридор и закрыла за собой дверь. В коридоре пахло холодом и чуть-чуть мятой от трав, которые сушились на подносе у окна. Я постояла секунду, прижав саквояж к боку, и пошла в лечебную. Мне нужно было перевязать Лучику ногу и приготовить сон-траву на ночь, и у меня еще оставался час до обеда, и я хотела успеть сварить кашу на ужин сама, потому что Дора сегодня не в духе и лучше ей не мешать.

У двери лечебной я остановилась. На ручке висела мокрая тряпичная фигурка волка, совсем маленькая, с пришитой пуговицей вместо глаза. Я сняла ее, повертела в пальцах и положила в карман. Лучик сделал. Я понесу его волка в кармане и никому не скажу.

— Ирма не придет, — сказала Мира. — Она не любит, когда на нее смотрят.

— Тогда совет увидит, что она не пришла, — сказала я. — Это тоже ответ.

Мира кивнула и положила голову мне на колено. Я погладила ее по макушке, и волосы у нее были теплые и пахли дымом и хлебом. Я не обещала ей остаться навсегда. Я обещала остаться, пока я им нужна, а не пока стае удобно. Это условие теперь было написано на бересте за пазухой у Марека, и я знала, что он его не нарушит. Не потому что боится, потому что впервые за эту зиму сам захотел, чтобы условие было.

Предыдущая главаГлава 19 из 20Следующая глава