У художников – а их во Франции двое или трое – не слишком-то много возможностей выставляться, и я без труда могу представить себе, как они лежат при смерти, если за долгие месяцы им ни разу не выпал случай выйти в свет. Это одна из причин, по которой я решил увеличить своим присутствием посещаемость Салона Независимых. Хотя есть и более веская причина, а именно чувство глубокого отвращения, с которым я уйду с этой выставки, чувство, которое в иных обстоятельствах, как правило, не удаётся ощутить в полной мере. Боже мой, ну и времена пошли! Я люблю от души посмеяться – что правда, то правда. И всё-таки я безоговорочно предпочитаю фотографию изобразительному искусству и чтение «Утра»[76] творчеству Расина. Вам понять это, пожалуй, будет сложно, поэтому я не премину объясниться. Скажем, существуют три категории читателей газет: во-первых, человек малограмотный, которому неведомо удовольствие, получаемое от чтения шедевра; во-вторых, личность возвышенная, образованная, господин благовоспитанность, напрочь лишённый фантазии, который пролистывает газету исключительно в поисках чужих выдумок, и, наконец, человек-животное с норовом, который буквально вынюхивает свою газету и которому плевать на тонкую натуру великих дарований. Таким же образом можно разделить на три вида и любителей фотографии. Я хочу, чтобы вы вбили, наконец, себе в голову, что искусство – это забава буржуа, а под буржуа я подразумеваю господина без воображения. Допустим; но почему тогда, позвольте спросить, при всём Вашем презрении к живописи Вы всё же берёте на себя труд критиковать её?
Нет ничего проще: я пишу затем лишь, чтобы позлить моих собратьев, чтобы добиться известности и заставить мир заговорить обо мне. Известность – ключ к успеху в делах и у женщин. Будь у меня слава Поля Бурже[77], я бы каждый вечер щеголял в плавках по сцене мюзик-холла, и уверяю вас, успех был бы гарантирован. Моё перо даёт мне ещё одно преимущество: я вполне мог бы сойти за знатока живописи – позиция с точки зрения толпы завидная, так как почти с полной уверенностью можно сказать, что среди посетителей Салона не окажется и двух умных людей.
Перед такими образованными читателями, как вы, я вынужден объясниться ещё раз и уточнить, что умным я считаю лишь человека с ярко выраженным характером, учитывая, однако, что человек действительно умный похож на миллион других действительно умных людей. Так что человек тонкий и проницательный почти всегда останется для меня всего лишь идиотом.
Снаружи Салон производит приятное впечатление: все эти палатки напоминают передвижной цирк какого-нибудь Барнума[78]; но что за отвратительные художественные рожи вскоре наполнят его. Ох, сколько их набежит, сколько слетится: мазилы с длинными волосами и писаки с длинными волосами; мазилы с короткими волосами и писаки с короткими волосами, мазилы в отрепьях и писаки в отрепьях, хорошо одетые мазилы и хорошо одетые писаки, мазилы с мерзкими рожами и писаки с мерзкими рожами, мазилы с ухоженными физиономиями… Впрочем, таких быть не может… Нет, таких не бывает. Но есть художники, пропади они пропадом! Вскоре по улице и шагу нельзя будет ступить, не наткнувшись на очередного художника, и придётся как следует постараться, чтобы отыскать хоть одного человека. Они повсюду: все кафе набиты ими битком, каждый день открываются всё новые академии художеств. Кстати, меня всегда интересовал вопрос, как это преподавателю живописи, если только он не обучает слесарей делать слепки с ключей, удаётся найти хоть одного ученика на всём белом свете. Над клиентами хиромантов и карточных гадалок смеются, а легковерных студентов академий живописи воспринимают почему-то всерьёз. Неужели можно научиться рисовать, писать красками, обладать талантом или быть гением? Однако же художественные мастерские заполнены великовозрастными простофилями тридцати или даже, прости Господи, сорока лет! Олухами лет пятидесяти – о да, Боже милостивый! Сумасшедшими бедолагами пятидесяти лет! Нередко можно встретить там и молодых американцев – широкоплечих, ростом под метр девяносто, умеющих боксировать и приехавших с берегов Миссисипи, где плавают негры с мордами бегемотов, и где красотки с упругими попками мчатся на лошадях. Или из Нью-Йорка, омываемого Гудзоном, где дремлют тяжёлые, словно тучи, миноносцы. А хорошенькие американки? – О горе вам, прелестные мисс Небоскрёб!
