Глава 6 Клятва у двери
Я поставила щеколду на дверь хозяйских покоев сама: ключница уже легла, а замок следовало закрыть до полуночи. Щеколда была тяжелой и холодной, пальцы окоченели, но засов щелкнул ровно. Из зала тянуло вином и чужим одеколоном. Я не стала задерживаться у двери.
В зале Велет Лорен сидел с поверенным и казначеем. Лара Вельская пила из его кубка напротив. Меня не звали, но казначей — маленький, плешивый, с розовым лицом — повысил голос: «Госпожа, печать и ключ переданы, гарнизон на довольствии лорда, вопрос решен». Я прошла мимо. Мне нужен был мой котел.
Кухня пахла хлебом и мокрым деревом. Кашевар Лукьян, здоровый мужик с обожженными бровями, спал на лавке под тулупом, но при моем появлении сел, протер глаза тыльной стороной ладони.
— Хлеб, — сказала я. — На закваске осталась?
— Осталась, госпожа. На два больших коврига хватит.
— Меси. Сейчас. Я буду сама.
Он полез за мукой, не спрашивая. Я сняла фартук с гвоздя, повязала низко, на бедра, закатала рукава. Руки были в чернилах и мелких царапинах. Я вымыла их в бадье, вытерла о полотенце, достала из-за пазухи амулет и положила на край стола. Камень был теплее моей шеи и негромко гудел, как будто внутри что-то клокотало.
Я нажала пальцем на гладкую поверхность. Перед глазами мелькнуло: чужая спальня, низкий потолок, слишком много ткани. Мужская спина — широкие плечи, знакомый шрам на правой лопатке — и женская рука с моим кольцом на безымянном пальце. Кольцо тонкое, серебряное, подаренное свекровью в первый год замужества, я никогда его не снимала. Женщина его тоже не снимала. Она сняла его первой, потому что Велет потянул ее за руку, и обручальное кольцо легло на край блюда, как мелкая разменная монета. Образ перекрыло темной рябью, и камень остыл.
Я убрала амулет обратно за пазуху. Сердце колотилось в горле, но руки оставались спокойными. Я подошла к квашне с опарой и начала месить. Тесто было тяжелым, упругим, не хотело поддаваться; я вдавливала в него кулаки, пока пальцы не начали гореть. Никто не мог мне в этом помешать, и я не должна была никому улыбаться.
— Госпожа, — кашевар кашлянул, — можно спросить?
— Спрашивай.
— Завтра к обеду гарнизону нужен хлеб. Тридцать два рта. Я слышал, новый хозяин приказал выдать по чарке вина каждому.
— Вина у нас три бочки. На чарку — тридцать две чарки. Справимся.
Лукьян помолчал, потом подвинул ко мне миску с крупой.
— Это не для теста. Это от младшей кухарки. Утром приходила сенная с заднего двора. Говорит, что видели у шатра лорда Велета в походе чужих женщин. Больше дюжины.
Я не подняла головы. Руки продолжали мять тесто, я считала удары сердца, чтобы голос прозвучал ровно.
— Двенадцать имен или двенадцать лиц?
— Имен кашевар не знает. Лиц — тоже. Но сенная говорит, были при лорде не по одному разу. Некоторые приходили дважды, одна — трижды. И при ней была девочка лет пяти, похожая на лорда.
Тесто под моими руками медленно расплывалось, и я смотрела на него, как на чужое.
— Девочка, — повторила я.
— Сенная говорит, при лорде была девочка. Смуглая, с кудрями, в серебряном платье. Слышала, как лорд назвал ее по имени. Титьана.
В кухне стало тихо. Только тесто поскрипывало под пальцами и где-то наверху, в зале, глухо звякнул кубок. Я стерла руки чистой тряпицей до сухого.
— Лукьян. Завтра утром пойдешь к сенной. Не к одной — к каждой, кто была у шатра. Возьмешь с собой Ирму Тихо, чтобы записывала. Имена, лица, сколько раз, с детьми или без. И кто из стражников стоял на воротах, когда их впускали.
— Понял, госпожа.
