Глава 8 Ночь в одной комнате
Кухонный нож я точу сама, лезвие уже не режет, а мнет. Мне нужны два чистых надреза на пергаменте, чтобы подшить в книгу тонкую тетрадь Орта и закрыть ею запись о двадцати мечах от Круша Вельского, которых в кладовой отродясь не было. Хлеб для гарнизона испечен с вечера, тридцать две чарки муки по реестру, расход по вину записан по правому краю без ошибки.
Шаги в коридоре тяжелые, медленные, с приволокой правой ноги. Я откладываю нож, вытираю пальцы о передник и выхожу в коридор.
Радан стоит у двери в одной нижней рубахе, правый рукав спущен, синева идет от запястья до локтя, вчера ее не было. Левая ладонь у него теплая, я знаю это по памяти, которую не просила запоминать.
— Завтра, — говорит он тихо.
— Завтра я еду одна.
— Марьяна.
Я беру его правую руку через холщовый плат, касаться кожей этой синевы я не готова. Под тканью холод, и я надавливаю чуть сильнее, чтобы он почувствовал мою ладонь, а не мой страх.
— Я знаю про твою руку. Я знаю, что она холодеет, когда ты молчишь ради меня.
Он молчит, потом говорит:
— Боялся сломать тебя в тот день, когда он вошел в зал. Я мог сказать тебе про залог луга на Круша Вельского за полгода до войны, но ты бы не выдержала это вместе с амулетом и его клятвой. Я выбрал за тебя.
— Ты выбрал за меня, — повторяю я.
Я разжимаю пальцы, но не отпускаю его руку. В этой руке синева, которая растет каждый раз, когда он меня защищает молчанием.
— Больше не молчи. Мне все равно, сколько это будет тебе стоить.
Он поднимает левую ладонь, обводит мою скулу, и я не отстраняюсь. Я отступаю на полшага только после его слов.
— Тогда я не еду с тобой в город.
— Я еду одна.
— Я подожду в замке. Если к вечеру не вернешься, я уведу гарнизон.
— Радан.
— Я не выбираю за тебя. Я просто говорю, что сделаю, если тебя не будет.
Я киваю. Возвращаюсь в кухню, к ножу, к пергаменту, к тонкой тетради Орта, которую нужно вшить под счета за соль, пока Ленка не проснулась. Из зала доносится голос Лары Вельской, она зовет мужа по имени, но ответа Велета нет. Радан уходит к себе с тяжелыми шагами, я остаюсь одна в кухне.
Тетрадь Орта уже ушла под счета за соль, иголка с толстой ниткой лежит на столе. Я зажимаю пальцами край пергамента и второй рукой нашариваю на полке кружку с остывшим отваром.
В кухонное окно стучат костяшки пальцев, мелко и упрямо.
— Кто там?
— Это Гонец Дарен, хозяйка. От генерала.
Я отодвигаю щеколду. Дарен стоит на крыльце без плаща, волосы мокрые от росы, в руке запечатанный конверт с оттиском драконьей лапы.
— Генерал сказал передать лично и не уходить, пока не прочтете.
Я беру конверт, ломаю печать ножом. Внутри одна страница, исписанная крупным почерком Радана, без обращения. Первая строка: «Залог луга оформлен на Круша Вельского за полгода до войны. Печать палаты Вельска стоит на закладной. Я видел оригинал в ставке, когда собирал трофейные списки». Ниже приписка мелким канцелярским почерком: «Копия заверена нотариусом Серого Брода, возврату не подлежит».
Полгода. То есть Велет продавал землю, пока я здесь считала последние мешки с овсом и утешала гарнизон, что до весны дотянем. Теперь я знаю, на что ушли деньги от луга. На чужую женщину и ребенка, которого возили к шатру в серебряном платье.
— Что еще сказал генерал?
— Сказал, что в полдень будет ждать в зале. Сказал, что не ляжет, пока вы не вернетесь из города.
— Он мне это уже говорил.
Дарен мнется. У него на щеке свежая ссадина, гонец возвращался не по дороге, а через Серый Брод, где Вилей мог перехватить его первым.
— Мне идти?
— Сядь. Сначала поешь.
