К книге
Лингвисты, пришедшие с холодаМЕСТА ИХ ОБИТАНИЯ. Лаборатория машинного перевода
54%
МЕСТА ИХ ОБИТАНИЯ. Лаборатория машинного перевода
19

«Мы занимались открытием тайн языка»

Вышедший в конце ноября 1958 года приказ Министерства высшего образования СССР «О развитии научных исследований в области машинного перевода» предписывал среди прочего открыть в Инязе при переводческом факультете лабораторию машинного перевода.

«Об этой лаборатории мы с В.Ю. мечтали уже давно, – вспоминает Ревзин, – причем нам хотелось, чтобы при ней были настоящие машины, математики и т.п. Эти планы обсуждались достаточно серьезно. Так, я по настоянию В.Ю. обсуждал с Владимиром Андреевичем Успенским вопрос о типах машин, которые нам нужны. Владимир Андреевич, в свою очередь, тоже отнесся к делу серьезно: он, во-первых, посоветовал обратиться к Юлию Анатольевичу Шрейдеру, тогда еще к МП не причастному, но машинами уже занимавшемуся <…>. Во-вторых, Владимир Андреевич повел меня к своему знакомому, вычислителю, доктору физ.-мат. наук в вычислительный центр на Ленинском проспекте. Я уже не помню результатов консультации, но ясно помню, как я в первый (и в последний) раз в жизни видел электронно-вычислительную машину в действии. Встреча с предметом стольких мечтаний и волнений скорее разочаровала меня – сразу стало ясно, что здесь не романтика, а повседневное дело.

Когда приказ о лаборатории был подписан, как-то само собой получилось так, что к формированию ее состава я не имел никакого отношения. Все дело вел В.Ю. Розенцвейг, набиравший себе людей по рекомендации Вяч.Вс. Иванова и И. Мельчука. И тематика Лаборатории была избрана совсем без меня: ее целиком определил Вяч.Вс., очень интересовавшийся тогда идеей семантических множителей[24]».

– Главную задачу перед Лабораторией поставил Вячеслав Всеволодович Иванов, – рассказывает Нина Николаевна Леонтьева, – это поиск элементарных смыслов, или смысловых примитивов, как основы для перевода. Идея эта увлекла всех своей очевидностью и конструктивностью, однако попытка энтузиастов, каковыми все мы были, решить задачу машинного перевода штурмом, через «элементарные смыслы», не удалась, был создан лишь макет «действующей модели» (в терминологии И.А. Мельчука). Эти работы получили солидное и даже международное звучание, были отражены в докладах, статьях и их переводах, но о практической реализации даже этой малой модели больше не было речи.

Официальным началом работы можно считать 1 мая 1959 года – как дату зачисления в Лабораторию машинного перевода (ЛМП) первого лаборанта.

Нина Николаевна Леонтьева и стала этим первым зачисленным в Лабораторию сотрудником – лаборантом.

– Нину рекомендовал Мельчук, – рассказывает Жолковский, – в качестве человека без научных претензий, но который все сделает, на которого можно положиться. Но она стала заниматься всем, чем мы занимались, и постепенно выросла в признанного специалиста.

– К осени 1959 года сформировался весь первый состав «виртуальной» ЛМП, – вспоминает Леонтьева, – перешел из преподавателей Юрий Семенович Мартемьянов, закончили МГУ и были приглашены на работу в ЛМП Алик Жолковский и Юра Щеглов, а еще через год Костя Эрастов. Начал выходить сборник «Машинный перевод и прикладная лингвистика».

Сам Розенцвейг, возглавлявший Лабораторию, как пишет В.А. Успенский, «не занимал в ней никакой ставки» 150.

«Начало этого периода, связанного с Лабораторией машинного перевода, – рассказывает Жолковский, – в первый же день ознаменовалось выделением мне особого рабочего места – письменного стола с выдвижными ящиками и принадлежностями для письма: пачкой бумаги, карандашом, ластиком и шариковой ручкой. Помню радостное ощущение собственной профессиональной ценности, вызванное этими атрибутами признания со стороны административно-хозяйственной части Института.

Их символичность станет понятной, если учесть, что к ним более или менее сводилась материальная база Лаборатории. В ответ на просьбы иностранных визитеров показать компьютеры, пышно именовавшиеся электронно-вычислительными машинами (ЭВМ), наш шеф В.Ю. Розенцвейг молча закатывал глаза к небу, позволяя догадываться, что на такое рассекречивание отечественной электроники высшие инстанции не пойдут. Ознакомившись в ходе срочной ликвидации своей кибернетической безграмотности с понятием „машины Тьюринга“[25], мы острили, что работаем именно на этом идеальном устройстве. Единственным реальным автоматом, с которым мне (как-никак, старшему инженеру Лаборатории – другой должности для меня в штатном расписании не нашли) приходилось иметь дело, долгое время оставалась выданная администрацией авторучка» 151.

