«Жизнь не спрашивает, готов ли ты. Она лишь открывает новую дверь и закрывает ту, через которую ты вошёл»
( Восточная мудрость)
Будильник в мобильном телефоне лежащий на прикроватной тумбочке зазвонил в шесть ноль-ноль, как и было запланировано. Дмитрий не слышал его первые тридцать секунд — потом пришло осознание, что это сигнал вставать на работу, с трудом открыл глаза. За окном было ещё темно, только фонарь за стеной бросал на потолок жёлтые разводы. Жена лежала рядом, натянув одеяло до подбородка, тихо посапывая. Потянувшись к тумбочке, наугад ткнул в экран пальцем, попал со второго раза и будильник отключился. Кровать скрипнула, когда он сел. В комнате было прохладно. Батареи были чуть тёплыми, — в доме управляющая компания экономила, и каждое утро начиналось с того, что он вставая, кутался в старый тёплый халат. одевал тапки и шёл на кухню ставить чайник. В коридоре воняло кошачьим лотком, хотя кота у них не было — соседи сверху держали целых трёх, и запах просачивался через вентиляцию. Дмитрий привык, но каждое утро всё равно морщился. Пройдя на кухню, включил свет. Лампа под потолком замигала, потом загорелась ровным жёлтым светом. Кухня была маленькая, четыре метра, у окна стоял дубовый обеденный стол, который Дмитрий сам сколотил лет десять назад из дубовых досок, накрытый цветной клеёнкой, поверх которой стояли приборы с перцем и солью, сахарница, ваза с конфетами. Он поставил чайник, прошлёпал в туалет, справил нужду, после пошёл в ванную, где быстро почистил зубы, умылся, вытерся махровым полотенцем. Чайник к тому времени вскипел, он насыпал в алюминиевую турку кофе из старой жестяной банки, залил кипятком, поставил на плиту, дождался пока она хорошо закипит и отставил в сторону. Нарезал батон, сыр, колбасу и сделал бутерброды. Перелил кофе из турки в чашку и насыпал новую порцию, но заливать пока не стал, жена Елена вставала чуть позже. Откусил от своего бутерброда, сделал глоток с чашки и выглянул в окно. За стеклом — двор, мокрый асфальт, голые тополя. Где-то внизу хлопнула дверь подъезда, проехала машина, слякоть из-под колёс плюхнулась на тротуар, дворник подметал двор меланхолично махая метлой,— орудие труда какое не изменилось за последние сто лет— подумал вскользь про себя Дмитрий глядя на унылый пейзаж. Он уже собирался выходить, когда из спальни вышла Елена на ходу завязывая распущенные волосы в пучок.
— Я ушёл, — сказал он дежурно целуя её— кофе в турке, бутерброды на тарелке. Подними девчёнок пораньше, а то пока соберутся, опять в школу опоздают.
— Да, хорошо.
Через полчаса часа она уже одетая, собираясь на ходу зашла в комнату дочек и начала поднимать их, что каждое утро было непростым занятием — они обе любили поспать. Ещё спустя полчаса девочки вышли из ванной комнаты с заспанными лицами, поправляя на себе школьную форму лениво переговариваясь друг с другом. Аня и Лера — одной было 12, другой 14 лет, сели за стол. Елена уже приготовила им завтрак, яичницу с сосисками и налила в чашки чай. Девчонки с меланхоличными лицами ковырялись вилками в тарелках, время от времени заглядывая каждая в свой телефон, что-то просматривая в нём.
— Девочки, отложите свои телефоны в сторону, ешьте давайте шустрее, не опоздайте на автобус.— Елена с чашкой кофе сама в это время просматривала ленту новостей в планшете. Дочки покосились на неё, но телефоны отложили.
Дмитрий тем временем вышел на улицу. Мороз щипнул лицо, сразу заложило нос. Вдохнул полной грудью — воздух пах выхлопными газами, сыростью и ещё чем-то сладким от булочной за углом. Он зашагал к остановке, в горле першило. На работе в небольшой мебельно-столярной фирме «Дубовый Мастер», где он работал столяром, было шумно. Станки гудели, пилы визжали, кто-то стучал молотком по железу. Запах стружки и масла ударил в нос, и он почувствовал, себя в своей стихии. Снял куртку, накинул рабочий халат — пятна лака, засохший клей, дырка на рукаве — и подошёл к верстаку.