— И пусть Тихо запишет отдельно про девочку. Кто она, чья, откуда. И если эта Титьана действительно похожа на лорда, мне нужно знать, насколько похожа.
Лукьян кивнул и снова полез за мукой. Я закрыла квашню полотном, вымыла руки в бадье, вытерла насухо. На столе лежал тонкий нож для хлеба; я машинально взяла его, повертела в пальцах, положила обратно. Тесто подходило, мука отмерена, дрова в печи лежали ровно. У меня было двенадцать — или больше — чужих женщин, чужая девочка в серебряном платье и обручальное кольцо на чужом блюде.
Я подошла к двери в чулан ключницы и заперла ее на свой ключ. Потом подошла к двери в зал, прислушалась. Там все еще пили. Я открыла дверь ровно настолько, чтобы войти, и шагнула через порог. Велет поднял голову от бокала, увидел меня и улыбнулся — домашней улыбкой человека, который вернулся.
— Жена, — сказал он. — Иди к нам.
— Я пришла за полотенцами. В кухне кончились.
Он кивнул, я прошла к буфету, достала два чистых полотенца, перекинула через плечо. На обратном пути остановилась напротив Лары и посмотрела ей в глаза. Она отвела взгляд первой. Я развернулась и вышла.
В кухне положила полотенца на лавку, сняла фартук, повесила на гвоздь. Ирма Тихо ждала меня в дверях с тетрадью в руках.
— Завтра к утру у меня будет список. Все имена, которые кашевар соберет, — в эту тетрадь. Каждое имя — отдельной строкой. И отдельной строкой — про девочку.
— Поняла, госпожа.
— Если кто-то из этих женщин еще в замке — в прачечной, на скотном дворе, при кухне, где угодно, — мне нужно знать, кто она и зачем приехала с мужем. И если кто-то из стражников, которых муж привел с собой, стоял у ворот в ту ночь, когда привезли ребенка, — мне нужно его имя.
Ирма кивнула, не записывая, — значит, запомнила. Я задула свечу у двери и вышла из кухни. Мне нужно было спать. Не с мужем, а в своей комнате, за своей щеколдой. Я шла по темному коридору и знала, что Лара Вельская смотрит мне вслед из-за полуоткрытой двери зала. Пусть смотрит. Завтра у меня будет список, а у нее — мое молчание.
Коридор пах холодной золой. Я прошла мимо зала, где все еще звякали кубки, и свернула к лестнице, ведущей в хозяйские покои. На ступеньке сидела Ленка-подкидыш, подоткнув под себя соломенную рогожку, и грела руки о глиняную плошку с угольями.
— Госпожа, — шепнула она, не поднимая головы. — Дядька Вилей опять на конюшне у чужих лошадей. Считает их. А второй, Орт, при лампе в кладовой. Заперся изнутри.
Я остановилась. Одной ногой я уже была на ступеньке.
— Давно заперся?
— С тех пор, как господин отпустил поверенного. Я слышала, как щелкнул замок.
Три четверти часа. Столько нужно, чтобы переписать реестр кладовой и понять, что в ней лежит. Я присела рядом с Ленкой, понизила голос.
— Беги к Ирме. Скажи, чтобы шла ко мне в хозяйственную, а не в мои покои. Возьми свечу, но не зажигай, пока не выйдете из кухни на галерею. И глянь по дороге, горит ли свет у кладовой.
Ленка сунула плошку в нишу и растворилась в темноте. Я слышала, как босые пятки прошлепали по каменному полу, потом затихли. Я выпрямилась и пошла не наверх, а вниз, к черной двери под лестницей.
Замок в кладовой был смазан по правилам Ирмы: она мазала его раз в месяц, он не скрипнул, когда я прижала ладонь к железу. Это был ее замок, и она бы почувствовала, что его трогали. Я прижалась ухом к двери. Внутри было тихо, только где-то шуршала бумага.
Я постучала. Два коротких удара, пауза, один длинный — наш с Ирмой условный стук еще с довоенных хлебных выносов.
— Кто? — голос Орта звучал хрипло.
— Госпожа. Открой.
