К книге
СибаритСтраница 1
33%
Страница 1
1

Джон Генри Маккей Сибарит

Когда я вспоминаю эту осень, эту чудную, мягкую, спокойную осень, полную такой неизъяснимой красоты, меня невольно охватывает чувство глубокой и спокойной радости. И я вновь переживаю те дни, когда сердце мое билось так неспокойно, душа исполнена была печали, и я тем не менее не мог не сознавать торжественной красоты медленно умиравшей вокруг женя природы...

———

Это было в Женеве, городе, так величественно раскинувшемся по берегу одного из красивейших озер мира, — где чувствуется уже первое дуновение южного веселья и задора.

Никогда, казалось мне, не видел я ничего более прекрасного, чем это синее небо, глубокие темно-зеленые воды этого обширного бассейна и ослепительно белые, блестящие ледяные поля Монблана, казавшегося столь близким, в действительности же столь далекого.

Но от всего этого великолепия веяло уже первым дыханием грусти, когда я познакомился с ним, — быть может даже неинтересным и наверное незначительным, но без сомнения счастливейшим, вернее сказать — сознательно-счастливейшим из всех людей, которых мне когда-либо приходилось встречать.

Еще теперь на мне сказывается его влияние, и уже сейчас, нанося на бумагу первые строки моих воспоминаний о нем, я чувствую, что слова мои становятся спокойнее, что биение моего сердца становится менее торопливым и более ровным.

Эта маленькая работа будет для меня источником большой радости. Я чувствую это. Ибо я записываю это и для себя, — быть может, главным образом для себя...

Как я познакомился с ним? — Уже в этом первом знакомстве было не мало странного.

Я стоял в одном французском книжном магазине и говорил с владельцем фирмы об одной немецкой книге. Прислонившись к одному из боковых столиков, стоял спиной ко мне какой-то пожилой человек. Я заметил, как, спустя некоторое время, один из приказчиков, знавший меня, подошел к нему и, указывая на меня, что-то сказал; незнакомец бросил книгу, которую он перелистывал, и направился ко мне.

Мне сразу бросилось в глаза его удивительно интересное лицо, худое, безбородое, с резко обозначенным подбородком и носом и высоким лбом; из-под нависших бровей на меня смотрели глаза, исполненные такого всепроникающего спокойствия и такого глубокого внутреннего счастья, каких я никогда не видел. И подавая мне обе свои руки, — это были большие, широкие и мягкие руки, — он звучным и сильным голосом два раза повторил, сперва по-французски, потом по-немецки:

— Что за радость! Что за радость!

Я вопросительно взглянул на владельца магазина.

— Господин Германн! — сказал он.

Между нами завязался разговор.

Я плохо помню, о чем мы говорили.

Он читал мои книги, он читает теперь так много — что за грустные книги! — Как красива Женева, не правда ли? — не подарю ли я ему немного времени? — и не соглашусь ли поужинать с ним?

Я молча согласился с его суждениями и принял его приглашение. Я уже чувствовал себя под его обаянием и уже отдавался ему.

Мы отправились.

Выйдя на улицу, он остановился передо мной и испытующе посмотрел на меня; я невольно усмехнулся.

— Наконец-то я вспомнил, — сказал он: — я знаю вас. Я уже вас раз видел.

Он назвал место и день, когда, по его словам, произошла наша первая встреча; это было возможно.

Но не он один наблюдал за мной; и я, идя рядом с ним, присматривался к нему.

В его костюме прежде всего бросались в глаза удивительные простота и удобство его: свободные башмаки и панталоны, широкий черный кушак, красная толковая рубашка (без крахмаленного воротника и без жилета), перевязанная длинным английским галстуком, удобная куртка, мягкая войлочная шляпа и легкая палка — таков был его внешний вид.

Рядом с простотой костюма сразу обращали на себя внимание спокойная плавность и непринужденность всех его движений: ни малейшей поспешности, ничего угловатого, нервного. Он шел медленным шагом, но это была медленность намеренная, сознательная, не имеющая ничего общего с вялостью... Это была походка человека, которому незачем спешить, которого ничто не беспокоит, человека, который в себе самом носит источник великой радости и не хочет испортить себе наслаждения этой радостью излишней поспешностью...

Я должен был умерить свои обыкновенно торопливые шаги, и сделал это не неохотно.

Мы перешли через большой мост, и светлые, широко открытые, радостные глаза моего спутника замечали повидимому все, и озеро, и людей, и не раз останавливался он на месте, словно не мог достаточно налюбоваться разбросанными вокруг нас красотами природы.

В то же время мы продолжали непринужденно болтать.

Он повел меня в „Taverne anglaise“, этот простой, но удивительно уютный маленький ресторан с его оригинальной кухней: его английскими гренками, немецкими овощами и французскими винами.