Дмитрий был на хорошем счету. Фирма брала заказы на всё: кухонные гарнитуры, лестницы, резные наличники для загородных домов, иногда даже реставрацию антикварной мебели. У него был настоящий талант. Он чувствовал дерево — знал, где оно «живое», где может повести себя непредсказуемо при сушке. Руки его были золотыми: мог сделать сложный шиповой узел так, что стык был почти невидимым, вырезать орнамент в стиле русского модерна или японского минимализма, когда заказчик просил что-то экзотическое. Начальство ценило — платили стабильно, плюс хорошие премии. По выходным и вечерам Дмитрий брал шабашки: кому-то полки в гараж, кому-то детскую кроватку с резьбой, кому-то целую баню обшить вагонкой. Деньги шли на ипотеку, на дочкины «хотелки" и просто "на жизнь».
— Волков, заказ тебе! — крикнул Семён Тулеев, его начальник из своего кабинета, высунув голову. — Подойди, возьми чертежи.
Он подошёл и взял протянутый ему лист формата А4. Бумага была плотная, чертёжная — из тех, что Семён Павлович хранил в отдельной папке для «особых заказов», и уже одно это говорило о том, что заказ предстоит не рядовой. На листе аккуратно, простым карандашом был вычерчен эскиз собачьей будки. Добротной, просторной, с двускатной крышей, обитой мягкой черепицей, и широкой площадкой для лежания сверху — чтобы пёс мог возлежать, как какой-нибудь восточный владыка на своём троне, и обозревать вверенные ему владения. Внизу, мелко, с указанием допусков в миллиметрах, были прописаны размеры, а рядом — примечания, подчёркнутые красной ручкой: «Стены утеплённые, пеноплексом. Наружная обшивка — имитация бревна, лиственница. Вскрыть яхтенным лаком в три слоя с промежуточной шлифовкой. Пол — съёмный, на петлях, для уборки. Лаз — со шторкой из плотного брезента, на люверсах». Дмитрий перечитал примечания дважды. Потом ещё раз.
— Семён Павлович, вы серьёзно?
Тот стоял у окна своего кабинета, переоборудованного из бывшего склада, и, по обыкновению, крутил в пальцах шариковую ручку, будто это была маленькая трость, необходимая ему для поддержания авторитета.
— Дима, а что не так? — Семён Павлович приподнял бровь. В этом жесте было столько спокойной уверенности, что любой, кто знал его меньше трёх лет, тут же почувствовал бы себя виноватым в собственной глупости.
— Ничего, — Дмитрий перевернул лист, словно надеясь обнаружить на обороте хоть какое-то объяснение. — Но собачьи будки нам вроде ещё не заказывали. Мы кухни делаем. Шкафы-купе. Лестницы, в конце концов. Но будки…
— Не заморачивайся. — Семён Павлович бросил ручку на стол, и та, откатившись, уткнулась в стопку накладных. — Клиент хочет купить себе мастифа. Английского. Понимаешь? Не дворнягу с помойки, не немецкую овчарку, каких разводят в каждом втором дворе, а мастифа. Собака весом под девяносто кило, соответственно, дом у этой собаки должен быть под стать — и статусу хозяина, и габаритам животного. У клиента, между прочим, коттедж в «Сосновой Роще», триста квадратов, ландшафтный дизайн от москвичей, и эта будка должна вписаться в общую концепцию, как он выразился, «усадьбы». И главное — платит он за это хорошие бабки, так что обижен не будешь. — Он помолчал, глядя на Дмитрия изучающе, как смотрят на инструмент, которым пользуются давно и привыкли к его капризам. — Только сроку тебе на всё про всё пять дней. Успеешь? Если нет — возьми себе в помощь Ваську Пантелеева. Он на подхвате побудет.