На то, чтобы стать местом притяжения основных лингвистических сил Москвы, Лаборатории машинного перевода даже не понадобилось времени: она просто явилась физическим воплощением – для нее выделили одну комнату! – уже привычных Объединения по вопросам машинного перевода и Проблемной группы по экспериментальной и прикладной лингвистике. Как писал Мельчук,

«вокруг роились друзья и союзники: Иванов, Успенский и Падучева, Кулагина, Арсентьева и Шиханович, Мельчук и Иорданская, Апресян, Гладкий 152 и Дрейзин…»

– К расширенному составу ЛМП можно отнести практически всех преподавателей Отделения машинного перевода, – уточняет Леонтьева. – Это сам руководитель Отделения машинного перевода Розенцвейг, Ревзин, Шайкевич, Шиханович, Гаврилова, Дорофеев, Сухотин и др., а также многие члены Объединения по машинному переводу: в первую очередь, Вяч.Вс. Иванов, Мельчук, Апресян, В.А. Успенский и др. Все они принимали участие в обсуждении рабочих планов ЛМП, определяли состав сборника по машинному переводу и прикладной лингвистике, составляли учебные планы открывающегося Отделения машинного перевода и вообще формировали научную политику новой дисциплины.

– С Апресяном, – говорит Жолковский, – мы познакомились в 1959-м или в самом начале 1960 года. К нам в Лабораторию зашел молодой преподаватель этого института и представился: «Я – человек, ищущий в семантике». Мы познакомились и в дальнейшем соавторствовали.

Еще был Юрий Семенович Мартемьянов. Он старше нас. Он был уже кандидат наук по французским делам. И мы все вместе должны были разрабатывать семантический машинный перевод. У Мартемьянова были свои абсолютно оригинальные идеи о том, как это делать.

– Первое, что в нем поражало, – необыкновенная яркость личности, – вспоминает о Мартемьянове Ю.Д. Апресян. – У него было много друзей, но он ни к кому никогда не примыкал и не входил ни в какие группировки. Это был человек с собственной орбитой, и только по этой орбите он мог двигаться.

Слушать Юру было удовольствием, потому что эрудиция у него сплеталась с умной, немного ироничной оценкой 153.

«Невысокого роста, молчаливый, старшинства своего Юра никак не обнаруживал, – писал Жолковский, – и за весь наш долгий совместный опыт я не припомню ни одной хотя бы маленькой размолвки (а ссориться я умею, да и времена бывали разные). Напрашивающегося слова „скромный“ употребить, однако, не хочется (разве что в смысле „в быту скромен“, как писалось в характеристиках для поездки за границу), потому что Юра был честолюбив, убежден в своей научной миссии и этого не скрывал.

Как многие тогда, он разработал собственный вариант Теории Всего. В моем пародийном справочнике Who Is Who in Structural Linguistics про него было написано так:

МАРТЕМЬЯНОВ – не читает чужих сочинений, боясь обнаружить в них плагиат из своих будущих работ, которых, однако, не пишет, имея в виду вскоре открыть то, из чего все остальное получится само.

Ознакомленный с этим лексикографическим опусом (в Лаборатории все превращалось в словарные статьи), Юра только улыбнулся» 154.

– Мартемьянов потом совсем откололся, потому что вот уж кого не устраивала идея подчиняться генеральной линии партии! – рассказывает Анна Поливанова. – Он был замечательным волком-одиночкой, едва показывающим себя, потому что охота в одиночку дается очень тяжело. Просто работать очень трудно, когда тебе не с кем разговаривать. Решать масштабные научные задачи, когда тебе не с кем разговаривать, – этого врагу не пожелаешь. Но Мартемьянов стал работать один. Когда ему говорили, что что-то не то, даже когда лично я что-то говорила, то Мартемьянов не так выслушивал, мол, когда она замолкнет, я скажу свое: что правда, что важно, что нужно, – а тут девчонка что-то мелет, мы подождем. Он пытался понять, что говорит собеседник. Среди лингвистов это явление редкое.

Я кое-что читала и понимала, что в основе лежат очень приятные здравые идеи. Но я думаю, что Мартемьянова, как и некоторых других людей, возможно, губила склонность к лошадиным дозам. Если ему хотелось построить синтаксис, так уж весь сразу! Это очень трудно. А выдернуть отдельные клочки, как-то внятно про них рассказать и донести до публики некоторую идею, а потом делайте с этим что хотите – вот этого искусства у Мартемьянова не было. Вся работа Мартемьянова, всегда была загружена в огромную Эйфелеву башню целиком. А когда ты приносишь не отдельную вещь, а кусок Эйфелевой башни, то как-то очень трудно понять, и неинтересно становится. Поэтому он не входил в эту команду. И остался незаслуженно оставленным на обочине.

«Этот состав получил задание от Иванова искать „элементарные смыслы“, они же семантические множители, СМ, – рассказывает Леонтьева, – и создавать машинный перевод. Юра Мартемьянов принес рулон миллиметровки шириной в коридор, днем раскатывал его в мало посещаемом отсеке МГПИИЯ, начертил таблицу и после коротких дискуссий вносил в нее очередной СМ. Видимо, я много спорила тогда, и Алик посвятил мне семантический множитель „отрицание“:

НИНЕ

посвящает автор этот множитель (отрицание)».

