«Математика для филологов – это была самая субдительная сюперфлю»
В это же время изменения происходили и на филологическом факультете МГУ.
– Стала из кафедры общего языкознания выделяться кафедра структурной и прикладной лингвистики, – рассказывает Успенский. – Она стала выделяться во главе со Звегинцевым 181. Вот она в процессе такого выделения – и Звегинцеву захотелось иметь свое отделение. То есть, конечно, инициатором и основателем отделения является он. Очень часто называют нас с ним вместе, но, конечно, у нас несопоставимые роли: я там действительно математику налаживал и прочее и как-то способствовал, но – он, конечно 182.
«В.А. Звегинцев не был вдохновителем и активным участником всесоюзного структурно-прикладного движения, – пишет А.Е. Кибрик, – и, как мне кажется, первое время это обстоятельство вызывало по отношению к нему настороженное отношение в структуралистских кругах. Но при существовавшем на филологическом факультете раскладе возможностей у В.А. Звегинцева, несомненно, не было конкурентов. Он, в то время пятидесятилетний профессор, заведующий кафедрой общего и сравнительно-исторического языкознания, резко выделялся широкой эрудицией, прекрасным знанием как истории языкознания, так и современной мировой лингвистики (известно, что он – автор двухтомной хрестоматии по истории языкознания и в течение многих лет – заведующий редакцией литературы по вопросам филологии в Издательстве иностранной литературы (впоследствии – „Прогресс“) и основатель знаменитой переводной серии „Новое в лингвистике“, первый том которой также вышел в 1960 году), а также сильным и независимым характером. А при создании совершенно новой структуры нужны были именно такие качества».
– И вот в 1959-м, наверно, году, – продолжает рассказывать В.А. Успенский, – Петровский 183 созывает совещание. Физиков-акустиков большое количество туда зовут, еще каких-то людей. Ну, филологов – представителей филологического факультета. И говорят, что, вот, нужно открыть отделение структурной и прикладной лингвистики. Колмогорова зовут, он там тоже присутствует – это очень важно! Иванов уже в это время не работает, его так резко выгнали, его не позвали.
Начинает обсуждаться это отделение. А меня позвали, не очень понятно почему. Ну, семинар там, не знаю, или Колмогоров сказал, чтобы меня позвали. Потому что вообще-то я ассистент мехмата – кто я такой? Ассистентов много же вообще, ниже только лаборанты. Тем не менее я там выступаю так яростно и говорю, что не нужно создавать такого отделения – структурной и прикладной лингвистики, а нужно создавать отделение лингвистики. И всех лингвистов нужно обучать математике. Что всех лингвистов нужно обучать математике, меня решительно поддерживает Колмогоров.
Дальше происходит следующее. Я вижу, что Петровский несколько изумлен: как же это, разве нет отделения лингвистики? А как же филологи?.. Дело в том, что Петровский сам заведует кафедрой на мехмате, и он считал, что, как механико-математический факультет делится на механиков и математиков, – там даже конкурс раздельный и кафедры бывают одни механические, другие математические – бывают лингвистические кафедры, бывают литературоведческие кафедры. Всё естественно. Но узнал, что устроено совершенно не так. Устроено, что есть какая-нибудь кафедра романо-германской филологии. И когда человек кончает филологический факультет, у него в дипломе написана какая-то каша: что он специалист по языку и литературе, вместе. Для ректора это была полная неожиданность. И он сказал: надо разделить!
Самое поразительное: я думал, литературоведы выступят против – лингвисты выступили против! Ахманова произнесла такую замечательную фразу:
«Я никогда не знала, когда мне уйти на пенсию. Теперь я знаю. Когда предложение Владимира Андреевича Успенского будет осуществлено, вот тут мне и пора уходить».
Почему лингвисты были против, я до сих пор не знаю, но против были все.
Тогда я понял, что у меня тут ничего не выйдет, но все равно сказал, что не нужно открывать отделение структурной и прикладной лингвистики – нужно открыть отделение теоретической и прикладной. Потому что мысль была такая: а какая еще бывает? И вот тут Петровский согласился.
Звегинцев бился, чтобы этого не было, потому что понятно было, что он хочет, чтобы отделение называлось как кафедра.
В 1960 году на Отделение теоретической и прикладной лингвистики было принято тринадцать человек.
«К девяти зачисленным с 1 сентября 1960 года, – пишет В.А. Успенский, – прибавилось еще четверо, отобранных экзаменом по математике из шести желающих перейти на 1-й курс ОТиПЛа с других курсов и специальностей филологического факультета (трое из этих четырех переходили на 1-й курс со 2-го курса, а один – даже с 3-го!). Таким образом, на 1-м курсе оказалось тринадцать человек. Уместно упомянуть, что весною 1965 года только пятеро из них оканчивали это же отделение: одна отстала, двое перешли на другие отделения того же факультета <…> пятеро были отчислены. Столь большой отсев объяснялся прежде всего наличием математических предметов. Если не по объему, то по уровню преподавание приближалось к мехматскому. Отвечал за математику я, кроме меня преподавали Ю.А. Шиханович и А.Д. Вентцель. Экзамены проходили очень жестко. Это резко выделяло ОТИиПЛ из всего факультета – настолько резко, что студентов этого отделения, в отличие от студентов всех других отделений, не посылали на картошку (впоследствии, по мере постепенной деградации отделения, стали посылать). Не все поступившие были готовы к такому суровому обучению. Отмечу еще, что весь пятилетний курс математики, по шесть часов в неделю, прослушал А.Е. Кибрик, тогда работавший на кафедре классической филологии» 184.