Конечно, вы можете возразить, что в эти академии художники идут в поисках натурщицы и тепла в зимнюю стужу. Но для настоящего художника сама жизнь – лучшая натурщица. Так или иначе, даже вам видно, что профессиональная натурщица не намного живее гипсовых фигур, с которых рисуют в Школе Художеств. Однако слушатели академии Матисса ещё и высмеивают претенциозность Школы Художеств: у них там, видите ли, передовой взгляд на живопись! Ведь среди этих особ и вправду встречаются такие, кто ставит искусство выше природы. Нет, это ж надо!
Крайне удивительно, что какому-нибудь бойкому прохвосту ещё не взбрела в голову идея открыть академию литературы.
Итак, окунёмся же в мир выставки, как сказал бы добропорядочный критик. (Я? – Нет, я негодяй.)
999 полотен из 1000 уже были торжественно представлены на Салоне Французских Художников[79], на Национальной выставке[80] или на Осеннем салоне[81]. Даже Сезанн со своими натюрмортами и Ван Гог с картиной, на которой изображены книги, ещё совсем неплохо смотрелись бы на Осеннем салоне. Над художниками, использующими для создания картин мазь, вазелин и мыло, уже столько смеялись, что вновь затрагивать эту тему я не стану, а если я и собираюсь назвать некоторые имена, то это лишь уловка, единственный способ продать мой журнал. Ведь сколько бы я ни обзывал какого-нибудь Тавернье[82] сморщенным яблоком и ни упоминал этого дурака Зака[83]в бесконечном перечне ничтожеств, они оба, равно как и все остальные, всё равно купят мой журнал лишь для того, чтобы увидеть свои имена в печати. Впрочем, на их месте я бы сделал то же самое.
Как много там всяких псевдо-Ройбе[84], псевдо-Шабасов[85], псевдопримитивистов, псевдо-Сезаннов, псевдо-Гогенов, псевдо-Морисов Дени[86] и псведо-Шарлей Геренов[87]. Ох уж эти милые сердцу Морис Дени и Шарль Герен! С каким удовольствием я бы дал им пинка под зад! Ах, Боже ты мой, Боже ты мой! Как же фальшиво безупречен этот Морис Дени! Он изображает голых младенцев и женщин на лоне природы, чего в наши дни нигде уже и не увидишь. Глядя на его полотна, как сказал бы один мой друг Эдуар Аршинар[88], волей-неволей начинаешь верить в то, что дети воспитываются сами по себе и что починка обуви ничегошеньки не стоит. А железнодорожных аварий вообще будто не существует: Морису Дени следовало бы рисовать на небесах, потому что он и понятия не имеет, что такое смокинг или кислый запах ног. Не то чтобы изображения акробата или испражняющегося я считал чем-то уж совсем вызывающим, скорее наоборот, я бы сказал, что роза, нарисованная своеобразно и свежо, обладает куда большей дьявольской силой. Соответственно, подражателя Каролюс-Дюрана[89] я презираю в той же мере, что и подражателя Ван Гога. Первый наивен, второй исполнен культурных идеалов и стремлений, но в конечном счёте оба убоги.
Все мои замечания о Морисе Дени относятся и к Шарлю Герену, так что повторяться я не стану.
Больше всего на Салоне бросается в глаза то, как вдруг стал важен интеллект в среде так называемых художников. Для начала я убеждён, что важнейший навык любого художника – это умение плавать. Кроме того, я нахожу, что основы искусства – в том неописуемом виде, который сродни физической подготовке борца – заложены скорее в животе, чем в мозгах. Вот почему я прихожу в бешенство, каждый раз, когда, стоя перед картиной, я упоминаю автора, а он поднимает лишь голову. А где в это время ноги, печень, селезёнка?
И правда, что, кроме отвращения, можно испытывать к картине какого-нибудь Шагала[90] или Шакала, на которой изображён человек, вливающий бензин в задницу корове? Ведь даже самому настоящему безумию не суждено мне понравиться, если оно проявляется исключительно на уровне мозга, в то время как гениальность – это не что иное, как причудливое выражение способностей тела.