«Кроме научных занятий, – продолжает Леонтьева, – отнимавших не очень много времени, ЛМП в этом составе ходила на лекции по матанализу, которые вели Татьяна Гаврилова и Юрий Шиханович, вместе со студентами образованного тогда же Отделения машинного перевода на переводческом факультете; мы решали задачи, писали контрольные и т.д. Нгуен Хай Зыонг учил нас вьетнамскому языку, а по учебнику (кажется, Айлярова) учили турецкий; Щеглов вел латинскую терминологию и еще африканский язык хауса, а я, младший лаборант, пыталась хоть в чем-то догнать своих коллег и тихонько вытягивала из Мартемьянова систему французских глаголов. Попутно сочинялись смешные стишки; Константиновичи (А.К. Жолковский и Ю.К. Щеглов) вслух анализировали фильмы Эйзенштейна и тут же превращали мысли в статьи. Мартемьянов преподавал еще французский язык на переводческом факультете. Я обзванивала членов Объединения по МП, вела картотеку подписчиков на сборник „Машинный перевод и прикладная лингвистика“ (МПиПЛ), а также редактировала сами статьи и доводила его до издания».

«Я, в группе вместе с моим учителем Вячеславом В. Ивановым, одно время учил вьетнамский язык с его носителем Нгуеном Хай Зыонгом, – рассказывает А.К. Жолковский. – И у меня даже получались все шесть тонов. Я тоже все уже забыл, зато вынес оттуда некоторые семантические наблюдения. Во вьетнамском есть одно словечко, которое может значить и „ждать“, и „готов“. И оно натолкнуло меня на более глубокое понимание смысла русского слова „ждать“ – мое небольшое открытие в русской семантике (в ходе занятий „Толково-комбинаторным словарем“). „Ждать“ – значит сохранять готовность к реакции на то, что, как ты полагаешь, произойдет. При этом делать можно что угодно: ходить, бегать, уезжать, – но непременно сохранять готовность. Вьетнамский язык подсказал мне, что „ждать“ и „готов“ – это в каком-то смысле одно и то же» 155.

– Работалось очень весело, – вспоминает Леонтьева, – особенно когда пришло время писать алгоритмы. Это было первое «настоящее дело», а все свои секретарские дела я старалась выполнять «между делом». Особенно много сил уходило на издание сборников «Машинный перевод и прикладная лингвистика», включая не только поиски типографий, переговоры с авторами, но и продажу-рассылку и прочее. Однажды приехавший из Праги Петр Сгалл 156 спросил: «А кто у вас занимается сборником?» Алик Жолковский живо отреагировал: «Да никто, он сам выходит». Мы сидим с ним бок о бок, а он даже не знает, кто это делает!

– Нину Леонтьеву, – рассказывает Анна Поливанова, – держали за такую провинциальную девочку, которая недоразобралась в главных пружинах науки. А она в ответ крепла в попытке построить что-то альтернативное. Но они не ссорились. Сначала это была общая команда. 8-й выпуск «МПиПЛ» 157 – это расцвет лаборатории, в этих пионерских работах принимала участие Нина. На начальном пути в этой команде лихих молодых семантов она – соратник, но на свой фронт ее не приглашали. Потому ли, что она с самого начала не согласилась с идеей словарного машинного перевода, как у Мельчука, с главной его идеей лексических функций, потому ли, что она не тянула, – не могу сказать. Но к моменту, когда я уже пошла туда работать в 1970-х, она была хорошей подругой, но особнячком. Помню только, что над ней смеялись, что она деревьев строить не умеет[26], потому что у них в Сибири одни кустарники. Почему она не вошла в русло московской семантической школы, это интересный вопрос. По существу, в русле московской семантической школы – Мельчук, Жолковский, Апресян и подлесок – те люди, которых они снизошли принять или научить на правах учеников, а не сосоздателей.

– Никакого общего алгоритма мы не писали, – рассказывает Жолковский о разработке машинного перевода в лаборатории. – Я писал свои алгоритмы, Щеглов свои семантические штучки. Нина помогала, все это организовывала, писала, перепечатывала и так далее. Мы с Ниной даже съездили в командировку в 1959 году в Новосибирск, к Гладкому, в только что основанный Академгородок, чтобы обменяться представлениями о том, как должны строиться машинные модели языка.

– Это была единственная группа под руководством Гладкого в Институте математики Сибирского отделения Академии наук, которая тоже занималась семантическими деревьями, – вспоминает Леонтьева. – Собирались ехать Алик Жолковский, Юрий Мартемьянов и я, но меня проректор по науке Колшанский сразу вычеркнул: лаборантам научная командировка не положена. А мне было очень нужно туда поехать, потому что я думала вообще переехать в Новосибирск и, видимо, говорила об этом Юре Мартемьянову. Он пошел к проректору, сам отказался от командировки, но добился, чтобы послали Алика и меня. В группе Гладкого мы обсуждали совместимость взглядов на семантику, но так ничего и не совместили.