Я терпеть не могу больших пансионов, где в комнатах вечно стоит запах жира и посетители за общим столом толкают друг друга локтями, и поэтому я уже в течение шести недель обедал в пивных и ресторанах, и дорого платил за плохую еду.

Итак, я прежде всего благодарен и даже очень благодарен ему за эту таверну, так как за все время пребывания моего в Женеве я уже никогда не обедал ни в каком другом месте.

В этот вечер мы взяли общий обед, но вместо обычного столового красного вина спросили себе другого, лучшего.

Прислуга в этой таверне относилась к моему собеседнику с явным предпочтением, и если это предпочтение относилось к его манере есть и пить, то оно было вполне заслуженно. Ибо он ел с видимым наслаждением, не все, что́ подавалось, но во всяком случае довольно много, и продолжая спокойно болтать с ним обо всем и ни о чем, я не без иронии должен был сказать себе самому: „Что за удивительная способность радоваться у этого старого чудака! Сперва он радуется книге, потом знакомству со мной, потом озеру (в этом он по крайней мере прав) и, наконец, этому бифштексу. Интересно, что́ еще будет дальше“!..

— Когда я видел вас в первый раз, вы как раз ели, — начал он в эту минуту, словно угадывая мои мысли. — Вы ели, словно исполняя какую-то обязанность. А между тем еда должна была бы служить для нас источником наслаждения. Вы ели торопливо. Но что́ вас заставляет так спешить? У меня мало мыслей, у вас их, наоборот, много, и все-таки я знаю, что дух мой радуется, когда тело мое отведает плодов земли, — почему же так?

Я промолчал, — так велико было мое смущение. Мне показалось, что у него, а не у меня, было много хороших мыслей. Это, по крайней мере, никогда не приходило мне в голову.

И видя, что я молчу, он продолжал своим спокойным, ровным голосом, звучавшим как-то особенно убедительно от того, что он, казалось, говорил только с самим собой.

— И поверьте мне, так лучше.

Он сказал это так просто, так не навязчиво, почти равнодушно роняя слова, что я не мог на него сердиться. К тому же он был прав. Я долгое время смотрел на еду лишь как на средство поддерживать свой организм, и часто возвращался к этой старой привычке...

Он положил мне на тарелку кусок филея.

— Возьмите еще кусочек этой курицы. Она недурна, хотя слегка пережарена.

Он был так добр ко мне, и все-таки я не мог удержаться от замечания.

— Удивительно, как велика у некоторых людей способность воспринимать даже незначительные радости жизни!

— О, — сказал он, — вы находите? Мне даже как-то не верится, чтобы вы так думали. Я, наоборот, того мнения, что эта способность удивительно мало развита. Гораздо значительнее у нас способность сердиться. Вы, например, без всякой причины сердитесь теперь на то, что я радуюсь.

Я невольно засмеялся, и он засмеялся вместе со мной.

Мы вновь взялись за стаканы; я, по обыкновению, пил быстро, он, наоборот, медленно, словно обдумывая каждый глоток.

Как хорошо он мне только-что ответил! Я чуть-было вновь не рассердился, — так хорош был этот ответ.

———

Нам подали кофе, и мы закурили. Он пил небольшими глотками, слегка затягиваясь сигарой и тщательно соразмеряя свои движения. Сигара его была превосходная. Он удобно откинулся на спинку кресла и, не отводя глаз, смотрел на меня своим спокойным, уверенным взглядом.

Меня охватило страстное желание узнать его поближе, и в эту минуту он вдруг заговорил. — Как бы это сделать? — сказал он. — Сумерки еще не спустились. Я живу на расстоянии часа ходьбы от Женевы. Но мы можем сесть и на пароход. Не согласитесь ли вы провести сегодняшний вечер у меня?

Видя, что я колеблюсь, ибо всякое поползновение на свободу моей личности вызывает во мне какое-то инстинктивное подозрение, он прибавил:

— Кто знает, встретимся ли мы еще когда-нибудь! А меня бы это так порадовало, так порадовало...

Он сказал это так серьезно, что я охотно поддался своему тайному желанию.

Поднявшись с места, он обменялся еще несколькими шутливыми замечаниями с радостно покрасневшей хозяйкой, молоденькой француженкой, погладил лежавшую на полу прекрасную собаку и обменялся рукопожатием с счастливым обладателем ее, молодым человеком, которого он называл Astruc cadet и которого представил мне. Как мог я подозревать тогда, что когда-нибудь напишу историю их обоих! Ибо я намерен со временем описать и Astruc cadet, этого маленького шалопая, которого мой новый друг в тот же вечер успел еще назвать „сибаритом свободы и полнейшим анархистом“...

Начинало вечереть, и яркие краски дня мало-по малу бледнели перед надвигавшимися сумерками.