Дмитрий ещё раз посмотрел на чертёж. Пальцы сами потянулись к краям листа, прикидывая масштаб. Уже в эту секунду в голове начали вставать на место первые детали: обвязка из бруса, каркас, утеплитель, внешняя обшивка. Он думал о дереве — о том, какую породу выбрать для лаза, чтобы не коробило от влаги, о том, как правильно рассчитать уклон крыши, чтобы вода не застаивалась. Это было привычнее и понятнее любых посторонних разговоров. Руки двигались сами, автоматически, повинуясь не столько мысли, сколько какому-то древнему знанию, живущему в суставах и мышцах, передаваемому от одного движения к другому, как эстафетная палочка. Он резал, строгал, снимал фаску, придавая доскам ту самую округлую форму, которая должна была имитировать бревенчатый сруб. Рубанок шёл ровно, с тем мягким, шелестящим звуком, от которого у столяров-профессионалов начинало мерно покачиваться сердце — ритмично, спокойно, как метроном. Стружка, тонкая, почти прозрачная, падала на пол, сворачиваясь в завитки, похожие на локоны. Он не замечал ни шума цеха, ни того, как за окном менялся свет — от яркого, полуденного, до приглушённого, предвечернего, золотистого, ложившегося на верстак тёплыми полосами. Постепенно в голове установилась тишина. Не пустота — именно тишина, похожая на ту, что бывает в лесу ранним утром, когда ещё не проснулись птицы, но воздух уже полон ожидания звука. В этой тишине не было места ни одной мысли о деньгах, об ипотеке, о том, что Аня снова получила тройку по математике и учительница звонила Елене с едва скрытым упрёком, что Лера переодически прогуливает уроки, словно это сама Елена в этом была виновата. Дерево требовало полного внимания и концентрации. Оно забирало его целиком — руки, глаза, дыхание. Каждая доска была другой: где-то проходил скрытый сучок, где-то волокна шли под углом, и рубанок нужно было вести иначе, мягче, почти нежно, иначе поверхность пойдёт «волной» или, ещё хуже, сколется. Дерево не прощало рассеянности, но зато щедро платило за внимание — гладкостью, теплотой, той особенной, живой текстурой, которую не способна повторить ни одна имитация.
Через час он выточил первые заготовки для стен. Они получились идеальной формы: каждая плотно, без зазоров входила в паз следующей, и когда он сложил их на верстаке, они легли друг к другу так, словно росли вместе в одном стволе и лишь теперь, спустя десятилетия, вернулись к единству. Он провёл ладонью по стыку — палец не нашёл ни малейшей щели. Это было маленькое, почти незаметное торжество, и Дмитрий позволил себе короткую, кривоватую улыбку — одну из тех, что человек дарит не другим, а себе, в моменты, когда мир на секунду становится правильным.
В обеденный перерыв, проходивший в подсобке — тесном помещении между цехом и складом, где пахло пылью, растворителем и вчерашней едой, — Дмитрий сидел на перевёрнутом ящике из-под фурнитуры и пил остывший чай из кружки с отколотым краем. Он меланхолично жевал купленный перед работой пирожок с мясом — тесто было плотным, мякоть внутри — скупой, больше лука и перца, чем мяса, но он не обращал внимания на такие мелочи. Рядом, на таком же ящике, сидел Коля Чижов, обивщик мебели. Коля был человеком, для которого молчание было противоестественным состоянием, вроде задержки дыхания: он мог продержаться минуту, может, две, но потом начинал говорить — не выбирая темы, не заботясь о том, слушают ли его. Сейчас он рассказывал про свою жену, потом — плавно, без всякого перехода, — про тёщу, потом — о том, как они «снова поцапались» из-за того, что тёща приехала без предупреждения и начала перевешивать шторы в их комнате.
— … Я ей говорю: «Зинаида Васильевна, мы же договаривались, вы звоните, прежде чем приезжать!» А она мне: «Я что, к чужим людям приехала? Я к дочери приехала!» И ведь не поспоришь — логика у неё железная, как дверная коробка из нержавейки. А Наташка стоит посередине кухни и на меня смотрит, как будто это я тёщу вызвал, как будто это я ей телеграмму послал: «Срочно приезжай, муж обнаглел, шторы вешает без разрешения, где ему вздумается!»
Коля говорил громко, размахивая ложкой, которой размешивал сахар в стакане. Дмитрий кивал в такт, жевал, глотал чай, но мысли его были далеко — за стенами подсобки, за пределами цеха, за горизонтом той жизни, которую он видел каждый день. Он часто вспоминал о том, как в детстве, лет в двенадцать, дед показал ему, как вырезать из липовой чурки ложку. Обычную деревянную ложку, кривоватую, неказистую, но — свою. Как дед держал нож — уверенно, но нежно, как врач держит скальпель, — и говорил: «Смотри, Димка, дерево — оно живое. Ты с ним не воюешь, ты с ним разговариваешь. Спрашиваешь: чем ты хочешь быть? Ложкой? Ручкой для ножа? Или просто останешься поленом для печки?» Дима слушал, и ему казалось, что дерево действительно отвечает — тихо, на своём языке, запахом, теплом, податливостью волокон под лезвием. Сейчас этого деда уже не было пятнадцать лет, и ложка та давно рассохлась, но ощущение того, первого разговора с деревом, жило в Дмитрии до сих пор. И именно его он искал каждый раз, когда брал в руки рубанок. Именно его иногда находил. А иногда — нет.