– Был Гладкий в Новосибирске, – говорит Жолковский о более широком лингвистическом ландшафте, – была лаборатория Зиндера 158 в Ленинграде (говорили: «я еду к Зиндеру»), у него работала Бондарко 159, которая занималась фонетикой, акустикой, распознаванием речи… Все это объединялось как разные аспекты кибернетического мышления. В Ленинграде был еще Холодович 160 – типологическая лингвистика. Мельчук ездил к Холодовичу, и они вместе работали над теорией залога. Меня Холодович однажды тоже пригласил на конференцию по залогу, потому что в нашей модели «Смысл ↔ Текст» важное место занимали конверсивы разных типов – по числу мест у предиката. Это мы придумали, а Холодович еще не знал такого. И вот Мельчук говорит: «Холодович приглашает тебя на конференцию по залогу». Я не помню почему, но не поехал. Написал стишок: «Вся жизнь моя была залогом свиданья верного с залогом». Но иногда я к ним приезжал, Холодович любил меня, хлопал по плечу. Так что я успел и около Холодовича посидеть. Было много китаистов – это был отдел восточной филологии, под видом которой развивалась структурная типология. А у себя в Лаборатории мы занимались машинным переводом.

Лаборатория машинного перевода привлекала множество самых разных людей, которые приходили туда по самым разным делам, да и вообще без дела.

– Приезжал замечательный математик Гера Цейтин, молодой гений из Ленинграда, – рассказывает Жолковский. – Он не мог ничего говорить, заикался, стеснялся, но был настоящий мыслитель. Григорий Самуилович Цейтин. Он примыкал к занятиям математической лингвистикой, как и Юрий Манин 161.

Из Ленинграда приехал враждебный всем нашим занятиям человек, Мельчук над ним всегда ужасно смеялся, – Николай Дмитриевич Андреев.

Эту историю Жолковский описывал так:

«Как-то раз Лабораторию приехала обследовать комиссия во главе с ленинградцем Н.Д. Андреевым, который театрально повторял: „Покажите мне все самое сырое, самую грязь, покажите грязь, я люблю грязь“. Заглянув, наконец, в нашу грязь, он остался доволен, но задал модный вопрос о повторимости результатов: дескать, получится ли то же самое, если работу будут делать другие. Юра [Мартемьянов], который был за старшего, сказал: „Если будут делать другие, возможно, вообще ничего не получится“» 162.

– В какой-то момент нам хотели назначить еще одного человека, – продолжает рассказывать Жолковский. – И он пришел знакомиться. Мы его не звали, не хотели. Но кто-то хотел его устроить. Ему даже откуда-то из министерства спускали место, и он шел знакомиться. И наша задача была – не понравиться ему, чтобы он отказался к нам поступить. Его фамилия была Щур, и он был слепой. Возможно, ему как слепому полагались какие-то привилегии. Он вошел в нашу комнатку очень уверенно, он был уже доктор наук, а нам не нужен был доктор наук, чтобы на мозги капал, что он доктор наук. Лаборатория – это было молодое такое мероприятие, самодельное. Он пришел и сказал: «Ну, вы под кого работаете? Под Якобсона или под…» – может, под Гака, не помню. А мы отвечали в том смысле, что ни под кого не работаем и вам не дадим. Ему не понравилось, и он ушел куда-то еще.

Розенцвейг старался «подкармливать» своих – да и не только своих – сотрудников, находя различные договорные лингвистические работы в сторонних организациях. Работавший в то время в Институте русского языка Владимир Санников вспоминает:

«Редкой удачей была недолгая работа в Совмине СССР в составе группы сотрудников Института иностранных языков под руководством Виктора Юльевича Розенцвейга. Я был привлечен к этой работе, когда уже создавалось впечатление, что она будет скоро прекращена (кончалось финансирование?). Алик Жолковский шутил: „Санников на ходу впрыгнул в поезд, который на всех парах шел под откос“.

В нашу задачу входило создание системы автоматической обработки документации. Поступает, например, запрос: „Где производятся детские коляски?“ или в другой словесной форме: „Укажите заводы по производству детских колясок“ и т.д., – и машина должна выдать соответствующую информацию. Нам, лингвистам, эта работа была интересна. К тому же она неплохо оплачивалась. <…> Результаты работы оформлялись в виде квартальных отчетов. Их мы составляли по очереди. Помню, когда очередь дошла до Жолковского, он написал отчет в виде акростиха; начальные буквы предложений составили стихотворную фразу:

Плати за эту липу

скорее и без скрипу.

Но, по чистой совести, это не была липа. Мы делали эту работу с увлечением. Хотя она не дошла (не по нашей вине) до практической реализации, ее результаты могли быть использованы в информатике и прикладной лингвистике» 163.