Пауза была долгой. На восьмом ударе сердца щелкнул ключ. Орт стоял за дверью в одной рубахе, без пояса, держа в левой руке зажженную свечу. Правой он прижимал к груди тонкую тетрадь в кожаном переплете. Он был бос, подошвы липкие от кладовенной пыли.
— Что ты здесь делаешь, Орт?
— Считаю, госпожа. Мне приказал господин Велет. Сказал — к утру нужна опись всего, что лежит в кладовой, с моей подписью.
— Моей подписью он не распорядился?
— Нет, госпожа. Только моей.
Я переступила порог. Вдоль стен стояли бочки с солониной, на верхних полках — мешки с крупой, в углу — ящик с морковью и репой. Я постучала по крышке второй и третьей бочки. Звук третьей был глуше.
— Эту бочку открывали сегодня, — сказала я.
— Да, госпожа. Я сам открывал, по приказу господина.
— Зачем?
— Он сказал, что нужно отсыпать окорок для своих людей. Для нового гарнизона.
Я подняла крышку. Внутри лежали окорока в холсте, и я узнала их по метке — синяя нитка, пропущенная через кольцо. Я перебрала их руками. Четвертый окорок, на котором была повязана еще и красная нитка, достала и положила на крышку. Под ним, на самом дне, лежал скомканный кусок холста с чужой меткой: два скрещенных меча и буква «К».
— Это я подобрал, — сказал Орт, не двигаясь. — Показать?
— Положи на бочку.
Он положил тетрадь. Исписана она была его крупным, неловким почерком. Первые три строки — опись, четвертая — пустая, на полях нарисована та же метка: два меча и буква «К».
— Что это за буква, Орт?
— Не знаю, госпожа. Господин сказал, что это метка чужого оружейника. Что господин закупил оружие у соседа, чтобы вооружить своих людей, пока наши мечи ржавеют. И что про это знать никому не надо.
За стеной кладовой, в кухне, глухо звякнула кочерга. Кто-то подкидывал угли в печь. Я взяла тетрадь, прижала к себе и посмотрела Орту в глаза.
— Слушай меня. Сейчас ты пойдешь к Ирме. Отдашь ей ключ от кладовой. Скажешь, что я приказала тебе уйти спать. Все, что видел здесь, — забудь. Если господин завтра спросит про опись, скажешь, что не успел дописать: свеча упала, залила чернила. И спать ты будешь в людской, а не у конюшни. Понял?
— Понял, госпожа.
— Завтра, когда поверенный принесет тебе перо и бумагу, ты возьмешь перо и бумагу, но писать не будешь. Скажешь, что у тебя рука болит от холода. Пусть пишет сам.
— А если прикажет?
— Ты не писарь. Ты — солдат. Солдаты не пишут описи. Они их подписывают, когда им прикажут, и только подписи их имеют вес. Этому тебя учил его отец.
— Учил, госпожа.
Орт вышел, шаги затихли в коридоре. Я села на низкую бочку, положила тетрадь на колени и поднесла свечу. На обложке, в правом нижнем углу, выдавлена крохотная круглая печать — знак палаты Вельска. Тетрадь была заготовлена заранее, не здесь, и привезена с мужем. Я открыла первую страницу. Под описью «окорока копченые, солонина» стояла вписанная заранее строка: «мечи от оружейника Круша Вельского, двадцать штук». Двадцать штук — ровно на новый гарнизон, который Велет собирал из людей Вилея и Орта. Двадцать штук, закупленных у соседа, чьи воины этой зимой стояли под нашими стенами.
Шаги на лестнице были тихие, но я узнала их: Ирма ходила так, чтобы не мешать чужому сну. Она остановилась в дверях, в платке на плечах, и посмотрела на тетрадь.
— От Орта?
— От мужа. Тетрадь привезена с ним. Записи вписаны до того, как Орт сюда вошел. Метка оружейника — под окороком, а не на полке с оружием. Он подложил ее туда, чтобы Орт нашел и подписал опись, в которой уже стоят двадцать мечей от Круша.