Пятью «первопроходцами» Отделения теоретической и прикладной лингвистики, выпускниками 1965 года, стали Борис Городецкий 185, Ольга Крутикова (впоследствии Кривнова) 186, Евгений Лобов, Александра Раскина и Ольга Шуметова.
«Окончившие это отделение в этом году, – пишет В.А. Успенский, – не просто первые выпускники какого-то нового отделения и не просто живое доказательство выхода соответствующего научного направления из зачаточного состояния. Они – первые выпускники филологического факультета МГУ, прошедшие обязательный курс математики (и достаточно серьезный: этот курс не только сопутствовал студентам на всех годах обучения, но и содержал разделы, не являющиеся обязательными даже на механико-математическом факультете). <…> Поступив пять лет назад на совершенно новое отделение <…> они добровольно подвергли себя нелегкому эксперименту: именно на них отрабатывались содержание и формы преподавания, в частности, преподавания математики» 187.
Одна из этих добравшихся до выпуска блестящих пятерых, Ольга Федоровна Кривнова, рассказывала:
– Когда объявили о том, что открывается такое отделение, я металась в школе между математикой и литературой (моя учительница говорила, что я слишком неэмоциональная и очень у меня мысли такие строгие, не годящиеся для литературы), – так вот, я металась между этим и потом решила, что место, где есть математика и язык, – это то самое, где, наверное, мне будет хорошо.
Но, к несчастью, оказалось так, что по каким-то странным причинам в этом самом году, 1960-м, на отделение был объявлен прием только для мальчиков. Это была история загадочная, и она меня, надо сказать, взбудоражила. Очень мне как-то не хотелось считать себя обделенной судьбой и столкнуться с такой несправедливостью.
Поэтому я переживала страшно. Мой папа (я не скажу, что он был какой-то очень ответственный, но все же ответственный чиновник в министерстве внешней торговли тогда и такой заслуженный дипломат), видя мои мучения домашние, сказал: «Ну ладно. Я пойду к вашему проректору Мохову и спрошу у него. Может, он мне объяснит доходчиво причины такого решения».
Он пошел. И там объяснил доходчиво (именно папа), что это невозможно и вообще никакой мотивации для такого решения нет и что это на самом деле очень неправильно. Он не сказал, что куда-то будет жаловаться и так далее, нет. Но Мохов почему-то свое решение изменил. И меня и еще двух девочек, которые хотели подать заявление на это отделение, приняли. Документы приняли, я имею в виду.
Приняли нас не всех в результате. Главное собеседование тогда было по математике (вернее, тогда был просто экзамен), который я хорошо сдала. Принимали у нас, кстати, мехматчики, во главе с Владимиром Андреевичем Успенским (все я прошла там нормально). А потом было собеседование по литературе (не по русскому языку скорее даже, а именно по литературе), которое проводил Владимир Андреевич Звегинцев. И нам задавал весьма нетривиальные вопросы и был совершенно потрясен тем, что я, ученица советской школы, знала, кто такой Борис Пильняк. И он поставил мне пятерку. Ну и так я поступила 188.
О том, что сначала планировалось принимать на Отделение только мальчиков, вспоминал и В.А. Успенский:
«При приеме на новую специальность филологического факультета МГУ первоначально было объявлено об ограничении приема для женщин – что свидетельствовало о серьезном отношении властей (правда, после протеста отца одной из абитуриенток, а именно О.Ф. Крутиковой, это ограничение было отменено и среди первых девяти зачисленных оказались две студентки)» 189.
Очевидно, предполагалось, что выпускники будут крепить обороноспособность страны, а для такой деятельности мальчики традиционно считались более подходящими.
Александра Раскина, как и Борис Городецкий, уже учившаяся на романо-германском отделении филфака, вспоминает, как они в 1960 году переводились на ОТиПЛ:
«Мы все должны были сдать школьную математику. Мне попались комплексные числа. Я бодро рассказываю про число i. Шиханович спрашивает: „Что такое i?“ Я говорю: „Корень из –1“. – „А –i?“ – „Тоже корень из –1“. – „Так что же такое i?“ …В общем, я получила четверку. Пятерки никому не поставили. Собрали нас всех, и Шиханович говорит: „Вы все говорили много чепухи. Да-да, Александра Александровна, и вы тоже. Что вы говорили про число i?“ Я говорю: „Да что же я должна была сказать?!“ – „Что i – это буква!“» 190
«Был начат эксперимент, не имеющий прецедентов, – пишет о начале работы Отделения А.Е. Кибрик. – Все надо было начинать с нуля. Не существовало ни учебных планов, ни программ курсов, не было опыта преподавания. Учиться должны были и учителя, и ученики. <…> На кафедре царила атмосфера первооткрывательства, молодого задора и безусловной веры в „прекрасное завтра“ <…> Несмотря на немногочисленность, состав кафедры был весьма разнообразным. Кроме самого заведующего, на ней работали широко известные, авторитетные профессора: специалист по русскому языку, один из основателей Московской фонологической школы Петр Саввич Кузнецов; психолог, разрабатывающий проблемы коммуникативных систем, непревзойденный знаток и имитатор „обезьяньего языка“ Николай Иванович Жинкин и прославившийся своим напористым участием в фонологической дискуссии 1950 года, а позднее трансформационалист и автор модной в то время аппликативной модели Себастьян Константинович Шаумян. Молодое поколение было представлено тогда Ариадной Ивановной Кузнецовой, эрудитом в области дескриптивной лингвистики, и Андреем Анатольевичем Зализняком, прошедшим стажировку в Сорбонне и только что окончившим аспирантуру в МГУ.