«В этой лаборатории, – пишет Мельчук, – ВэЮ [Розенцвейг] проводил первые на советской земле встречи нормальных лингвистов с живыми иностранцами: проходит потрясающий вечер с Романом Якобсоном; является изрекать окончательные истины Дэвид Хейс (карикатурный американец – огромного роста и с сигарой во рту); выступает один из первых хомскианцев Роберт Лиз; появляются англичанин Тони Хоар (который, как он говорил, по утрам „отрывал и бросал“ – вместо „рвал и метал“), француз Дени Пайяр, немец Манфред Бирвиш, венгры Сепе и Папп, полька Анна Вежбицка, австриец Тильман Ройтер и другие, которых я уже не помню. Таким образом, существенно раздвинулись наши горизонты и стала меняться наша ментальность узников. Замечу еще, что ВэЮ организовал на переводческом факультете Иняза отделение машинного перевода, умножив тем самым контакты студентов с порядочными людьми и настоящей наукой» 164.

«В Лабораторию я заходил очень часто, – вспоминает И.И. Ревзин. – Там была приятная атмосфера. В Лабораторию приходила со всего мира масса замечательной литературы».

«И.И., – пишет о Ревзине Жолковский, – друживший и соавторствовавший с Розенцвейгом, увлекся новыми, „математическими“ методами в языкознании, о которых написал много статей и книг, полных, на наш со Щегловым саркастический взгляд, неофитского занудства. По их поводу мы неумеренно зубоскалили, чем, наверное, попортили И.И. немало крови, и он простил нас очень и очень нескоро, лишь незадолго до смерти – в ответ на мое запоздалое покаяние» 165.

Апофеозом «зубоскаленья» была написанная Жолковским в 1966 году книжечка под названием Who is Who & What is What in Linguistics, которую он позднее назвал «книжечкой хохм по адресу коллег».

«Она была напечатана, – вспоминает он, – в четырех экземплярах (машинисткой ЛМП Людой Грачевой) на пишущей машинке, на четвертушках машинописного листа, так сказать, in quarto, сшита простыми скрепками и переплетена в тонкий картон (я увлекался переплетением книг), покрытый красной глянцевой бумагой. Один экземпляр я оставил себе, а три раздарил, и они начали ходить по рукам. Многие из упомянутых обиделись; оригинальнее других реагировала Р.М. Фрумкина, наоборот, заявившая протест против ее неупоминания. В порядке учета читательской реакции я вскоре выпустил „Издание второе, исправленное и озлобленное“» 166.

Среди прочего там были такие словарные статьи:

ЗАЛИЗНЯК – полиглот, скрывающий свою страсть к лингвистике под маской полигамии и любви к футуэристической поэзии («Посмотри, какая женщина! Какие ноги, фигура, какие плечи!.. Кстати, как ты говоришь: плечей или плеч?»).

МАТЕМАТИЧЕСКАЯ ЛИНГВИСТИКА – деятельность, заключающаяся в том, чтобы применить то, что я знаю из математики, к тому, что я знаю из лингвистики.

СЕГАЛА ПОСТОЯННАЯ (коэффициент) – правильная дробь, на которую следует умножать высказывания Сегала для определения доли их истинности.

СЕМИОТИКА – цепь заседаний и симпозиумов, в повестке дня которых всегда один и тот же вопрос: Разное.

ЩЕГЛОВ – автор работ, о которых он сам говорит: «Ну кому от этого польза, кроме окружающих?»; описал «Две группы слов русского языка» (напр.: сачкованиеесть отдых без отрыва от работы; государствоэто не я, и др.); специалист по языку хауса (Напрасно в годы хаоса искать конца благого. Не изучайте хауса и ничего другого).

– В Лабораторию пришло сильное подкрепление в лице знаменитого Игоря Мельчука, – вспоминает Леонтьева, – они с Ольгой Кулагиной реализовали первый в стране эксперимент машинного перевода с французского языка на русский («ФР-1», система машинного перевода первого поколения). Реализация была выполнена в Институте прикладной математики на компьютере «Стрела» вскоре после знаменитого Джорджтаунского эксперимента в США. Игорь стал, по сути, теневым научным руководителем части ЛМП, он увлек Алика Жолковского идеей глубинного синтаксиса, и Алик вскоре защитил кандидатскую диссертацию по синтаксису языка сомали. Вместе они ввели понятие «лексической функции».

– Я был страшно увлечен тем, чтобы раскрыть смысловые тайны языка, семантические множители, сколько множителей, – рассказывает Жолковский. – Мы занимались открытием тайн языка. У Мельчука это было еще радикальней: он был уверен в абсолютной истинности своих открытий и, как я острил, в сущности, полагал, что в конце концов, когда вскроют мозг, все увидят, что на соответствующей извилине написано типа «СЕМП [семантическое представление] номер пять». Он верил абсолютно в буквальность того, что надо открыть, – потому что там в действительности всё вот так и так.

В Лаборатории машинного перевода Мельчук не работал. Я писал алгоритмы сведения синонимичных предложений к одному смыслу. Этим завоевал любовь Мельчука, и мы стали заниматься системой перифразирования (лексическими функциями) уже с ним вдвоем. В идеале должно было быть так, чтобы потом на машине где-то там у Кулагиной провести эксперимент, и машина переведет одно в другое… И что-то такое иногда делалось.