Ирма переступила порог, закрыла дверь, села рядом на бочку. Плечом к плечу. От нее пахло луком и сонной травой.
— Это подлог, госпожа.
— Это подлог, Ирма. И у меня теперь есть его рука в тетради. Давай отнесем тетрадь в хозяйственную и вложим в переплет хозяйственной книги, под последний счет за соль. А утром ты сходишь к отцу Брониславу. Не в часовню, а к нему домой. Скажешь, что мне нужно записать подлог в брачный реестр ночью, потому что днем часовня будет на виду. Заплачу ему за ночную запись, сколько он попросит.
Ирма встала, забрала тетрадь, сунула за пазуху под платок. Я задула свечу. В темноте кладовой был слышен стук наших сердец и далекое звяканье кубков из зала. Муж пил за возвращение. Завтра он узнает, что возвращаться было некуда.
Я вышла последней, Ирма тут же заперла дверь своим ключом. Тетрадь грела ей бок под платком, она придерживала ее локтем, чтобы не выронить на лестнице. Мы шли молча, я считала ступени. На седьмой внизу хлопнула дверь, и по коридору потянуло вином и чужими духами. Лара Вельская поливала себя так, что от нее тошнило на расстоянии в три шага.
— Ирма, — сказала я шепотом, — в хозяйственную иди одна. Я задержусь.
— Госпожа.
— Если Радан спросит, скажи, что я у себя.
Ирма кивнула и свернула к боковой лестнице. Я пошла прямо, навстречу запаху. У поворота остановилась и прислонилась к стене.
Из бокового коридора вышел Радан Крей и при виде меня тоже остановился. На нем была та же мокрая куртка, что и утром, только теперь подсохшая и сидевшая коробом. Правая рука висела вдоль тела, он придерживал ее левой, словно она ему чужая.
— Ты не спишь, — сказала я.
— Не сплю. Голос был ровный, но я слышала, как он сглатывает между словами.
— Что с рукой?
— Ничего.
— Не ври мне, Радан. Я видела синеву на костяшках утром. Зоська перевязала тебя, я сама держала твое запястье. Теперь ты ею не владеешь. Это из-за него?
Он промолчал. Я сделала шаг к нему и положила ладонь на его правую руку поверх ткани. Под моей ладонью его пальцы дрогнули, и я почувствовала холод, который шел не от куртки, а от кости.
— Драконья сила уходит, когда ты молчишь ради меня против моей воли. Я знаю, Радан. Зоська мне сказала. Ты платишь телом за то, что не говоришь мне правды о моем муже.
— Марьяна.
— Не смей молчать. Я три года стояла у стены без тебя, и я выдержу. Но я не выдержу, если ты сгоришь за моей спиной. Я хочу знать, что ты отдаешь, и решать самой, стоит ли мне это принимать.
Он смотрел на меня сверху вниз, у него дрогнула скула. В коридоре горела одна свеча у двери в зал, при ее свете его глаза казались красными по краям, как у человека, который не спал двое суток.
— Я привез тебе копию реестра палаты. Залог замкового луга на имя Круша Вельского оформлен за полгода до войны. Печать драконьей лапы ставки стоит на копии. Это не слух. Это бумага.
— У меня уже есть эта бумага. Она вшита в переплет хозяйственной книги. Ирма только что забрала ее из зала.
Он моргнул. Один раз.
— Зачем ты мне это не сказал сразу?
— Потому что я не знал, готова ли ты услышать это в день, когда муж вошел в твой дом. Я боялся, что ты сломаешься.
— Я не ломаюсь, Радан. Я гнусь, но не ломаюсь. Этому меня научили три года без мужа и без тебя.
Он поднял левую руку, я увидела, что пальцы у него тоже холодные. Он провел ладонью по моей щеке — осторожно, как по сломанной вещи. У меня перехватило дыхание. Я знала, что не должна этого позволять, пока я его жена, пока печать на поясе не снята при свидетелях, пока в коридоре пахнет вином и духами его сестры. Но я стояла и смотрела, как его пальцы обводят мою скулу.