Я отрезаю ему краюху от вчерашнего хлеба, кладу на стол кусок сыра, наливаю в миску теплого отвару.
— Ты знаешь, что гребень с жемчугом привезла Лара?
Он кивает.
— Для кого?
— Для ребенка. Мать зовут Ивона, она из Серого Брода, у нее дом на берегу, лорд платит ей за молчание.
— Сколько?
— Сорок монет в месяц, хозяйка. И отдельная повозка для ребенка.
Сорок монет — это месяц довольствия гарнизона. Это корм для двадцати лошадей. Это жалованье Целительницы Зоськи за полгода. Я кладу нож на стол, потому что пальцы начинают дрожать.
— Кто тебе это сказал?
— Вилей пьяный. Я подслушал под его окном.
— Иди спать в людскую. И не говори генералу, что ты мне рассказал про Ивону.
Он открывает рот, чтобы возразить, и закрывает его. Он молодой, но уже понимает, когда хозяйка замка не хочет, чтобы мужчина знал больше нее.
До рассвета три часа, лошадь в конюшне, повозка наготове, в поясной сумке двадцать монет из хозяйственной кассы и копия реестра залога. В городе меня ждут нотарий и одна из женщин, которую амулет уже показал.
Я беру амулет, нажимаю пальцем на камень. Тепло идет по запястью, но картинка не появляется, камень помнит только ложь, а не мою ярость. Я сворачиваю пергамент с копией реестра в трубку, прячу его в переплет хозяйственной книги поверх тетради Орта. Теперь у меня в одной обложке спрятаны залог луга, двадцать чужих мечей и чужой ребенок, которого муж покупает на деньги моего замка.
Когда я выхожу в коридор, в зале горит свеча. Лара Вельская сидит у камина одна, в моем кресле, в моем платке. Я прохожу мимо, и от нее пахнет теми же сладкими духами, что от письма мужа.
— Куда вы, сестра?
— В город.
— Одна?
— Одна.
Я выхожу во двор, где пахнет мокрой землей и навозом, и понимаю, что у меня за спиной в замке остаются муж, сестра мужа, гарнизон, который он привел, и генерал, который не ляжет, пока я не вернусь. У меня в поясной сумке двадцать монет, копия залога и амулет, который больше не гудит, потому что я больше не жду от мужа правды.
Я еду одна.
Дорога от ворот до поворота у Серого Камня занимает у меня столько времени, сколько нужно, чтобы дважды прочитать собственные мысли. Лошадь подо мной старая, каурая, привычная к мешкам с зерном, идет ровно и не фыркает на лужи. Сумка с монетами бьет по бедру, копия реестра залога спрятана под нижней рубахой на груди, прижата к ребрам полоской холста.
Ветер с кряжа несет запах хвои и железа. Я вспоминаю, что у Радана правая рука холодела от кости, и стараюсь не вспоминать, как он обвел мою скулу левой ладонью. Я злюсь на себя за то, что помню это, и тут же злюсь сильнее, потому что злиться из-за чужой руки глупо, когда у меня в сумке двадцать монет и чужой ребенок, купленный на деньги моего замка.
На развилке у Серого Камня меня нагоняет стук копыт. Я узнаю лошадь по звуку, тяжелую, кавалерийскую, с подковой, которую плохо подковали на заднюю левую. Радан выезжает на дорогу справа, чуть позади, держится так, чтобы не обгонять меня и не навязывать разговор. Он в походном плаще, подбитом мехом, правую руку держит в петле повода, а левую прижал к груди. На запястье, где вчера остался мой розовый след, синева усугубилась.
— Я сказал, что еду одна.
— Ты едешь одна. Я еду в город по своему делу.
— По какому?
— У меня в Сером Броде лежит жалованье за два месяца, которое я не могу получить без подписи коменданта.
Это вранье, и мы оба это понимаем. У него жалованье лежит в ставке, и комендант Серого Брода ему не указ. Но мне сейчас нужнее, чтобы рядом был человек с мечом, чем чтобы он держал дистанцию.
— Тогда держись позади. И не подъезжай, пока не свистну.
Он молча отстает на два корпуса лошади.