– Отсюда выросла основная идея модели «Смысл ↔ Текст», – говорит Апресян, – всемирно известной лингвистической теории И.А. Мельчука: смысл предложения – это инвариант множества его перифраз. Тогда понять предложение значит уметь предложить его перифразу или перифразы.

– В 1961 году был опубликован своеобразный семантический «Манифест» Лаборатории машинного перевода, – продолжает он, – статья А.К. Жолковского, Н.Н. Леонтьевой и Ю.С. Мартемьянова «О принципиальном использовании смысла при машинном переводе». В ней была предложена первая версия метаязыка для описания значений любых единиц естественного языка. В фокусе внимания оказывались средства образования синонимических высказываний, или перифрастические средства языка.

Эта статья – «манифест» – была напечатана в сборнике «Машинный перевод», изданном в Институте точной механики и вычислительной техники АН СССР.

«Ряд высказанных в ней идей, – пишет З.М. Шаляпина 167, – не просто получили в дальнейшем широкое распространение, но стали своего рода аксиоматикой данной области лингвистики. Заслуга Жолковского, Леонтьевой и Мартемьянова в том, что в их статье впервые был предложен аппарат семантического представления – семантической записи, позволяющей отображать в ней синтаксические деревья, и предложен целый ряд принципов построения такой записи, ставших в дальнейшем классическими. <…> авторы не просто ввели новые, более мощные и более адекватные решаемой задаче средства формализованного лингвистического описания, но выявили и поставили целый ряд лингвистических проблем, которые до того оставались „за кадром“, а также предложили принципы их решения, до сих пор сохранившие свою научную значимость. В результате статья послужила фундаментом и источником целого ряда школ и направлений в исследованиях по синтаксису и семантике в современной теоретической и компьютерной лингвистике» 168.

Лаборатория машинного перевода, а точнее – работа с Мельчуком над тем, чем занимается Мельчук, привлекала к себе все новых и новых людей. Некоторые не задерживались, другие же оставались надолго.

– Мельчук привык работать в команде, – говорит Поливанова, – или любил работать в команде. Ему хотелось командовать. Одного Жолковского ему не хватало, потому что Жолковский – лентяй и праздный гуляка. А Мельчуку нужны люди под стать его темпераменту – работяги. Поэтому эта тройка – Апресян, Мельчук, Жолковский – сложилась очень естественно.

Эти трое составляли и ядро разработки ТКС – Толково-комбинаторного словаря.

«На шумные вечерние семинары по нашему толково-комбинаторному словарю, которыми дирижировал Мельчук, стекались толпы болельщиков, – писал Жолковский. – Реальной работы делалось немного, зато это больше, чем что-либо в моем опыте, походило на описания jam-sessions американских джазистов. Компания складывалась отличная, но – сугубо „своя“.

Однажды Мельчук делал доклад на „чужом“ семинаре, делал с обычным харизматическим блеском, а когда затруднился с примером, обратился ко мне, сидевшему среди публики. Я сказал, что уже и предыдущий пример был неправильный, но Игорь радостно объявил:

– Какая разница?! Они все равно не поймут!

Раскол между „нами“ и „ими“ меня травмировал, ибо шел вразрез с позывом к общению. Постепенно размежевание „наших“ и „не наших“ становилось все четче» 169.

«Нашими» были те, кто разделял интересы Мельчука, работал вместе с ним и, стало быть, занимался тем, что он считал единственно осмысленной лингвистикой, а также те, кто способен был разобраться в его модели, хотя по какой-то нелепой причине и занимался чем-то другим.

– Я вышла замуж за Алика [Жолковского], – рассказывает Татьяна Корельская, – и Мельчук приходил к нам, они работали вместе у нас дома. И когда он видел, чем я занимаюсь, он начинал кипятиться и говорить, какая это все собачья чушь. И когда он потом в Америку приехал и его приглашали во все университеты, он приезжал и говорил: «Чем вы тут занимаетесь? Это же ерунда собачья! Вот смотрите, как нужно: „Смысл ↔ Текст“!»

«Что касается лингвистов, – вспоминает о тех временах О.С. Кулагина, – то даже у тех из них, кто хотел работать по-новому и готов был разрабатывать лингвистические проблемы в нужном МП аспекте, не всегда был достаточно четко и правильно налаженный контакт с математиками, что приводило к отсутствию у лингвистов ясного понимания процессов и алгоритмов, для которых они должны были дать лингвистический материал. Отсюда возникла неясность в том, какие именно лингвистические данные и под каким углом зрения им надо собрать и в какую общую схему их следует уложить. В свою очередь отсутствие общей картины и неразработанность слишком большого числа проблем приводили к тому, что иногда лингвисты начинали увлекаться решением частных вопросов, отходя на позиции, близкие к традиционно лингвистическим, забывая о целях МП и еще больше ослабляя контакт с математиками.