— Марьяна. Я не уйду. Я буду рядом, сколько ты позволишь. Но я не буду молчать. Я не буду платить за это рукой. Я буду говорить тебе все, что знаю, и пусть сила уйдет. Мне важнее, чтобы ты знала.
Я отступила на полшага, его ладонь повисла в воздухе.
— Иди спать, Радан. Завтра тебе нужна правая рука.
— А тебе?
— Мне тоже. Но не твоя.
Он кивнул, плечи у него опустились. Развернулся и пошел к лестнице, шаги были тяжелыми. Я стояла в коридоре и слушала, как затихает звук. Из зала потянуло духами, и я узнала голос Лары, зовущий мужа по имени. Муж не отвечал. Я выждала, пока шаги Радана стихнут совсем, и пошла к себе в хозяйственную комнату.
Утром мне нужно было ехать в город. Одной. Без него.
Я заперла дверь хозяйственной на ключ, сняла платок, повесила на гвоздь у окна. Свеча на столе оплыла на треть, я зажгла новую от уголька, чтобы не звать Ирму. Мне нужно было побыть одной. Тесто ждало.
Я закатала рукава, достала из ларя муку и квашню, высыпала горсть на стол, разровняла ладонью. За стеной слышался смех из зала, тяжелый, мужской, и сквозь него пробирался тонкий голосок Лары Вельской, воркующий мужу на ухо. Я представила, как она наклоняется к его плечу, как ее духи, сладкие и удушливые, оседают на воротнике его рубашки, и мои пальцы сами сжали муку в комок. Я выдохнула и начала месить.
Тесто под моими руками оживало медленно, как упрямое животное. Я давила ладонями, подгибала, била об стол и чувствовала, как из меня выходит злость — ровно, по куску. За окном темнело, в стекле я видела свое отражение: растрепанные волосы, красные руки, сжатый рот. В этом отражении не было ни жены лорда, ни хранительницы замка. Только женщина, которая три года пекла хлеб для гарнизона и теперь месит его снова, чтобы не закричать.
Когда тесто стало гладким, я накрыла его полотном и пошла к двери. Кашевар не спал — я слышала его шаги в кладовой за кухней. Я открыла дверь, он поднял голову от мешка с крупой, который пересчитывал при свечной лампе. Лицо у него было серое, под глазами залегли тени.
— Зайди, — сказала я. — И прикрой дверь.
Он вошел, вытер руки о фартук, остановился у стола.
— С сегодняшнего дня ты старший по довольствию. У тебя ключ от ларя, у тебя печать ключницы на твоем имени. Все, что узнаешь про мужа, что видели, что слышали, что везли в его шатре — записывай. Имена, даты, лица. Мне нужны не слухи, а имена. Мне нужны женщины, которых он привозил к себе на постой.
Кашевар молчал. Руки у него сжались на коленях: между страхом перед мужчиной, который вернулся в свой дом, и страхом передо мной, которая этот дом три года держала на своих плечах.
— Госпожа, — сказал он наконец, — это бесчестье для дома.
— Это бесчестье для дома. И я хочу знать, насколько оно велико, прежде чем выносить его на совет.
— Люди не захотят говорить.
— Люди говорят, когда их кормят. А ты их кормишь. Вот и корми, и слушай. Я плачу тебе не за кашу, кашевар. Я плачу тебе за имя каждой женщины, которая была в его шатре, и за дату, когда она там была. Если кто-то из гарнизона видел больше, чем ему положено, — запиши. Если возчик помнит, кому он вез бочонок с вином, — запиши. Мне нужны факты, а не сказки.
— Госпожа, у нас есть человек.
Я подняла голову.
— Ленка. Она носит обед в караульную, и стражники при ней не стесняются. Сегодня за ужином она слышала, как один из них, Вилей, рассказывал другому про серебряный гребень, который Лара Вельская привезла в сундучке. Ленка сказала, что гребень не для Лары — слишком дорогой, слишком чужой. Она думает, он для женщины в замке.
— Для какой женщины?
— Не знаю, госпожа. Но Вилей назвал имя. Ленка забыла, она еще маленькая. Помнит только, что гребень был с морским жемчугом, и что Лара спрятала его в нижнем ящике своего сундука, под бельем.