До Серого Брода полтора часа хода. Дорога идет через лог, мимо старой мельницы, мимо пруда, где по осени косят камыш для крыш. Я сворачиваю к пруду, слезаю с лошади, веду ее к воде. Радан останавливается на дороге, не слезает, смотрит прямо перед собой.
Лошадь пьет долго, жадно. Я стою рядом, перебираю пальцами повод. Нотарий в Сером Броде человек маленький, пьющий, и за двадцать монет он подпишет что угодно, а за сорок — что угодно дважды. Мне нужно от него не подписание, а протокол. Нотариальный протокол допроса свидетельницы Ивоны имеет силу только в том случае, если свидетельница сама пришла к нему и подтвердила имя. Я везу ей в подарок серебряный гребень, который Лара привезла для ребенка. Гребень в поясной сумке, завернут в холст. Если Ивона возьмет гребень из рук жены лорда, она поймет, что о ней знают, и решится говорить. Если не возьмет — у меня останется копия реестра и тетрадь Орта, и этого хватит на первую подачу в палату.
Я сажусь обратно в седло, трогаю с места. Радан трогает одновременно и снова держится позади.
На подъезде к Серому Броду, у моста, нас встречает застава. Два стражника в серых плащах с гербом Серого Брода — вытянутая рука с весами. Один из них, постарше, со шрамом через бровь, поднимает ладонь.
— Кто такие, зачем в город?
— Марьяна Лорен, замок Лорен, по доверенности мужа к нотариусу. Со мной свидетель из ставки.
— Доверенность.
Я достаю из-за пазухи сложенный лист. Это не доверенность, это копия реестра залога, но печать палаты Вельска на ней стоит, и стражнику этого достаточно. Он смотрит на печать, кивает, возвращает лист.
— Проезжайте.
Мы въезжаем в город. Улицы узкие, мощеные крупным камнем, по сторонам дома с нависающими вторыми этажами. Пахнет пивом, дымом, навозом, печным хлебом. Дом Ивоны на берегу, у самой воды, с синей дверью и резным наличником.
Я останавливаюсь у колодца на площади. Радан подъезжает, останавливается рядом. Я впервые за два часа поворачиваюсь к нему лицом.
— Слушай меня. Я иду к этой женщине одна. Ты стоишь здесь, у колодца, и не двигаешься. Если через час я не вернусь, ты едешь обратно в замок и отдаешь копию реестра отцу Брониславу. Не мне, не Велету, ему. Понял?
— Я пойду с тобой.
— Нет. Женщина не скажет ни слова при мужчине. Особенно при мужчине с мечом.
— Тогда я пойду без меча.
— Ты без меча не умеешь.
Он молчит. Потом кивает, коротко и тяжело.
— Час.
— Час.
Я слезаю с лошади, поправляю сумку, проверяю, легко ли достать гребень из холста. Синяя дверь в конце улицы, у воды. Я иду к ней.
Дверь у Ивоны синяя, выцветшая, с медной щеколдой, которую кто-то подпирал деревянным клином, чтобы не скрипело. Я стучу костяшкой по косяку, негромко, как стучат к своим.
— Кто?
— Лорен. По делу о ребенке.
Тишина. Потом щеколда щелкает, дверь открывается на ширину ладони. В щели женское лицо, круглое, помятое, с темными кругами под глазами. Ей лет тридцать пять, может меньше. Она смотрит на мою шубу, на руки, на сумку, и я вижу, как у нее сжимаются пальцы на косяке.
— Уезжайте, госпожа. Я ничего не знаю.
— Я не госпожа. Я три года держала замок одна. Мне не нужен лорд, мне нужна правда о девочке в серебряном платье.
Она молчит. Я достаю из сумки гребень, не разворачивая холста, кладу на нижнюю ступеньку крыльца, отступаю на шаг.
— Это от Лары Вельской. Для ребенка. Возьми или не возьми, я уйду. Но если возьмешь, я войду, и ты мне расскажешь, сколько раз он привозил ребенка и кто из стражников стоял у ворот.
Она смотрит на сверток. У нее трясутся руки.
Она наклоняется, берет сверток, разворачивает. Серебро тускло блестит в утреннем свете.