Анри Хайден[91]. Если уж и говорить об этом художнике, то лишь потому, что для его рукоделия пригодилась шляпка мадам Краван[92]. И картина его – это и есть рукоделие. Всё в ней плохо скроено, мерзко, раздавлено рассудочностью. Я бы скорее предпочёл провести две минуты под водой, чем перед этой картиной – задыхался я бы уж точно меньше. Все достоинства этого полотна выставлены напоказ, эффекта ради, а ведь в произведении, созданном исходя из образа, достоинства – это лишь оттенки сияющего шара. Тому, кто видит шар, перебирать достоинства не нужно, ведь они всё равно будут отдавать фальшью. Хайден шара явно не видел, так как на его полотне ютится по меньшей мере с десяток картин.
Мой Вам совет: примите пару таблеток и очистите разум; совокупляйтесь почаще или устройте какой-нибудь дебош: а когда бицепсы у Вас будут сантиметров пятьдесят в обхвате, то, может быть, Вы станете, наконец, зверем, если у Вас на это хватит таланта.
Лёб[93]. Его экспонат больше похож на трудовые потуги, чем на картину.
Морган Расселл[94] пытается прикрыть свое бессилие синхромизмом. Я уже видел эти невзрачные полотна с омерзительно грязной палитрой на выставке в галерее Бернхайма-Жёна[95]. Не вижу в них вообще ничего хорошего. У Шагала есть, несмотря ни на что, хоть какая-то наивность и цвет. В нём, может, даже и естественность присутствует, но уж больно мелкая. Чемьер[96] – ничтожество. Фрост[97] – ничтожество. Пер Крог[98] – старый проныра, пытающийся сойти за старого простачка. Александра Экстер[99] – одна из тех бедолаг, что во сто крат лучше смотрелись бы на выставке Французских Художников, потому что даже кубистский Бугро[100] – это всё равно просто Бугро. Лабурер[101]: в его весьма гнусных полотнах изредка всё-таки промелькивает что-то живое – особенно в том, где изображено кафе с игроками на бильярде; но удовольствие от созерцания этой картины весьма посредственное, поскольку оригинальностью она не отличается. Буссенго[102] – таких, как он, пруд пруди. Кешма́рки[103] – уродство, о да, всё насмарку! Айнхорн[104], Люсьен Лафорж[105], Шоботка[106], Вальмье[107] – кубисты, начисто лишённые таланта. У Сюзан Валадон[108] есть парочка неплохих приемов в запасе, однако ж упрощать не значит опошлять, старая ты шлюха! Тобин[109]. Гм… Да уж! Старина Тобин (я с Вами не знаком, да это и неважно), если очередной господин Незнамокто предложит Вам встретиться в «Ротонде»[110], плюньте и не приходите. В Ваших картинах есть какая-то изюминка (это я ещё добренький!), но в то же время от них явственно попахивает творческими диспутами об эстетике за столиком кафе. Все Ваши приятели – жалкие тупицы (а вот здесь я уже, кстати, хамлю). Сделайте мне одолжение, пошлите эти свои приличия куда подальше! Пойдите побегайте по полям, промчитесь галопом, как лошадь, по лугам, попрыгайте со скакалкой, и когда Вам снова исполнится шесть лет и Вы превратитесь в несмышлёного ребёнка, то сможете, наконец, увидеть нечто невероятное. Андре Риттер[111] прислал на Салон откровенную похабщину. Вот уж кто, сам того не зная, настоящий пошляк. Эрмейн[112] – ещё один болван. Шмальцигауг[113] – его работа наводит на мысль о том, что у футуристов (не знаю, можно ли считать его полотно истинно футуристическим) та же болезнь, что и у импрессионистов: чисто зрительное восприятие. Такое впечатление, что это какая-то мошка, причём мошка, которая легкомысленно глазеет на природу, а не упивается, как ей положено, дерьмом. Ведь ни запаха, ни звука в этих картинах по-прежнему нет, как нет и всего того, что, казалось бы, невозможно вложить в живопись – то есть там нет вообще ничего.
Тот факт, что я так долго распространялся о Шмальцигауге, ещё не значит, что я считаю его картину шедевром – как бы не так[114].