Математический цикл обеспечивали молодые талантливые математики, увлеченные приложением математических знаний к гуманитарной науке – лингвистике: Владимир Андреевич Успенский, Юрий Александрович Шиханович и Александр Дмитриевич Вентцель».
– Я прочла у Кибрика, – говорит Анна Поливанова, – что период расцвета – это с 1960 по 1967-й, а может быть, до 1970-го, я сейчас не помню. Но дело в том, что первые два набора – на первом Городецкий, Крутикова и Раскина, на втором Раскин и Журинский 191. И вроде бы больше никого. То есть я помню каких-то девчонок, но так в профессиональной жизни они не остались. А третий набор – наш, и он, наоборот, очень сильный. Человек пять до сих пор – не то чтобы большие имена в науке, но нормальные лингвисты. Пятерок по Шихановичу было пять – это убийственно много! Поэтому в каком-то смысле можно считать, что расцвет с 1962 года, потому что первые два – это вообще были какие-то случайные наборы, лишь бы только ректор подписал приказ, чтобы оно было. Не успели еще сообразить. А мы уже были таким полнокровным набором.
Наше невероятное счастье – кроме математики, нам вообще ничего не преподавали! Были занятия, но все понимали, что это фиктивные занятия. Нет, может быть, были какие-нибудь смешные мартышки, которые гнались за высокой стипендией и не понимали, что остальное – это вообще не предметы. Рассказываю. Учебный план: математика – восемь часов в неделю, английский – двенадцать часов, остальное… Английский я считала и считаю, выморочным занятием, как и физкультуру. История партии, соответственно, как положено, – четыре часа в неделю, могло быть так, что политэкономия и история партии могли иногда на одном курсе в одном семестре сочетаться. Значит, была математика – и выморочное. В свое время я считала, выморочное составляло хорошо если 40%, а не 60% всего учебного времени. Ну, я туда включала английский язык, потому что учить его на тех же основаниях, что и нормальный филолог, по двенадцать часов в неделю, – все-таки лингвисту это пришей кобыле хвост, а учебного времени всегда не очень много.
Теперь я перечисляю те, которые претендовали на статус лингвистических. Была Ариадна Ивановна Кузнецова, чей курс назывался «Введение в структурные методы изучения языка». Ариадна Ивановна рассказывала нам так: «Метод коммутации и дистрибуции: Трагер, Language, 4-й том, № 6, страница такая-то», – и все это было довоенных времен. Что по этому поводу читать? Абсолютно нечего читать. Ну, понять, что такое коммутация и дистрибуция, сначала мне казалось, что надо. Я блокнотик завела, записывала, а потом поняла, что не надо.
– Кузнецова у нас была, конечно, выдающейся фигурой, – рассказывает Александр Барулин, поступивший на отделение в 1965 году. – Необыкновенно обаятельная, милая женщина, мягкая, интеллигентная, но очень ироничная и никакого спуска студентам не дававшая. Сдавали ей по семь раз, а вела она у нас абсолютно все: морфологию, древнерусский, старославянский, семантику, еще какие-то предметы, то есть всё подряд. Она была очень разносторонне образованной женщиной, разговаривать с ней было ужасно интересно, но сдавать ей было смертной мукой.
– Потом у нас был товарищ Ломтев, – продолжает Поливанова. – Партийный функционер, который почему-то сделался профессором, но только профессор должен читать лекции, а как это делать, он совсем не знал. А уж научной работой как заниматься, он вообще не представлял! Он нам один раз рассказал, как он ездил в Польшу и там докладывал про фонологию русского языка, которую он строил. «Вы знаете, там в конференц-зале доска была раза в три больше, чем вот эта наша, и все-таки моя таблица не поместилась». Но мы же уже были обучены математике, мы понимали, что это полный бред. Во всяком случае, я понимала, что какая бы ни была классификация, число ее признаков конечно и число значений признаков конечно, поэтому все это – полная туфта и полное безумие. А чтобы сдать ему какой-то экзамен или зачет, надо было вооружиться отвратительным учебником русского языка под редакцией Галкиной-Федорук, списать там – пробу ставить некуда! – якобы табличку фонологическую сегментов русского языка и закодировать в 0 и 1 федоруковские признаки. Вместо «глухой» надо было написать «1», а вместо «звонкий» – «0». Ну, вот на коленке напишешь переводы в 0 и 1 – и шпарь!
Дальше у нас был Себастиан Константинович Шаумян. Ох уж этот Кибрик – «модная в то время теория аппликативной модели»! Аппликативную модель, кроме Себастиана Константиновича, никто не рожал. Просто он в то время, слава богу, завел какую-то даму, которая тоже писала иногда про аппликативную порождающую модель и сопровождала его на конференциях, поэтому можно было считать, что есть два специалиста по аппликативной модели. Но Шаумян читал нам уже на 4-м курсе, тогда я уже немножко начала понимать, на что похожа лингвистика. И понимала, что к лингвистике это просто не имеет никакого отношения. Ни к лингвистике, ни к порождающей модели – ни к чему.
– Шаумяна все эти люди: Иванов, Мельчук и так далее – подозревали в сотрудничестве с КГБ, – рассказывает В.М. Алпатов, учившийся на ОСиПЛе на курс младше Поливановой. – Такая у него была репутация, и отношение во многом этим определялось. А Звегинцев, наоборот, был в хороших отношениях с Шаумяном. Он его приглашал на отделение, мы несколько его курсов прослушали. Он всегда читал только аппликативную модель.