Я встала и прошлась по кухне. Серебряный гребень с морским жемчугом — не подарок сестре. Это обещание женщине, которую хотят сделать второй хозяйкой замка, пока первая еще жива.
Гребень я взяла быстро, пока Лара не вернулась из зала. Ленка ждала меня на площадке черного хода, прижимая к груди мой фартук, и я велела ей идти спать. Она послушалась, но ушла не сразу: задержала дыхание, прислушалась к коридору и сказала, что генерал Радан сидит на лавке у двери в зал и ни с кем не разговаривает. Я кивнула. Это было его место, и я не собиралась отнимать его.
Сундук Лары стоял в угловой спальне, которую ей отвели под гостевую. Замок был простой, ключ от комнаты висел на гвоздике у двери, и я сняла его без шума. Внутри пахло чужими духами, сладкими, тяжелыми, от которых у меня всегда начинало сосать под ложечкой. Я открыла нижний ящик, откинула белье — шелковое, тонкое, явно не из обоза — и под ним лежал гребень. Серебро потемнело от пота, жемчуг был крупный, морской, с розовым отливом, какой в наших краях не водится. На внутренней стороне, где большой палец, — мелкая царапина. Я знала эту царапину. Я сама поцарапала гребень, когда чистила его перед свадьбой. Это был мой гребень.
Я села на край чужой кровати и подержала его в руках. Мне было не больно. Мне было холодно и ясно. Гребень был обещанием, и обещание это дали не мне. Я завернула его в чистую тряпицу из ящика, положила в карман и заперла сундук. Ключ вернула на гвоздик.
В коридоре было тихо. Свечи догорали, и я услышала, как в зале муж повышает голос. Потом голос Радана, ровный, тихий, и муж замолчал. Я прошла мимо двери в зал, не заглядывая. Радан сидел на лавке у стены, руки на коленях, левая ладонь лежала открыто, правая висела вдоль тела. Он поднял на меня глаза, и я увидела в них то, что он обычно прятал: усталость и короткую вспышку чего-то, похожего на злость, но не на меня.
Я остановилась.
— Генерал.
— Госпожа.
— Он пьет?
— Пьет. Но не до конца. Казначей считает серебро.
Я кивнула. Это было хорошо. Пусть считает. Пусть видит, что его серебро не его.
— У тебя рука, — сказала я, глядя на его правую ладонь. Он не прятал ее, и я видела, как кожа от запястья до пальцев потемнела, как синяк, который не пройдет. Я знала эту цену. В ставке платят телом за правду, которую утаили.
— Я держу, — ответил он. — Пока держу.
Я достала из кармана тряпицу с гребнем и развернула. Серебро блеснуло в неверном свете, жемчуг качнулся.
— Это мой гребень, — сказала я. — Я поцарапала его сама, когда чистила перед свадьбой. Лара прятала его в своем сундуке, под бельем. Я забрала.
Радан не двинулся, не отвел глаз. Он смотрел на гребень, потом на меня, и я видела, как что-то в нем сжалось, как сжимается кулак, который не хочет бить.
— Это обещание, — сказал он тихо.
— Да, — ответила я. — Обещание. Не мне.
Я завернула гребень обратно. Мне нужно было решить, что с ним делать. Продать — значит признать, что он чего-то стоит. Выбросить — значит сделать вид, что не больно. Оставить — значит дать ему место в моем доме, а я не хотела давать ему место.
Я пошла к себе в хозяйственную, положила гребень на стол и села. Свеча оплыла, фитиль зашипел, и я услышала, как в коридоре затихают шаги. Лара вернулась в свою комнату, потом снова вышла, потом вернулась. Я не двигалась. Я ждала.
Через час она пришла сама. Без стука, как муж, но тише, мягче, как входит кошка, которая знает, что ее не любят. Я не подняла головы.
— Госпожа, — сказала она. Голос был мягкий, с придыханием, как всегда. — Я искала свою вещь.
— Ты нашла, — ответила я, не глядя. — Она у меня.