Мадемуазель Ханна Кошински[115] – прямо-таки Свински. Русская горемыка! Марваль[116] выставила прелестную картину. Мне известно, что многие предпочитают, чтобы об их картинах отзывались как о произведениях дьявольской силы. Но вы же знаете, какой смысл заключают в себе слова «милейший» или «прелестный»? Наверное, меня легче будет понять, если я скажу, что в цветочках нашей соотечественницы Мадлен Лемэр[117] ничего прелестного я не нахожу. Фландрен[118] не обделён талантом. Естественно, о гениальности, ураганом проносящейся по его полотнам и сметающей колосья и деревья, речи нет. Его живопись пропитана общими правилами вместо его собственных, но по большому счёту было бы неплохо, если бы в картинах кубистов Глеза[119] и Метценже[120] наблюдалось что-нибудь подобное[121]. Мария Рубчак[122] – мелкое ничтожество, судя по одной лишь картине[123]. Кульбин[124] – мыльный пузырь.
Хассенберг[125] – та ещё гадость. Алис Байи[126] – в её работе под названием «Фигурное катание в лесу» присутствует задор, что уже немало. По правде говоря, я ожидал чего-то ужасного, ведь мадемуазель Байи никогда не была замужем[127]. Артюр Краван – если бы выставка не пришлась на период лени, то он бы отправил туда картину под названием «Чемпион мира в борделе». Де ля Френе[128] – на этого участника я обратил внимание ещё на Осеннем салоне, поскольку тогда в его работе чувствовалась самобытность. Я готов отдать сотню франков тому, кто покажет мне двадцать самобытных полотен хоть на какой-нибудь выставке. Однако на сей раз от этого исключительного свойства не осталось и следа. (Я должен предупредить читателей, что из трёх картин, которые художник собирался прислать, я видел только две, так как последняя ещё не прибыла.) Не знаю, отпугнула ли его критика еврея Аполлинера[129] – кстати, ничего против евреев я не имею и в большинстве случаев предпочту еврея протестанту – когда это подобие Катюля Мендеса[130] объявило его в одной из своих статей учеником Делоне[131]. Неужели можно поверить в подобные враки?
Своим сухим стилем эти два натюрморта слегка напоминают типографию на обложках книг месье Жида. Не зная о месье де ля Френе ровным счётом ничего, я не имею ни малейшего представления о том, в каких кругах он вращается, но могу предположить, что в дурных. Его фамилия указывает на благородное происхождение, а его живопись – на изысканность. Изысканность же соседствует с хулиганством, с одной стороны, и с благородством – с другой. Находясь посередине, она, как и любая середина, посредственна. В каждом благородном господине живёт хулиган, а в каждом хулигане есть доля благородства, потому что и тот, и другой – крайности. А изысканность, заключённая в эти рамки, не способна быть ничем, кроме собственно изысканности, присущей талантам. Так что месье де ля Френе не хватает решающего всплеска красок и высшей свободы. Этот художник явно не из тех, кто заканчивает шедевр с мыслью: «Я чуть не лопнул со смеху!» Метценже – неудачник, ухватившийся за кубизм. Сквозь его палитру просвечивает немецкий акцент. Меня от него тошнит. К. Малевич[132] – пройдоха. Альфред Хаген[133] – тоска и грусть. Песке[134] – ну и уродство! Люс[135] – ни толики таланта. Синьяк[136] – ничего о нём не буду говорить, потому что о его творчестве и так слишком много написано. Но пусть он знает, что я к нему очень хорошо отношусь. Дельтомб[137] – вот дурак! Аврора Фолькер[138] – чтоб тебя! Пюеш[139], «Розовая роза» – да заткнись ты, злюка! Маркусси[140] – неискренность, ощущение, как и во всех работах кубистов, что чего-то не хватает, вот только чего? Красоты, чёртов ты придурок! Робер Лотирон[141] – возможно. Глез – из этого тоже спаситель некудышный, ведь кубистам нужен гений, который бы писал без трюкачества и всевозможных приёмчиков. А у Глеза, я считаю, таланта нет вообще. Ему, должно быть, очень досадно, но что поделаешь. Вы, наверное, решили, что я за что-то невзлюбил кубизм. Ничего подобного! Любую причуду даже не слишком выдающегося индивидуума я предпочту невыразительным творениям слабоумного буржуа. А. Кристианс[142] – никакой не ученик, а всего лишь имитатор ван Донгена[143].
А. Киштейн[144] – ох, старина, вообще не о том.