Мы вновь перешли величественный мост, под которым, грозно бушуя, бешено мчала свои воды Рона, и, перерезав красивый сад, расположенный на берегу озера, вступили в ту часть города, которая носит прелестное название „Живых вод“; этим именем она обязана величественному фонтану, могучая сила которого уже не раз вызывала мое восхищение в праздничные дни, когда сильные порывы ветра вступали в борьбу с бьющей вверх струей, и далеко разносились по воздуху блестящие водяные искры... Но в этот день мы не видали этого единственного в своем роде зрелища.

Мы пошли дальше. Озеро, окутанное теперь какой-то таинственной серебристо-серой дымкой, осталось в стороне; мы вступили в тихую, спокойную долину; светлая линия дороги то прорезала обширные луговые пространства, то медленно поднималась в гору среди поросших лесом холмов, на вершинах которых ютились небольшие деревушки.

И глубоким миром веяло от всей этой вечерней прогулки. Не знаю, отвечали ли слова моего спутника этому осеннему спокойствию, или оно исходило из самых этих слов, падавших, казалось, так же спокойно, как желтые листья с придорожных кустов?

Я уже не помню, о чем он говорил во время этой прогулки, но я хорошо помню, как приятно мне было слышать звук его низкого голоса.

Дорога наша шла через холмы и долины: то расстилались вокруг нас тихие луга и темные обширные поля, то стеной окружал нас росший по обе стороны дороги высокий и густой кустарник.

Мы поднялись на возвышенность, и вновь увидели озеро. Казалось, оно было уже окутано ночной дремотой, но холодный вечерний ветер все еще гнал его волны, словно вздрагивавшие порой от ночного холода...

Мы шли уже наверное целый час, и я готов был идти так весь вечер, до самой ночи, на встречу утру.

Мы подошли к постоялому двору, лежавшему у самой дороги, при входе в новую деревню. Веселая и шумная толпа сидела за деревянными столами, распивая виноградное сусло, эту сероватую, густую, терпкую жидкость; все лица выражали веселье и радость по поводу хорошего урожая.

Мой спутник поклонился всему обществу, и ему отвечали криками и приветствиями. Но мы не остановились.

— Вы здесь хорошо знакомы? — спросил я.

— Я их не знаю. Но они веселы, и я весел, и мы заметили нашу обоюдную радость и приветствовали друг друга.

В конце местечка перед нами вдруг вырос ряд новых вилл: это были чудные белые постройки, высокие и обширные как замки, и, словно белые розы из темных аллей, сверкали из темноты мрамор и гранит. Среди них виднелись там и сям старые, почерневшие от времени, простые домики, окруженные садами, казалось, беспредельно раскинувшимися во все стороны. И в таком саду стоял дом, в который он повел меня.

Это был старый загородный дом, покинутый на лето своими обитателями; он нанимал тут две пустые комнаты...

На встречу нам вышел старый слуга. Мой спутник поздоровался с ним, как со старым другом.

Этот слуга повел меня в комнату; я уже снизу заметил ее ярко освещенные окна.

Никогда ни одна комната не производила на меня такого странного впечатления. Это было что-то совсем новое. И в тоже время такая простота, такая удивительная простота!...

Я должен точно описать ее.

Тяжелый темно-красный ковер покрывал весь пол; у стен, крест-на-крест друг к другу, стояли четыре-пять низких диванов — я не могу назвать их иначе, как матрацами, — матрацами необыкновенной ширины и мягкости, покрытыми всевозможными тканями и мехами, которых я не знал даже наименований, и высоко взбитыми подушками и валиками. Кроме этого во всей комнате не было ничего, если не считать еще двух-трех совсем низеньких столиков, нескольких разбросанных там и сям томиков книг и висевших на стенах двух-трех картин: гравюр с пейзажей, принадлежавших кисти французских художников, как мне показалось. И над каждой из этих своеобразных постелей, мерно покачиваясь из стороны в сторону, свешивались с потолка низко спускавшиеся изящные фонари разнообразнейшей формы и различной художественной ценности... Больше ничего, положительно ничего. Ни стульев, ни столов, ни шкафов, ни какой бы то ни было утвари... И вся комната удивительно выигрывала от того, что все предметы в ней были низенькие, не выше колен; это давало какой-то обманчивый простор глазу, и на первый взгляд производило впечатление чего-то необыкновенно утонченного...

Но в сущности все это было слишком просто, — нет, я не мог еще составить себе суждения: я был озадачен и до известной степени смущен, — смущен, главным образом, по тому, что никогда и не подозревал возможности такого простого и, казалось, само собой напрашивавшегося комфорта. Я не мог двинуться с места. Я все еще безмолвно стоял среди надвигавшихся сумерек, когда в комнату вошел Германн.

Предыдущая главаГлава 1 из 3Следующая глава