Лара вошла, села на лавку напротив. От нее пахло теми же духами, и я поняла, что она не снимала их три дня, даже ночью. Я подняла глаза. Лицо у нее было бледное, и я впервые увидела на нем настоящую тень — не ту, которую она рисовала, а ту, которая жила под кожей.
— Зачем ты взяла мой гребень? — спросила она.
— Он не твой, — ответила я. — Он мой.
Она поджала губы.
— Мне его дали.
— Кто?
— Велет.
Я молчала. Я ждала. Лара не выдержала первой.
— Зачем ему давать тебе гребень другой женщины? — спросила она, и голос у нее дрогнул. — Зачем мне его хранить?
Я развернула тряпицу. Серебро и жемчуг легли на стол между нами.
— Это мой гребень, — повторила я. — Я сама его чистила и сама поцарапала. Если это обещание другой женщине, то почему он мой? Если это подарок тебе, то почему царапина моя?
Лара смотрела на гребень, и я видела, как она складывает в уме то, что я только что сказала. Она была умна, хитра, но сейчас она видела то, что не хотела видеть: гребень был не ей. Он был никому. Он был обещанием, которое муж бросал в сундук, когда не хотел держать в руках.
— Он сказал, что это для меня, — прошептала Лара.
— А спрятал в твоем сундуке под бельем, чтобы жена не нашла, — ответила я. — Если бы это было для тебя, он бы подарил при всех. Он бы надел тебе на голову и назвал по имени. Он не назвал.
Лара закрыла лицо руками. Я не встала, не утешила, не подала воды. Я сидела и ждала. Через минуту она убрала руки, и я увидела, что глаза у нее сухие. Она плакала не от боли, а от злости, и злость эта была не на меня.
— Он меня обменял, — сказала она тихо.
— Да, — ответила я.
Она встала, подошла к столу, взяла гребень и подержала его в руках. Потом положила обратно.
— Не надо, — сказала я. — Возьми. Я не хочу его видеть в своем доме.
Лара посмотрела на меня, и я увидела в ее глазах то, что не ожидала увидеть: благодарность. Не за гребень, а за то, что я сказала правду, не смягчая. Она взяла гребень, завернула в свою тряпицу и вышла. Я слышала, как ее шаги затихли в коридоре, потом хлопнула дверь черного хода.
Я осталась одна. Свеча догорала, фитиль тлел красным углем. Я встала, задула свечу и пошла в кухню. Там пахло хлебом, и жар от печи держал комнату теплой. Я села на лавку, где спал кашевар, и закрыла глаза. Руки у меня были в муке и в серебряной пыли, и я не стала их мыть.
Утром я запишу в хозяйственной книге, что гребень отдан Ларе, и поставлю свою печать. Это будет свидетельство того, что я отказалась от обещания, которое мне не давали, и что женщина, которая его получила, сама его вернула. Мне нужны были не гребни, а имена. Имена, которые я соберу через кашевара, имена, которые Ленка услышит и запомнит, имена, которые муж не сможет вычеркнуть из книги задним числом.
Я открыла глаза. В печи трещали дрова, и я знала, что к утру у гарнизона будет горячий хлеб, а у меня — чистые руки и запись, против которой нет царапины.
— Гребень я возьму сама. Сейчас. А ты, кашевар, с утра обойдешь кухню, кладовую и караульную. Если Ленка вспомнит имя — запиши. Если кто-то из женщин при гарнизоне знает что-то про шатер мужа — запиши. Мне нужны имена, кашевар. Двенадцать имен, если они есть. Я заплачу за каждое, как за чистое зерно.
Он встал, поклонился и вышел. Я слышала, как шаги затихли за дверью кладовой. Я осталась одна с тестом и свечой.
Я замесила еще одну порцию, побыстрее, чтобы руки не тряслись. Когда тесто подошло, разложила по формам и поставила в печь. Жар ударил в лицо, я оперлась рукой о край печи. Вот моя цена за то, что я осталась одна в собственном доме. Не слезы. Не крик. Горячий хлеб к утру на столе у гарнизона и серебряный гребень, который я через час заберу из чужого сундука.