– Шаумян читал синтаксис, – говорит и Елена Саввина, поступившая на ОСиПЛ в 1967 году. – Свою аппликативную модель. Честно говоря, нам все это казалось какой-то заумью: семионы, эписемионы… Но на экзаменах он был добрый. И если ему кто-нибудь что-то говорил и произносил «семион» или «эписемион», то он, как правило, хотя бы тройку ставил.
Все, что читает Шаумян, –
Сплошной обман, сплошной обман.
Его идей душа не принимает.
Пускай теперь нам курс наук
Прочтет Мельчук, прочтет Мельчук:
Он в этом вроде что-то понимает! –
пели студенты.
– Введение в языкознание на 1-м курсе читал Петр Саввич Кузнецов, – вспоминает Барулин, – при этом у Петра Саввича была не очень внятная артикуляция, читал он тихо и в доску, а на студентов старался не смотреть.
– Петр Саввич читал так, что слушать его было мучительным испытанием, – продолжает Поливанова. – Я имела к Кузнецову априорное уважение по двум причинам: во-первых, он все-таки молочный брат[31] Колмогорова, во-вторых, он учился в университете вместе с моей мамой. Он был старенький. Может, тогда ему было всего шестьдесят лет, но мне казалось, что он – горбатый старичок. Он входил в аудиторию, где собралось человек шесть из двадцати пяти, – уже стыдно! – разворачивался лицом к доске, спиной к нам, и, слабо нажимая на мел, грудью прикрывая написанное, чтобы никто из студентов не увидел, что-то писал про «ър» и «ръ». Ну, я посидела на двух-трех лекциях и сбежала. Все-таки решила, что не могу. Петр Саввич не мог нам преподать никакой лингвистики, потому что он диктовал себе в рубашку. Не потому что он – плохой лингвист, но бывает, что неплохой лингвист, а произнести у доски не может ничего. Это редко, но встречается.
– На отделении Петра Саввича любили, пожалуй, больше всех, – говорит Барулин, – и за его огромные знания, и за его выдающийся ум, и за замечательную логику, с которой написаны все его работы. Он был каким-то просто обожаемым человеком, потому что был совершенно беспомощным в быту, говорил все время исключительно о лингвистике, при том что всем было известно, что у него в семье какие-то большие проблемы, что быт у него какой-то весь перекореженный.
– У нас был курс индоевропеистики, его читал Иллич-Свитыч 192, – вспоминает однокурсник Поливановой Николай Перцов, тоже поступивший на отделение в 1962 году. – Это был не обязательный, а факультативный курс, но Зализняк сказал, – это был, наверное, 1965 год, – что «у вас будет Свитыч читать, я очень рекомендую посещать его курс». Ну, раз Зализняк сказал, я пошел и прослушал. Я очень мало понимал, но я хорошо помню его облик и его неторопливую речь, его основательность. Я помню, что в августе 1966 года, когда разнеслась оглушительная весть, что Иллич-Свитыч погиб в автокатастрофе, это было жутко.
– Звегинцев читал историю языкознания, – продолжает Поливанова, – и по сравнению со всем, что было по учебному плану, это было феерично! Потому что была прекрасная хрестоматия[32], история языкознания в извлечениях. Там и Гумбольдт, и Гардинер, в общем, хорошая классика. И хорошо, что в извлечениях, потому что кто же сейчас будет читать Гумбольдта? Никто. А изречения почитать очень хорошо, так что все читали это произведение Звегинцева. И потом он назначал: «Кто хочет Гумбольдта? Берите. Кто хочет Гардинера? Берите». И если ты успевал на уроке рассказать про Гумбольдта и Гардинера, то он уже что-то ставил и специально говорил: «Вот у вас есть нехватка, приходите на экзамен. Вот вы один раз выступали, а не три – приходите на экзамен. А вам я ставлю оценку, у вас все есть». Теория лингвистики, которую Звегинцев потом читал, это было, конечно, нечто невообразимое, но это уже был 5-й курс.
Еще был Николай Иванович Жинкин. Это еще старая ГАХНовская[33] школа. Он – ровесник и друг моего деда Густава Густавовича Шпета. Он просто читал нам психологию самым обычным образом, – очень интересно читал лекции, я честно записывала каждую строчку, – и потом принимал экзамен.
И был еще один очень хороший курс. Но он был очень недолго, потом его изъяли из программы. Это был курс Петра Саввича Кузнецова – язык суахили. Один семестр. Я не очень часто ходила на эти уроки, потому что все-таки уроки продолжались немножко в стиле «закрыть грудью доску», но экзамен был прекрасный! Надо было просто разбирать текст, прочесть сказочку на суахили и перевести. Существовал словарь Мячиной, оттуда можно было сделать шпаргалку по грамматике и читать текст. Это было ох как хорошо!
– Я решил организовать НСО – научное студенческое общество, – рассказывает Барулин. – И оно заработало необыкновенно интересным образом. У нас было отдельное бюро переводов, которое переводило на русский недоступные работы, у нас была секция компаративистики, была секция теории языка, и по разным отдельным направлениям тоже были какие-то специальные ответвления, все очень бурно развивалось, мы приглашали выдающихся действующих ученых, которые были не из МГУ, выступать с докладами о чем хотят. Например, у нас выступал Борис Андреевич Успенский, который рассказывал, как он учился у Ельмслева в Дании. У него был отдельный ключ от университета, туда можно было войти и ночью, и днем и заниматься в библиотеке сколько хочешь, вообще без всякого присмотра. Он же вообще первоначально был германистом, потом переквалифицировался в типологи, а уже потом в русисты. Я был на защите Бориса Андреевича, и на меня она произвела громоподобное впечатление, потому что он же был не русист, и все русисты собрались для того, чтобы его утопить. И все получали такой могучий ответ! Выяснялось, что люди ничего не помнят из истории языка, из каких-то древних трудов и так далее, а у Бориса Андреевича исключительная память, и он просто сыпал цитатами, датами, мнениями, – то есть он знал русистику досконально.