Что касается математиков, то и здесь не все обстояло просто, поскольку математики столкнулись с совершенно новым, чрезвычайно сложно организованным, трудно поддающимся осмыслению и формализации объектом. Работа с ним требовала создания новых математических подходов и методов, тогда как у некоторых математиков возникала тенденция перенести в эту новую сферу какой-либо привычный им математический аппарат, причем без достаточно глубокого проникновения в суть и специфику лингвистических феноменов» 170.

– Ольга Сергеевна Кулагина сделала первую систему, – говорит Л.Л. Иомдин, – написала книгу о машинном переводе, она называется «Исследования по машинному переводу», такая советская классика. Мельчук и в мыслях не имел сделать действующую систему машинного перевода, ему было просто интересно, как можно автоматически – с помощью машины или без нее, неважно, – описать язык 171.

– Мельчук тоже, но особенно Апресян, мне так кажется, – противоречит Иомдину Поливанова, – они мыслили всю эту затею как некоторый такой поход с ощутимым материальным результатом – вот реально построить машинный перевод и довести до инженерного воплощения. У Нины Леонтьевой тоже были такие инженерные замыслы, мелькали уже попытки альтернативного французского перевода, то есть, по-видимому, у нее эта самая романтика машинерии тоже была.

– Перевод Мельчук разделил на две процедуры: анализ языка и его синтез, – продолжает Иомдин. – Имеется текст на входном языке, его надо проанализировать, понять, что там говорится, получить что-то вроде представления. Это все постепенно вырабатывалось, понятие семантического представления или семантической структуры далеко не сразу появилось и вовсе не в результате работы над машинным переводом, а скорее независимо. Но тем не менее Мельчук написал две толстых книги «Алгоритм автоматического синтаксического анализа». Это был абсолютно лобовой алгоритм, никаких компьютеров не предполагалось, все было написано от руки. То есть Мельчук как бы симулировал действие машины. А потом эти системы машинного перевода стали плодиться и размножаться.

– В 1969-м Мельчук посоветовал Розенцвейгу взять меня в лабораторию, – рассказывает Николай Перцов, – а в 1970 году, в феврале, Мельчук организовал так называемую зимнюю лингвистическую школу в здании Института русского языка. Она продолжалась три дня и была посвящена разработке формальной модели русской морфологии (словоизменения). Это была рабочая школа. Мельчук тогда занимался разработкой формальной модели русского словоизменения. В 1967-м вышла книга Зализняка «Русское именное словоизменение», но она касалась только имени – существительного и прилагательного. А Мельчук имел в виду сделать полную модель русского словоизменения в направлении синтеза, охватить все части речи, включая глагол.

Я хорошо помню, как это проходило. В разных комнатах Института русского языка сидели люди, и Мельчук давал конкретные задания: проверять парадигмы тех или иных классов слов, – а потом всех обходил. Это была рабочая сессия, то, чего сейчас уже не бывает. Там были обсуждения, но докладов не было. После этой школы был опубликован препринт «Модель русского словоизменения» – выходили в Институте русского языка такие препринты ПГЭПЛ (Проблемной группы по экспериментальной прикладной лингвистике). Несколько десятков их вышло, по-моему.

– Я в 1970 году пошла на какую-то конференцию в Инязе, – вспоминает Анна Поливанова, – то ли по структурным методам, то ли по машинному переводу. Сделала доклад, вышла из зала, и Коля Перцов мне сказал: «А хотите, мы зайдем в лабораторию, сейчас перерыв до следующего заседания?» Я вошла в лабораторию и замерла. Через минуту завязался лингвистический разговор об операх и функах[27], в который я горячо ввязалась. Для чужака я достаточно хорошо знала мельчуковскую конструкцию, потому что я три года преподавала предмет о точных методах языкознания. Я начала преподавать в первый год аспирантуры и разобрала все публикации Мельчука, которые были. Я не все в них понимала, мне пришлось обращаться за помощью к Зализняку, чтобы он мне объяснил, чего я не понимала в Мельчуке. Каково же было мое изумление, когда я вошла в лабораторию и услыхала, что там спрашивают, чем отличается Labor-134 от Labor-124[28]. Вот это лингвисты! Вот, оказывается, где они окопались!

И я поняла, что провались всё, разорвись небо, но отсюда я не уйду никогда и никуда.

Я пришла на следующий день, меня спросили, хочу ли я там работать, на что я сказала: «Конечно, очень хочу!» Ну, надо поговорить с Розенцвейгом. Розенцвейг сказал: «Я не знаю, надо поговорить с Игорем». Я встречаю Игоря в консерватории, бегу за ним по лестнице:

– Игорь Мельчук, я Аня Поливанова, мне Розенцвейг сказал, что он возьмет меня на работу, если вы согласны!

– А ты хочешь?

– Да!

– Ну конечно, согласен!

Самое главное было, что все люди там – Коля Перцов, Зоя Шаляпина, Саша Чехов, Константин Эрастов, Ваня Убин 172 – хотели говорить об этом! Вдруг я кого забыла, обидела, очень прошу прощения.