— Войдите.
Я вхожу. В сенях тесно, пахнет квасом, на гвозде висит детская куртка, маленькая, стянутая потертой тесьмой. В горнице стол, лавка, печь, на лавке кукла тряпичная, без лица. Я сажусь напротив печи, оставляю руки на коленях.
— Расскажи сначала про ребенка.
— Пять лет, — говорит Ивона, и голос у нее ломается. — Смуглая. Глаза отцовские. Он привозил ее трижды, каждый раз на одну ночь, увозил обратно в шатер к матери. Мать у нее Тирса, младшая сестра лорда по матери, он ее прятал в обозе.
— Где сейчас Тирса?
— Не знаю. После третьего раза он велел стражнику Вилею отвезти их в Вельск. Вилей жив, он при заставе Серого Брода, через два дома от меня.
Я записываю. Она диктует имена стражников у ворот шатра в те ночи: Вилей, Орт, еще один, Круш, по прозвищу Косой. Я записываю имена, которые можно положить на стол палаты, и от которых муж не отмоется никогда.
— Он знал, что ребенок его?
— Знал. Девочка похожа на него как две капли. Он ей привозил леденцы и держал на коленях. Он плакал, когда уезжал.
— А вы?
— Я была при ребенке. Он меня нанял за серебро, чтобы я носила ее от шатра до повозки. Я думала, это его законная дочь, которую прячут от вас. А потом увидела кольцо.
— Какое кольцо?
— Обручальное. Свекрови вашей, госпожа, с большим камнем. Он снял его с пальца Тирсы и положил на блюдо у постели, когда они были вместе. Он сказал: «Это кольцо не для чужих». И Тирса смеялась.
Я закрываю глаза на секунду. Открываю. Руки у меня ровные, бумага не дрожит.
— Я увезу у тебя ребенка, если хочешь. И тебя увезу, в замок, под мою печать, пока палата не разберется. Тебе нечего бояться, кроме него.
— Увезите. Я устала молчать.
Я встаю, кладу на стол две монеты, свои, не гарнизонные.
— Собирай ребенка. Через час я вернусь с лошадью. Не открывай никому, кроме меня.
Она кивает. Я выхожу, и дверь за мной закрывается с тем же деревянным клином. На крыльце стою секунду, дышу. Потом иду обратно через площадь, к колодцу, и вижу Радана. Он сидит в седле, бледный, правая рука висит вдоль тела, синяя до кости. Я понимаю, что он молчал все эти два часа, пока я была за синей дверью, и за это молчание заплатил крылом.
Дорога обратно к замку занимает у нас почти час. Я веду лошадь ровно, не оглядываясь, и думаю о том, что у меня в котомке лежит гребень, который я не отдала Ивоне, потому что он мне нужен в палате как доказательство, что Лара передала серебро для чужого ребенка моего мужа.
Радан держится в полушаге позади, и я слышу стук его правой руки о луку седла, потому что она висит плетью и он не может ею править. Пока я стояла за синей дверью, он молчал, чтобы я могла работать, и заплатил за мое молчание своей рукой.
У Серого Брода мы останавливаемся напиться. Я слезаю, он тоже, и я вижу, как он придерживает повод левой рукой, а правую прижимает к груди.
— Дай посмотрю.
Он отступает на полшага, но я беру его руку через ткань рубашки, разворачиваю ладонью вверх. Кожа холодная, как камень, под ней что-то темное, будто чернила в жилах.
— Больно?
— Терпимо.
Врет. Амулет у меня под рубашкой гудит чуть теплом, но не показывает образа, потому что он не связан со мной брачной клятвой, он связан кровью. Я убираю его руку.
До замка доезжаем молча. У ворот стоит Ирма, она смотрит на нас, потом на гребень, который я достаю из котомки и передаю ей. Она молча убирает его в карман передника.
— Отец Бронислав записан?
— Записан. Плату взял, два медяка, расписку дал.
— Теперь слушай. К вечеру в замок приедут Ивона с ребенком. Их надо поселить в северной башне, рядом с Ленкой, чтобы девочки не пугались. Кормить из моего котла, а не из общего. Если Велет спросит, кто приехал, скажи, что дальняя родственница по овцу. Поняла?