Лена Падучева у нас тоже выступала. Она была изумительным лектором, почти как Зализняк. У нее было отточенное мышление, очень упорядоченное, логически понятное и доказательное. Еще потрясала ее огромная эрудиция и книги, на которые она ссылалась. Можно было сразу сказать, что если она ссылается на кого-то, то прочитать его будет не просто обязательно, а интересно. И что эта работа очень стоящая, очень значимая. Так что она в некотором смысле была еще и замечательным просветителем.
– Нам дико повезло, – продолжает Поливанова, – потому что в наши головки не вложили ничего, кроме математики и здравого смысла. И вопрос Успенского, который Саша Раскина вспоминала, «что лучше: когда у человека в голове кефир или когда там ничего нет?»[34] – конечно, лучше, когда ничего нет! У нас была блестящая, великолепная, неповторимая математика – и ничего больше. Поэтому вполне можно было начать заниматься наукой, лингвистикой.
«Курс математики на отделении структурной и прикладной лингвистики продолжается в течение девяти семестров из десяти (то есть четыре с половиной года из пяти лет), – пишет В.А. Успенский. – Некоторые разделы этого курса не являются обязательными даже на механико-математическом факультете МГУ: таков, например, большой раздел, посвященный математической логике[35] и теории алгоритмов» 193.
– У нас был очень мощный курс математики, – говорит Перцов. – Причем кое-какие дисциплины преподавались даже более углубленно, чем на мехмате. Владимир Андреевич [Успенский] вел логику, введение в математику – Шиханович, теорию вероятностей – Вентцель.
«В университете я была очень увлечена математикой, – вспоминает Александра Раскина. – То, как нам ее преподавали Успенский и Шиханович, по-видимому, было нужно моим мозгам и питало их. И хотя я очень боялась экзаменов и каждый раз мне удавалось убедить родителей, что я ничего не знаю и что они должны быть готовы к двойке, – я получала какое-то удовлетворение и на экзаменах. Сидишь, решаешь задачки. Потом умные люди, Успенский и Шиханович, часами с тобой разговаривают на интересующие тебя темы, такое интеллектуальное переживание; потом тебе говорят: „А вы попробуйте еще вот такую вещь доказать“, – думаешь-думаешь и догадываешься. Как теперь говорят, адреналин в крови увеличивается. Но я прекрасно сознавала, что это мне просто повезло, и не для всех это складывается так удачно, как для меня. Мы с моей однокурсницей и отличницей Олей Крутиковой (Кривновой) то и дело просили за некоторых наших не так уж любящих зачеты и экзамены товарищей, чтобы их не мучили часами. И чтоб уже поставили этот, скажем, зачет. В общем, безуспешно. И Успенский, и Шиханович считали, что экзамены полезны: во время экзамена студент учится и чему-то научается» 194.
– Шиханович ко всем обращался по имени-отчеству, – рассказывает Елена Саввина, поступившая на ОСиПЛ в 1967 году, – и это меня поразило, потому что он ко мне обратился по имени-отчеству после приемных экзаменов, кажется, когда я ходила смотреть списки. В начале каждого занятия Шиханович стоял около дверей, глядя на свои часы. И как только время подходило, – даже не важно, звенел или не звенел звонок, – он дверь закрывал и никого опоздавших не пускал. Конечно, это было обидно, а непосещение засчитывалось как прогул. Но, естественно, пенять надо было только на себя. А на занятиях мне было интересно. Были трудные задачи, потом были консультации. На консультациях можно задавать всевозможные вопросы и обсуждать всё на свете. Полагалось прочитать его книжку[36], она совсем новенькая была, только вышла к этому времени, – и полагалось прочитать параграф из этой книжки, а дальше занятие начиналось со слов: кто прочитал, кто не прочитал, какие есть вопросы. Дальше – кто решал задачи, кто решил задачи. И потом все это обсуждалось. Ну, естественно, я его не боялась. А некоторые боялись и не любили.
На занятия Шихановича ходили не только студенты, но и лингвисты, получившие более традиционное образование.
– Лену Падучеву я увидел в сентябре 1962 года, – рассказывает Перцов. – Она посещала лекции Шихановича вместе с Азой Шумилиной. Она сидела на последнем ряду, и я сразу обратил на нее внимание. Она аккуратно посещала первый семестр, записывала, весь курс «Введение в математику» прослушала у Шихановича.
– У нас была масса математики, а зачем это? – говорит В.М. Алпатов, поступивший на отделение в 1963 году. – Как уже позже написал Успенский, – фактически он и не отрицал, что во многом разочаровался, – что математика играла такую же роль, как в армии строевая подготовка[37]. Вот кто-то эту строевую подготовку как-то прошел, я, в общем, ее одолел, а некоторые просто уходили, кого-то отчисляли, а некоторые поняли, что есть возможность специализироваться на чем-то другом, не бросая университет.
– Мы были немножечко оглушены такой концентрацией математики, – вторит Алпатову Николай Перцов, – Причем для чего это нам нужно, нам никто не объяснял, поэтому у некоторых возникало сопротивление, и у нас был отсев довольно большой: первые курсы, первые выпуски начинали в довольно многочисленном составе, а уже к концу не меньше тридцати процентов уходили на другие отделения, в основном, из-за математического гнёта, я бы сказал.
