Глава 19.Ледяной ветер перемен.
По Франции катились волны крестьянских беспорядков. Поместья аристократов,старинные,гордые замки захватывались,разграблялись.Сжигали все,а самое главное бумаги по феодальным повинностям.Мужики уничтожали своих господ.В ноябре национальное собрание отменило сословия и ограбила церковь.
Теперь все стали гражданами.От короля до сапожника.
Декабрь тысяча семьсот восемьдесят девятого года вошел в Париж с пронзительным воем ветра и бесконечными серыми дождями. Город, казалось, окончательно сбросил с себя маску праздности, обнажив свои промерзшие, грязные кости.
Мы были готовы. Вся наша подготовка — перевод активов в Лондон, покупка паспортов, договоренности с бретонскими контрабандистами — была завершена. Оставалось лишь дождаться удобного момента, чтобы покинуть этот котел, пока он не взорвался окончательно. Мы были как бегуны, замершие на низком старте, ожидающие выстрела пистолета.Да и Лафайетт куда-то запропастился.
Но выстрел так и не прозвучал. Вместо него пришла болезнь.
Всё началось с пустяка. Обычный парижский сквозняк, гулявший по нашему роскошному, но чертовски холодному особняку, оказался коварнее любой якобинской засады. Василий Петрович, привыкший к каретам и теплым гостиным, провел пару часов у открытого окна, обсуждая с Архипом маршрут тайного выезда из города. Он вернулся в кабинет бледный, с легким ознобом, и списал это на обычную усталость.
— Не берите в голову, душа моя, — отмахнулся он, когда я, заметив его состояние, попыталась настоять на горячем вине и отдыхе. — Просто немного продрог. Парижская зима всегда была мне не по нраву.
Но к утру ситуация стала критической.
Я проснулась от странного, пугающего звука — надсадного, свистящего кашля, который сотрясал тело мужа. Василий Петрович метался в бреду, его лоб был раскален, а дыхание — тяжелым, прерывистым, с отчетливыми хрипами. В полумраке спальни я увидела, как он с трудом ловит воздух, словно кто-то невидимый сжимал его легкие своими ледяными пальцами.
В восемнадцатом веке словосочетание «воспаление легких» звучало как приговор. Мой внутренний житель двадцать первого века, знающий про антибиотики и современные методы терапии, замер от ужаса. Здесь, в 1789 году, имея в распоряжении лишь кровопускания, горчичники и сомнительные настойки, пневмония была убийцей куда более эффективным, чем любая гильотина.
Я бросилась к двери.
— Архип! Жозеф! Сюда! Немедленно!
Через минуту спальня превратилась в штаб обороны. Мы не стали полагаться на местных эскулапов, которые при первых признаках болезни наверняка бы кинулись делать графу кровопускание — верный способ добить ослабленный организм. Я сама взяла командование на себя.
— Жозеф, скачи в аптеку, купи всё, что есть от лихорадки, только не давай им никакой дряни с ртутью, — командовала я, сбрасывая кружевную шаль и закатывая рукава платья. — Архип, грей воду, готовь горчичники, но делай это с умом! Прасковья, принеси всё постельное белье, будем менять его каждые три часа, он весь в поту!
Всю неделю я не отходила от его постели. Я сама готовила отвары из трав, сама следила за тем, чтобы в комнате был приток свежего, но не ледяного воздуха, сама меняла компрессы. Днем и ночью, при тусклом свете оплывающих свечей, я сидела у изголовья Василия Петровича, сжимая его горячую, сухую руку.
В его бреду перемешивалось всё: Семилетняя война, заговор Мировича, лица шведских драгун и мои собственные черты.
— Анна... — шептал он, едва ворочая пересохшим языком. — Беги... Ты должна уйти, пока не поздно. Париж... это мясорубка... Анна, ты слышишь?
— Я здесь, мой дорогой, — отвечала я, смачивая его губы влажной тканью. — Я никуда не уйду. Мы выберемся. Мы обязательно выберемся.
Смотря на его осунувшееся, бледное лицо, на котором проступила сеточка мелких морщин, я впервые по-настоящему осознала, как сильно я его люблю. Это была уже не сделка, не партнерство и даже не просто благодарность. Это была часть меня, без которой мое собственное существование — здесь, в этом чужом веке — потеряло бы всякий смысл.
На пятый день кризис, казалось, отступил. Лихорадка немного спала, хрипы стали тише. Впервые за неделю он открыл глаза и сфокусировал на мне взгляд.
— Вы... вы еще здесь, графиня? — голос его был слабым, но в нем снова промелькнула та самая, привычная ироничная усмешка.
— Куда же я денусь? — я улыбнулась сквозь слезы, целуя его ладонь. — Я прикована к вам, Василий Петрович. Оковы воронцовского дома куда крепче любых других.
Он слабо сжал мою руку.
— Наш план... с побегом... он рушится, Анна.
— План подождет, — отрезала я, поправляя подушки. — Сейчас главная задача — выжить. А побег... побег мы подготовим, когда вы сможете держаться в седле.
Я знала, что права. Но за окном, в сыром парижском декабре, мир продолжал катиться в бездну, и я чувствовала, как время — наше время — неумолимо ускользает сквозь пальцы, словно песок.