Были небожители. Был Жолковский, который приходил раз в неделю, и в этом гвалте не принимал участия. Для небожителей была в лаборатории своя жизнь, был еженедельный семинар. Мельчук приходил не реже чем раз в неделю и отвечал на все вопросы. Как сейчас помню, идет Мельчук по коридору, а мы с Колей [Перцовым], скажем, уже выскочили вперед, чтобы в коридоре начать спрашивать, потому что в семь часов Мельчук уйдет, и мы не успеем ничего у него спросить. И все это было на фоне работы по созданию машинного англо-русского перевода. Считалось, что мы реально создаем перевод.

В это время как раз рождался ТКС. Туда опять же пускали не всех. Меня на каких-то птичьих правах допустили до ТКС. Сначала не допустили, а потом я очень сильно расстроилась и попросилась, и Мельчук сказал, что если хочешь, то можешь присутствовать на заседаниях, но голоса мне не дали. Там была такая система. Та, в которой участвовали небожители, была очень вертикальной, а та, которая была вот с этими ребятами, которых я назвала, была крайне демократичной. Вертикальной в том смысле, что расписано, кому сколько можно. Сколько можно Падучевой, сколько Нине Леонтьевой. Падучева была кооптированным членом группы небожителей – ее могли пригласить и принимали не как чужую. Вообще, по-моему, всю эту иерархию затеял Апресян. Это так не похоже на Мельчука. И совсем не похоже на Жолковского. Жолковский просто царствовал, ему нравилось быть принцем. Он приходил, кокетничал, остроумничал.

– Мельчук никогда не работал – не служил – у Розенцвейга, – рассказывает Жолковский. – Он работал в Институте языкознания у Реформатского, где он был, может быть, даже старший научный сотрудник. Но, по сути, он работал всюду и с кем угодно: и с Гладким в Новосибирске, и с Кулагиной в Стекловке[29], и со мной у меня на Остоженке, в доме напротив Иняза (я жил через дорогу). Мы с ним соавторствовали, числясь в разных учреждениях, и когда потом забрезжила эмиграция, Розенцвейг говорил нам: «Никуда не уезжайте, вы вот уедете – и ничего коллективного не будет, там каждый за себя». Потом пришлось в этом убедиться. Розенцвейг очень не хотел, чтобы мы эмигрировали, я его очень огорчил. Но в конце концов эмигрировал и он – после смерти жены, вслед за сыном, уехавшим еще раньше.

– В Институте языкознания Мельчук деньги получал, а работал в лаборатории машинного перевода, – говорит Анна Поливанова. – Как в высказывании, принадлежащем моему брату:

«Никогда не работай там, где получаешь деньги, и никогда не получай деньги там, где работаешь».

«Работа из чистого энтузиазма – характерная черта „серебряного века“, – пишет В.А. Успенский. – Все делалось по внутренней потребности, а не в силу навязанного („спущенного“) кем-то плана – и именно поэтому приносило плоды. Скажем, занятия И.А. Мельчука и Ю.Д. Апресяна толково-комбинаторным словарем не были предусмотрены никакими планами. Никто не заставлял П.С. Кузнецова, В.В. Иванова, В.А. Успенского открывать семинар по математической лингвистике. Или А.А. Зализняка – заниматься со студентами санскритом».

– В то время лингвистический центр Москвы, – рассказывает Перцов, – это Институт языкознания, Институт русского языка и Институт славяноведения – они все были близко друг к другу – и Институт иностранных языков на Метростроевской. Во всех трех (четырех) местах был Мельчук, как Фигаро в известном сочинении. Он появлялся стремительно. И я помню такие разговоры: «Игорь Александрович, мне нужно спросить!» – «Да, я готов, но только если вы выдержите мой бег». Он перемещался быстро и был готов обсуждать какие угодно проблемы, только если собеседник мог выдерживать такой темп разговора.

Действительно 1960-е годы – это доминирование Мельчука: я бы не сказал – в теоретическом плане, потому что многие не принимали его концепцию, а в плане воздействия на молодое поколение, при том что Мельчук не читал регулярных лекций в Москве – он читал в Новосибирске, но позже, уже в самом конце 1960-х – 1970-е годы.

Так что я на все смотрел глазами Мельчука. Я тогда был абсолютный мельчуковец, поэтому мне трудно быть совершенно объективным. И виделось мне, что настоящая лингвистика – это точная лингвистика, это уточнение лингвистических понятий, это внедрение в лингвистику точных методов, причем не столько математики, сколько вообще точности. Вот это, я думаю, очень сильная сторона его концепции – точность. Дальше, примерно самый конец 1960-х годов, – это развитие теории «Смысл ↔ Текст», и я на все смотрел сквозь призму этой теории.

– Игорь Мельчук создал и стал вождем нового проекта «Смысл ↔ Текст» в Лаборатории и, шире, во всем лингвистическом сообществе, – говорит Леонтьева. – Он был возведен в кумиры и оставался им долгие годы: в работе, в походах, во взглядах на мир и оценках окружающего.

Предыдущая главаГлава 19 из 35Следующая глава