Последние несколько лет ван Донген взял в привычку присылать на Салон самое плохое, что у него только имеется. Ван Донген написал немало прекрасных полотен. Живопись у него в крови. Когда я, разговаривая с ним, смотрю на него, мне кажется, что каждая клетка его организма наполнена цветом, что даже борода и волосы у него переливаются зелёным, жёлтым, красным и синим. Свои нежные чувства к нему я выражу позже, в отдельной статье, а сегодня ограничусь, пожалуй, лишь этим.
Картин де Сегонзака[145] я не видел. Но судя по последним полотнам, этот художник, казавшийся поначалу небезнадёжным, производит на сегодня сплошные мерзости. Киплинг[146] – его картин я не видел, и даже правописание его фамилии меня совершенно не волнует. Я хотел было сказать, что способности у него есть, но пока воздержусь[147]. Вы же понимаете, что я не могу посмотреть всё за один раз. В следующем номере я обязательно обращу ваше внимание на какого-нибудь нового для меня художника[148]. Очень трудно ориентироваться в этих палатках, особенно если полотна ещё не развешаны: насмотревшись на всякие ужасы в зале, думаешь, возможно ошибочно, что белой вороны там нет, а меж тем с вероятностью тысяча к одному, она может оказаться где угодно и вовсе не обязательно в парадном зале. Ведь на Выставке Независимых есть и такая отвратительная вещь, как парадный зал. Шаман Мондшайн[149] – кажется, я когда-то вместе с ним напился, но уже и не припомню – я тогда был мертвецки пьян. Однако ж этот позабытый собутыльник всячески умолял мою жену сделать так, чтобы о нём написали, и поскольку он весь буквально рассыпался в комплиментах, я поспешу выполнить его просьбу. Его картины увидеть я не смог: ему несказанно повезло[150]! Робер Делоне – прежде чем писать о нём, я считаю необходимым кое-что уточнить. Мы с ним поссорились, но я бы не хотел, чтобы он или кто-либо другой подумал, что на мою критику это хоть как-то повлияло. Личная симпатия, равно как и личная неприязнь меня не занимает. В этом заключается моя главная добродетель, которая как никогда уместна и имеет надлежащее применение в данной ситуации – особенно в эти времена, когда непредвзятая критика, можно сказать, канула в Лету. Если же вам кажется, что я слишком пространно говорю об этом человеке, и если некоторые подробности вас шокируют, то я спешу заверить вас в том, что это обычный и совершенно естественный для меня способ выражения мыслей.
И снова я вынужден признаться, что не видел его картины. Говорят, Делоне обычно присылает свои работы назло критикам в последний день, и я его прекрасно понимаю. Ведь субъекты, способные всерьёз написать о картине хоть одну строку, – круглые сами знаете кто.
Я считаю, что как художник он не сложился. Я говорю «не сложился», отдавая, однако, себе отчёт в том, что это невиданная смелость. С такой рожей, как у бешеного борова или у кучера из большого поместья, месье Делоне мог бы писать совершенно зверские картины. Внешность была многообещающей, а внутри оказался один пшик. Возможно, я несколько преувеличиваю, утверждая, что исключительная внешность Делоне вызывает восхищение. Физические способности у него что скисший творог: Робер с трудом бегает, а камушек, брошенный им изо всех сил, не пролетит и тридцати метров. Достижения, согласитесь далеко не блестящие. Однако, как я уже сказал, рожа у него что надо: физиономия настолько вызывающе вульгарная, что кажется, будто смотришь на пунцовую отрыжку. К несчастью для него – вы же понимаете, что мне лично совершенно всё равно, есть у кого-то талант или нет – он женился на русской[151], да, матерь Божья! На русской, которой он вдобавок не осмеливается изменять. Я бы скорее согласился обесчестить профессора из Коллеж де Франс[152] – к примеру, месье Бергсона[153], – чем переспать с какой-нибудь русской женщиной. Я не говорю, что ни за что бы не поразвлёкся разок с мадам Делоне, ведь, как и подавляющее большинство мужчин, я рождён быть коллекционером, и, соответственно, возможность унизить учительницу младших классов доставила бы мне кровожадное удовольствие – тем более, что сминая её под собственным весом, я бы представлял себе, как растрескиваются стёкла в очках.