– Шиханович лютовал, – рассказывает Барулин, – и с ним у меня были очень напряженные отношения, потому что я абсолютно не понимал его педагогических приемов. Шиханович ничего не объяснял, ломал всех через колено. Он мне задает какой-нибудь вопрос, я ему отвечаю, а он говорит:
– Александр Николаевич, я вас не понимаю!
– Юрий Александрович, а что вы не понимаете?
– Александр Николаевич, я вас не по-ни-ма-ю!
– А что же именно вы не понимаете, Юрий Александрович?
Можно было бы сказать, что я употребил вместо точного термина синоним, потому что я – филолог по мозгам, по натуре и так далее. И вот вместо того, чтобы объяснить, в чем, собственно, моя филологическая ошибка и как нужно перейти на математическое мышление, мне бесконечно повторялся один и тот же ответ: «Я вас не понимаю!» В конце концов, когда он меня уже десятый раз не понимает, я просто встаю и ухожу. И так было несколько раз. Я так и не мог понять, чего он от меня хочет, а он, видимо, считал, что меня надо отчислить из университета.
Во всяком случае, я безумно благодарен Шихановичу, потому что он все-таки научил меня вдумываться в определения и формулировать свои. Несмотря на то что я Шихановичу все равно не сдал ничего – не успел просто. Шиханович потом уволился, я ходил к нему на квартиру, но все было бесполезно, а потом его посадили. И большая часть моей последующей лингвистической работы состояла в том, что я пытался что-то определить с самого начала и потом вывести какие-то логические цепочки из всего, что я аксиоматически установил.
«Деканат филологического факультета не любил Шихановича и вообще все наше отделение, которое со своей математикой на филфаке было чем-то вроде чужеродного включения, – вспоминает Элина Лавошникова, тогда Эля Шумова, учившаяся на ОСиПЛе в 1962 – 1967 годах. – И профессора с других отделений (О.С. Ахманова, например) тоже нас не жаловали» 195.
Показательна история, произошедшая с Б.Ю. Городецким, которую рассказывает Раскина:
«Перейдя на наше отделение, Боря Городецкий продолжал на некоторые занятия ходить в свою прежнюю группу, например на всякие курсы по английскому языку. И даже пошел там сдавать экзамен по английской фонетике. Ахмановой. На английском языке. Ахманова его спрашивает: „Что такое фонема?“ Уже подпорченный нашим отделением, Боря отвечает: „По этому поводу есть разные точки зрения. Московская лингвистическая школа считает, что… Пражский лингвистический кружок…“ Ахманова говорит: „Позвольте! Что значит "разные точки зрения"?! Tell us the truth!“
Боря растерялся… Что говорить, Ахманова влепила ему двойку! Больше Боря в ту группу не ходил».
«Шиханович, – продолжает Элина Лавошникова, – это была легендарная личность. Он не жалел себя в стремлении сформировать у студентов строгое математическое мышление, но не очень жалел и нас. <…> Многие вспоминают, как Шиханович принимал зачеты и экзамены почти до часа ночи, пока не закроется метро, переходя в помещение Центрального телеграфа, когда рабочий день на филфаке уже заканчивался, а иногда даже в метро до его закрытия».
«Оба наши математика, и Успенский, и Шиханович, – вспоминает Александра Раскина, – были на экзаменах очень строги, не прощали и малейшей неточности, требовали, чтоб был исчерпывающе объяснен каждый шаг доказательства. В этом они оба видели смысл преподавания математики лингвистам. Тем не менее Успенского никто из студентов не боялся и претензий к нему как к экзаменатору не имел. Шихановича же многие боялись (и не только девочки!), кое-кто падал на экзамене в обморок, а кто-то даже приносил справку от врача, что в день экзамена у него появляется на нервной почве крапивница».
«На самих математических лекциях, – пишет Перцов, – мы не ощущали какой-то явной связи изучаемого предмета с лингвистической стороной нашего образования. Не совсем ясной была она и для авторов программ нашего образования, и для преподавателей математических дисциплин. Осознавалась нужность для лингвистов математического стиля научного мышления, привнесение в лингвистическое описание большей строгости и точности, однако было не вполне ясно, как конкретные математические знания и методы должны применяться для такого рода описаний. Не вполне ясно это было и для Шихановича; однако следует признать, что его роль как проводника на пути от математики к лингвистике для многих из нас, тогдашних филфаковских студентов-прикладников, была необычайно существенной, а в ряде отношений не менее важной, чем роль преподавателей лингвистических дисциплин.
Я хорошо помню, как впервые мы, студенты третьего потока ОСиПЛа, услышали имена двух отечественных лингвистов, сыгравших столь значительную роль в нашем становлении как профессионалов. Скорее всего, это было в октябре 1962 года, когда шел второй месяц нашего первого семестра; на одной из лекций или консультаций, отвлекшись от собственно математических материй, Ю.А. [Шиханович] произнес такую фразу: „Лингвистическое образование вам следует начать со знакомства с двумя современными лингвистами – Мельчуком и Зализняком; известны ли вам они?“ Последовало несколько недоуменное молчание: большинству из нас произнесенные имена известны не были (это же были не мэтры языкознания, о которых мы кое-что уже слышали!), и мы тогда не могли осознать грядущую значимость для многих из нас творчества и личности этих выдающихся лингвистов (первый из которых тогда либо был на пороге тридцатилетия, либо только что перешагнул этот свой „полдень жизни“; второму же оставалось примерно полгода до двадцати восьми лет)» 196.