Ирма кивает. Радан стоит рядом, молчит, и я вижу, что он хочет что-то сказать, но я не даю ему рта раскрыть.
— Ты сейчас идешь к себе. Ложишься. Спишь. Правая рука пусть лежит на теплой шерсти. Вечером придешь ко мне в хозяйственную, я посмотрю, что можно сделать. Не спорь.
Он смотрит на меня, и я вижу в его глазах усталость от того, что он платит за меня собой.
— Спасибо.
Он уходит к себе, тяжело ступая правой ногой. Я поворачиваюсь к Ирме.
— Теперь пошли. У нас три часа до темноты, и я хочу успеть записать показания Ивоны по всей форме, пока память свежая.
Мы идем в хозяйственную. Я сажусь за стол, достаю чистый лист, макаю перо в чернила. За стеной слышно, как Велет разговаривает с казначеем в зале, и его голос звучит ровно, гладко, как хорошо натертый пол. Я начинаю писать.
Радан сидит на лавке у печи, когда я возвращаюсь. Левый локоть у него на колене, правый висит вдоль тела, и он не пытается его поднять. Это первое, что я замечаю, и это хуже всего остального.
— Я думала, ты ушел к себе, — говорю я с порога.
Он поднимает голову. Глаза серые, без той зеленой искры, что была утром у стены.
— Не смог разуться, — говорит он просто. — Правый сапог.
Я снимаю фартук, вешаю на гвоздь. Руки у меня теплые от теста, и это кстати, потому что его кожа холодная. Я присаживаюсь на корточки, беру его правую стопу в ладони, тяну. Сапог не идет, он набух от пота и долгой ходьбы. Я тяну сильнее, пятка выходит с мягким звуком, как пробка из кувшина.
— Второй сам, — говорю я и сажусь на лавку рядом, не вплотную.
Он стягивает левый сапог одной рукой, кладет оба у печи. Портяnки у него серые, на правой носке темное пятно — не кровь, грязь с дороги. Он сидит босой, и стопа у него широкая, рабочая, с въевшейся в кожу пылью пореза и старого шрама на подъеме.
— Дай посмотрю, — говорю я.
Он протягивает правую руку ладонью вверх. Я беру ее осторожно. Синева не просто идет от запястья к локтю — она сплошная, как синяк, и кожа под ней холодная, как осенняя вода. Я нажимаю подушечкой большого пальца ему в центр ладони. Нет ответа. Нет тепла, нет дрожи. Только моя собственная кровь стучит в кончиках пальцев, и я чувствую, как мой пульс отдается в его руке.
— Когда в последний раз ты держал что-то этой рукой? — спрашиваю я.
— Ключ, — отвечает он. — Утром, в зале.
— И что?
— Ничего. Пальцы не сжались.
Я кладу его руку обратно ему на колено, накрываю своей. Он не вздрагивает, не отстраняется. Просто сидит и дышит.
— Расскажи мне про силу, — говорю я. — По порядку. Когда она уходит, когда возвращается. Я не хочу узнавать об этом от чужих людей.
Он молчит, и я вижу, как он решает, говорить или нет. Решает, что сегодня уже поздно молчать.
— Когда я молчу о том, что знаю про тебя, — говорит он наконец, — сила уходит. Не за слова, за решение оставить тебя в неведении. Если ты сама попросишь не говорить — не уходит. Если я сам решу промолчать ради твоего блага — уходит. Сегодня утром я решил не говорить тебе про долг Крушу, пока не приеду в зал. Потом сказал. Но решение было.
— То есть платишь телом за каждую тайну, которую от меня прячешь?
— Да.
— И давно ты так платишь?
Он смотрит в пол.
— С первого дня, как вернулся в замок.
Я убираю руку. Встаю, иду к шкафу, достаю чистую льняную тряпку и горшок с гусиным жиром, который Ирма держит для смазки петель. Сажусь обратно, беру его правую руку, начинаю втирать жир в кожу от запястья к пальцам. Делаю это молча, считая про себя движения. На двадцатом движении кожа теплеет. На тридцатом — розовеет.