До того как Робер познакомился со своей женой, он был ослом; к тому у него были все склонности: он частенько горланил, обожал чертополох, любил поваляться в траве и смотрел широко раскрытыми, удивлёнными глазами на этот прекрасный мир, ни на секунду не задаваясь вопросом о том, древний он или современный, и искренне полагая, что телеграфные столбы – это такие организмы растительного происхождения, а цветок – изобретение. С тех пор как он живёт со своей русской, он знает, что Эйфелева башня, телефон, машины и аэропланы – это атрибуты современности.
Вот и напрасно наш здоровенный дурень так давно об этом знает. Не то чтобы знания могли навредить художнику, но осёл так и останется ослом, а быть при этом личностью – значит быть пародией на самого себя. В Делоне личности я не вижу. И если уж тебе повезло быть скотом, то нужно уметь им оставаться. Ни для кого не секрет, что я испытываю больше симпатии к громадному, тупому сенбернару, чем к какой-нибудь мадемуазель Финтифлюшке, грациозно танцующей гавот, и уж тем более я предпочитаю желтокожего белому, чернокожего желтокожему, а чернокожего боксёра чернокожему студенту. Мадам Делоне, для которой нет ничего важнее интелле-е-е-екта, хотя знаний у неё куда меньше, чем у меня, а это уже говорит о многом, забила ему голову принципами – даже не экстравагантными, а всего-навсего сумасбродными. Робер осилил один урок геометрии, один физики и ещё один астрономии и посмотрел на луну в телескоп, возомнив себя учёным. Его футуризм (и заметьте, я говорю это вовсе не для того, чтобы ему насолить, ведь я искренне полагаю, что почти вся будущая живопись произойдёт от футуризма, где, однако, нет гениев, а всякие Карра[154] и Боччони[155] – сплошь бездари) обладает, как и его физиономия, редким и удивительным качеством: нахальством. Однако самый большой недостаток в его живописи – это стремление во что бы то ни стало быть первым.
Ах да, забыл вам сказать, что в жизни он пытается подражать жалкому существованию таможенника Руссо[156].
Уж не знаю, придёт ли он и на этот раз на выставку, выряженный в то же красное пальто, в котором он явился на Осенний салон, – ведь это обличье мертвеца, а не живого человека, особенно учитывая то, что сегодня все люди ходят в чёрном, и мода – это выражение жизни.
Мари Лоренсен[157] (её работы я не видел). Вот уж кому и вправду не помешало бы задрать юбку и вставить куда-нибудь… большой… чтобы объяснить ей наконец, что искусство – это не кокетство перед зеркалом. Ох воображала! (Да пошла ты!) Заниматься живописью – значит ходить, бегать, пить, есть, спать и справлять нужду. Можете считать меня законченным пошляком, но от правды никуда не деться. Ах, представьте себе, какое возмутительное оскорбление Искусства: он-де утверждает, что для того чтобы стать художником, нужно сначала поесть и выпить. Нет, я не реалистка, и искусство для меня, к счастью, стоит выше всех этих мелочей жизни (твою мать!).
Искусство, милочка моя, с большой буквы «И», как раз наоборот, – цветок (вот те на, дорогуша!), что расцветает посреди подобных мелочей жизни, и да будет Вам известно, что для создания шедевра экскременты важны не меньше, чем щеколда на Вашей двери, или – чтобы попонятнее донести до Вас мысль – не меньше, чем нежнейшая роза, источающая изумительный аромат всеми своими дивно-хрупкими, удивительно коралловыми лепестками на девственно бледном паросском мраморе Вашего утонченного, изящного и артистического камина (тили-тили-тина!).
P. S. Не имея возможности защищаться в прессе от критиков, лицемерно приписывающих мне родство не то с Аполлинером, не то с Маринетти, предупреждаю, что если хоть ещё раз услышу от них нечто подобное, поотрываю им всем детородные органы.
Как-то один из них сказал моей жене: «Ну что же Вы хотите, месье Краван слишком мало с нами общается». Так чтобы вы всё поняли раз и навсегда: окультуриваться я не собираюсь.
И наконец, я хотел бы сообщить моим читателям, что охотно приму в дар от них всё, что они сочтут уместным мне прислать: банки варенья, денежные переводы, спиртные напитки, почтовые марки любых стран, и т. д., и т. п. Любой подарок, каким бы он ни был, меня рассмешит[158].