Герцог повернул голову.
Отец замолчал. Сразу. Без борьбы. Без сопротивления. Просто замолчал, потому что понял: дальше говорить нельзя. Дальше — пропасть.
— Я говорю с невестой, — произнёс герцог. — Не с её отцом. Не с её матерью. Не с домом Бельвиль. С ней.
С ней.
Эти два слова вошли в меня больнее, чем пощёчины. Больнее, чем вино на платье. Больнее, чем смех гостей. Больнее, чем предательство Элерса.
Потому что за весь сегодняшний день никто не спрашивал меня.
Хочу ли я отдать платье Миранде. Хочу ли я воды. Хочу ли я жить дальше в этом доме. Хочу ли я вообще жить.
Никто.
А теперь человек, которого я боялась больше всех в комнате, вдруг спрашивал, хочу ли я?
Я посмотрела на его руку, державшую мою. На свои пальцы в его ладони. На пол, где лежали волосы. На родителей, которые стояли, замершие, бесполезные, лишние.
Мать смотрела на меня почти с ненавистью. Не открытой — нет. Она слишком хорошо умела носить маски светской любезности. Но эта ненависть сквозила в её глазах. Я видела в них чёткую мысль: «Только попробуй всё испортить». Эту мольбу: «Не смей». Этот страх: «Что ты наделаешь?».
Отец не скрывал ничего. Если бы я сказала «нет», а герцог сейчас отвернулся, он бы ударил меня ещё раз. Может быть, сильнее. Может быть, так, чтобы я уже не поднялась. Может быть, так, чтобы наконец-то сломать то, что ещё не сломалось.
Я снова посмотрела на герцога.
— Почему? — спросила я.
Слово вышло едва слышным. Тихим, как шелест бумаги. Как дыхание. Как последняя надежда.
Он понял.
— Почему я хочу на вас жениться?
Я кивнула.
Герцог немного помолчал. Его зелёные глаза были очень близко. Холодные. Непроницаемые. И всё же в них не было пустоты. Там что-то жило. Что-то тяжёлое. Старое. Спрятанное глубже, чем я могла увидеть. Что-то, что было старше этого дня, старше этого дома, старше моего позора.