— Это не лечение, — говорю я. — Просто кровь гоняю. Настоящее лечение завтра у Зоськи, у нее есть настой на корне жгуна, она тебе руку распарит и заново перевяжет.
Он молчит. Я продолжаю втирать жир. Рука у него тяжелая, мышцы под кожей каменные, и я чувствую, как они медленно отпускают. Это не доверие — это усталость. Он устал держаться.
— Ты сказала, что я буду ждать в палате, — говорит он.
— Сказала.
— Я буду.
— Радан, я не обещаю тебе ничего после палаты. Я даже себе не обещаю. Я три года ждала мужа, который не вернулся, а потом вернулся и привез чужую женщину в моей спальне. Я не хочу снова ждать.
Он кивает.
— Я не прошу ждать, — говорит он. — Я прошу разрешить мне быть рядом, пока ты решаешь.
— Это одно и то же.
— Нет. Ждать — это сидеть и смотреть. Быть рядом — это таскать воду и молчать, когда ты злишься.
Я отпускаю его руку, вытираю свои пальцы о тряпку. Жир пахнет гусиной кожей и сеном.
— Тарас! — зову я в коридор.
Через минуту появляется Тарас-старший, в руках у него деревянная ложка для каши.
— Поставь генералу миску каши с солью, — говорю я. — И хлеба теплого, того, что с вечера. Есть будет в кухне, ко мне.
Тарас кивает и уходит. Радан смотрит на меня.
— Ты не должна, — говорит он.
— Я знаю, — отвечаю я. — Поэтому и должна.
Он встает, подбирает с лавки свой ремень, на котором висит пустая ножна. Я вижу, как он перекладывает ремень в левую руку, потому что правой не может. Делаю вид, что не заметила, и иду к двери.
В кухне пахнет кашей и хлебом. Тарас ставит на стол две миски, я сажусь напротив Радана, беру свою ложку. Он берет свою левой рукой, и я впервые вижу, как он ест одной рукой — неловко, роняя кашу на стол, но ест.
— Зоська завтра с утра будет в замке, — говорю я. — Она тебя посмотрит.
— Не нужно.
— Нужно. Ты сегодня ключ не удержал, завтра меч не удержишь. Мне в палате нужен свидетель, который стоит, а не висит на стене.
Он поднимает глаза от миски. В них впервые за вечер мелькает что-то живое — не злость, не обида. Просто короткая искра.
— Ты правда думаешь, что я завтра в палате повисну на стене?
— Я думаю, что если ты не дашь Зоське тебя посмотреть, ты повиснешь на стене.
Он доедает кашу, кладет ложку.
— Хорошо, — говорит он. — Утром у Зоськи.
Я встаю, собираю миски, ставлю в корыто для мытья. Когда поворачиваюсь, он уже встал и стоит у двери, левой рукой придерживая правый локоть.
— Спать будешь в каморке у кухни, — говорю я. — Там топчан, Ирма постелет. Утром разбужу.
— Марьяна, — говорит он, и это первый раз за вечер, когда он произносит мое имя без звания и без команды.
— Что?
— Спасибо за сапог.
Я отворачиваюсь к корыту, потому что если я не отвернусь, он увидит, как у меня дрогнуло лицо. И я не хочу, чтобы он видел. Не сегодня. Может быть, завтра. Может быть, в палате. Может быть, никогда.
— Ложись, — говорю я спиной. — Завтра длинный день.
Шаги его я слышу — тяжелые, медленные, с приволокой правой ноги. Я мою миску, вытираю руки, иду в хозяйственную. Там ждет чистый лист и перо. Я сажусь и начинаю писать показания Ивоны по всей форме, пока память свежая.
За стеной слышно, как Велет разговаривает с казначеем в зале, и его голос звучит ровно, гладкий, как хорошо натертый пол. Я продолжаю писать.
Я подхожу, кладу ладонь ему на левое запястье, там, где вчера остался мой след. Он вздрагивает.
— Поедем обратно. У нас в сумке ребенок и шесть имен.
Он молча кивает. Мы трогаем с места, и я больше не требую, чтобы он держался позади.