– Великий просветитель Шиханович, – вспоминает о том же Анна Поливанова, – на 1-м же курсе нам сообщил, что есть два лингвиста, с которыми надо познакомиться: Мельчук и Зализняк. И он готов был нам помочь с ними познакомиться. С Мельчуком он помог нам познакомиться, потому что как раз надвигалась защита его диссертации, можно было пойти на открытую защиту диссертации и увидеть этого человека, а потом посмотреть в библиотеке все, что есть с фамилией Мельчук. А начиная с 3-го курса Зализняк читал нам не вписанные в учебный план предметы. Это были спецкурсы, спецсеминары, но не те, за которые ставят отметки, а те, на которые ты ходишь, потому что тебе интересно.
Зализняк начал читать свои спецкурсы по огромному количеству языков на филологическом факультете МГУ еще будучи четверокурсником, сразу после возвращения из Парижа, куда он чудом попал по студенческому обмену и где десять месяцев учился в École Normale. То есть началось это еще до создания ОТиПЛа, в конце 1957 года, но продолжалось и после: санскрит, древнеперсидский, древнееврейский, классический арабский, древнерусский, венгерский и многие другие. Читал он и обязательные курсы на отделении, – «Введение в языкознание», «Общую морфологию», «Введение в структурную типологию», – хотя обязательных курсов не любил: ему было важно, чтобы те, кто его слушал, делали это добровольно.
Перцов цитирует письмо, написанное ему Александрой Раскиной:
«Он [Шиханович] не замыкался на одной математике, а направлял в нужную сторону и в смысле лингвистики. И насчет Зализняка позиция Ю.А. очень даже значима. Казалось бы: разве великий Зализняк нуждался в рекомендации Шихановича? Но я вспоминаю, как мы (уже всё про Андрея Анатольевича понимавшие, хотя он был даже не кандидат) попросили у Звегинцева, чтоб он нам обеспечил, чтоб Зализняк больше курсов преподавал (мы на целый год без него остались!), а Звегинцев пожал плечами и говорит: „Да что вам дался этот Зализняк? Милый мальчик, да и только…“ Я пересказала это Успенскому, и он потом говорил мне, что тогда же решил, что костьми ляжет, а Зализняку дадут не кандидатскую, а сразу докторскую степень».
– В 1960 году был прием на теоретическую и прикладную, – рассказывает В.А. Успенский о принципиальной для него смене названия отделения с ОТиПЛ на ОСиПЛ, – в 1961-м – на теоретическую и прикладную, но поскольку Звегинцев, – я-то приходящий, а он там сидит в недрах, – в 1962-м был уже прием на структурную и прикладную. Тут я не могу его судить, я постепенно начал его раздражать: он это основывает, а тут кто-то пришел со стороны и начинает вмешиваться! Кроме того, его раздражало, например, следующее: что курс математики очень большой. Неслыханное количество посторонних людей сбегается на это! Понимаете, это время оттепели так называемой, когда Хрущева еще не сняли, Сталин помер – можно сказать, свобода открылась. Математика на филологическом факультете! Ну, это что-то такое – хочется сказать, – самая субдительная сюперфлю! Это Ноздрев говорит, что ручки у графини были самой субдительной сюперфлю, а Гоголь делает такое примечание: в языке Ноздрева субдительная сюперфлю означало высшую степень чего-нибудь. Вот математика для филологов – это, безусловно, была самая субдительная сюперфлю. Поэтому сбегались люди отовсюду. Звегинцева это безумно раздражало. На другие занятия же не сбегаются!
У меня хранится эта бумага, или ксерокопия с нее, я уж не помню, – написано было слово «Рапорт», что меня обрадовало, – которую он написал декану Алексею Георгиевичу Соколову[38] о том, что это абсолютно недопустимо. Грозная резолюция Соколова, что это недопустимо. Ну, я позволил себе это проигнорировать, понимая, что, как еще писал Карамзин, суровость законов российских компенсируется необязательностью их исполнения. Соколов получил рапорт, резолюцию свою написал – всё, долг выполнил, а что, он будет еще проверять, что ли? Соколову наплевать на это на все было, конечно.
Математика понемногу становилась первенствующим предметом. И по объему была очень большая. Я привлек студентов: Городецкого, Раскина – и сам отдельно от них консультировался с Зализняком, чтоб составить правильную программу всего. А Звегинцев был человек величественный, барственный такой; ему было уже неважно: он создал это отделение, он читал курс истории языкознания… Я помню, мы очень четко разделили, какие должны быть предметы, какие должны быть циклы: математика должна быть, иностранные языки – туда мы включили латинский язык, это было для нас очень существенно, чтобы латинский язык преподавался как иностранный, а не как сакральный, не как чтение надгробий, а просто как язык. Потому что традиция была такая, что санскрит, латинский, древнегреческий преподаются как сакральные какие-то вещи, а не просто чтобы поговорить. В общем, такую программу составили, – и Звегинцев стал уменьшать объем математики. Я пытался противодействовать всякими способами. Ничего у меня не получалось. Я и руководство факультета виню. Руководство факультета не обязательно должно соглашаться со мной, но я считал и считаю, что всякое изменение учебной программы должно начинаться с 1-го курса. А студенты, которые поступили на этот учебный план, должны так и идти, потому что все согласовано. Потому что нельзя так: вот теперь мы на 3-м курсе сократим всё в два раза, а это вообще уберем, – так неправильно. Короче говоря, я оттуда через какое-то время просто ушел, с некоторым, так сказать, скандалом. Были комиссии там, бог знает что.
В.А. Успенский расстроился, разозлился, обиделся, но с ОСиПЛа глаз по-прежнему не спускал. Он как никто понимал, что качество студентов определяется критериями их отбора при поступлении.
«В 1965 году Владимир Андреевич сумел договориться, чтобы по сочинению не ставили троек и пятерок, – вспоминает Элина Лавошникова, – только четверки, а двойки – наверное, только при очень большом количестве ошибок. Получался не экзамен, а нечто вроде зачета. Разделения на профилирующие и непрофилирующие предметы тогда не было, а В.А. хотел, чтобы экзамены по письменной и устной математике были решающими. Договаривался ли он таким же образом с экзаменаторами по иностранным языкам, мне неизвестно, но за этим устным экзаменом он тоже пристально следил и не давал в обиду перспективных абитуриентов».
В 1965 году в МГУ прошла первая всесоюзная студенческая конференция по структурной и прикладной лингвистике. Научные доклады естественным образом нуждались в публикации.
«В.А. Звегинцев решил основать в университетском издательстве особую серию: „Публикации отделения структурной и прикладной лингвистики“, – пишет А.Е. Кибрик. – Предполагалось в идеале издавать ее выпуски ежегодно. Первый такой выпуск вышел в свет в 1965 году. Назван он был обтекаемо-парадоксально „Теоретические проблемы прикладной лингвистики“».
Каждый год, начиная со второго набора, на отделение принимали двадцать пять человек.
Отношения между преподавателями и студентами отделения отличались от традиционно принятых и строго формальных. Наука лингвистика была новой, отделение было новым, и все ощущали себя участниками построения этого нового, где в первую очередь имели значение талант, научная строгость и честность и искренний интерес.
– Общение, отношения между людьми меня совершенно потрясли, – рассказывает Барулин. – Были свободные, интересные и очень наполняющие душу темы для общения, разговоры и так далее. Мы очень много разговаривали о лингвистике, и как-то постоянно видимо, ощутимо было присутствие двух людей: Успенского и Зализняка. Они оба были тогда еще молодыми, они легко взбегали по лестнице, как студенты, пролетали мимо всех аудиторий и закоулков, знали всех студентов по именам и в лицо.
Отделение процветало. Но времена менялись.
«На смену логике движения и торжества здравого смысла, – пишет А.Е. Кибрик, – приходила логика топтания на месте и торжества демагогии. Увлеченность делом, энтузиазм и стремление к разумной деятельности становились всё более подозрительными и предосудительными – это возмущало спокойствие и роняло тень на тех, кто лишь имитировал деятельность и энтузиазм. Укреплялись позиции абсурдного житейского принципа: чем более весомы твои результаты, тем хуже для тебя. В целом по стране усиливалась тенденция „притормаживания инициатив“. <…>
Первым прогремело на кафедре и факультете „дело Шихановича“. Ю.А. Шиханович выполнял основную нагрузку по математике на отделении, будучи, в отличие от прочих математиков, штатным сотрудником филфака. Я не встречал за всю свою жизнь более фанатически преданного своему предмету преподавателя, чем Юрий Александрович Шиханович. Он не щадил ни своего времени, ни тем более времени своих студентов ради достижения педагогических результатов. Кульминацией учебного процесса были экзамены. Длились они до закрытия факультета, после чего Ю.А. Шиханович уводил своих жертв на центральный телеграф, где продолжался этот пир математической мысли. Можно было по-разному относиться к этим математическим марафонам, но невозможно было усомниться в высочайшей преданности Шихановича своему делу. <…> И вот этот-то преподаватель был в 1968 году уволен в одну из первых волн борьбы с „подписантами“ (Ю.А. Шиханович участвовал в письме в защиту А.С. Есенина-Вольпина). Это была одна из политических репрессивных кампаний, череда которых не заставила себя ждать».
– Я присутствовал на заседании Ученого совета, когда увольняли Шихановича, – вспоминает В.М. Алпатов. – Я там был как представитель от студентов, я тогда был старостой курса, причем всего курса, не ОСиПЛа. Четко было сказано, что он подписал не то письмо. Шиханович доказывал, что арест и принудительное лечение Есенина-Вольпина было беззаконием. Выступали там по-разному. Прямо в защиту никто не выступал, но голосование не было единогласным. Скажем, все оценивали, что против был Геннадий Николаевич Поспелов 197. Он был, с одной стороны, старым коммунистом, братом секретаря ЦК, с другой стороны, он потом сильно разочаровался в советской власти и даже писал какие-то подпольные трактаты. Он был не то что за Шихановича, но против его увольнения. Кстати, Звегинцев еще за полгода до этого, в январе, сказал, что скоро мы с Шихановичем расстанемся. Это было еще до подписания письма, подписал он в апреле. О диссидентстве Звегинцев ничего не говорил, а просто поскольку начались курсы Зализняка, стал преподавать Кибрик и так далее, то математика на таком уровне, которого требовал Шиханович, была уже не нужна. Это, конечно, скандал двух Владимиров Андреевичей [Звегинцева и Успенского]. Шиханович воспринимался как человек Успенского, независимо от всякого диссиденства. А Звегинцев уважал математику, но всегда готов был ей пожертвовать.
– Я поступила на ОСиПЛ в 1968 году под звуки танков, которые въезжали в Прагу, – рассказывает Елена Микаэлян, – а перед поступлением я полгода занималась с преподавателем по математике, потому что я училась в совсем гуманитарной школе – во французской языковой. Родители взяли очень симпатичного математика с мехмата, который как-то всех знал, и он в какой-то момент, уже буквально в начале лета, мне сказал, что ОСиПЛ обезглавили в смысле математики, что Шихановича изгнали, и там с математикой совсем плохо и непонятно, что будет.