Домой он возвращался усталый, с запахом древесной пыли в волосах и под ногтями, с той особенной, тягучей усталостью, которая селится не столько в мышцах, сколько где-то глубже — в костях, в позвоночнике, в самой сердцевине тела. Он снимал ботинки в прихожей, и на коврике оставались мелкие следы опилок, которые Елена убирала каждое утро с тихим, укоризненным вздохом. Ужинали все вместе, за столом, покрытым клеёнкой с выцветшим узором из подсолнухов. Суп, котлеты или сосиски, салат из капусты — еда была простой, сытной, предсказуемой, как расписание электричек. После ужина включали телевизор. Сериал или новости — неважно, что именно: экран был не источником информации, а фоном, белым шумом, заполнявшим паузы, которые становились всё длиннее и всё менее комфортными. Девочки — Аня, с её вечной косичкой набок и выражением лица человека, которого несправедливо заставили присутствовать при скучном разговоре взрослых, и Лера уходили в свои комнаты или оставались на диване, уткнувшись в смартфоны. Пальцы их бегали по экранам с той пугающей скоростью, которая выдавала принадлежность к другому поколению, к другому миру, где слова были короче, а смысл — быстрее и неуловимее. Елена садилась в кресло с планшетом. Она была бухгалтером — не по призванию, а по необходимости, как человек, ставший пожарным не из любви к огню, а потому что кто-то должен тушить. Отчёты, сводки, декларации — цифры, выстроенные в столбцы, послушные, предсказуемые, не оставляющие места для сомнения. В этом была её стихия: там, где всё сходится, где дебет равен кредиту, где мир можно описать таблицей. Она не любила хаос, не любила неожиданностей, не любила разговоров, которые не ведут к конкретному решению. «Ну и что ты предлагаешь?» — это была её любимая фраза, и Дмитрий давно научился отвечать на неё молчанием. Разговоры в промежутках — между ужином и сном, между одной рекламой и другой — были о школе, о ценах, о том, что бензин опять подорожал, о том, что у соседки Маринки муж купил новую машину в кредит, а сама Маринка теперь ездит на маникюр в салон, а не к тётке Вале на дом. Обсуждали, куда съездить следующим летом — Турция или Египет, Анталья или Хургада, отель с аквапарком или отель «поспокойнее». Разговоры эти велись с той интонацией, с какой обсуждают не путешествие, а выбор между двумя одинаковыми пакетами молока: есть разница в цене, но вкус один и тот же. Интим у них в последние годы случался спонтанно — пару раз в неделю, и то если у Елены было настроение, если не болела голова, если девочки рано уснули, если не давил завтрашний отчёт. Это была близость без близости — привычные движения, знакомые до автоматизма, как набившие оскомину фразы в старых сериалах. Тела помнили друг друга, но память эта была уже не страстной, а механической, как мышечная память столяра, который тысячи раз повторил одно и то же движение и перестал в него вкладывать душу. Огонь, тот самый огонь, от которого в первые годы их совместной жизни вспыхивали простыни, от которого они не спали до рассвета, смеясь и задыхаясь, — этот огонь угас не вдруг, не в одну ночь, а медленно, как костёр, который перестали подкармливать дровами. Сначала он стал тлеть, а теперь время от времени дымить, грозя однажды погаснуть совсем. Если с друзьями удавалось выбраться на природу — на берег речки, где ставили мангал и жгли магазинный уголь, жарили шашлыки — разговоры тоже не отличались разнообразием. Политика: кто кого обманул, кто куда влез, почему всё плохо и будет ещё хуже. Футбол: кто купил, кто продал, почему тренер — идиот, а судья продажный. Цены: что подорожало, что подешевело, где дешевле взять в рассрочку. Кто что купил: Коля — новый телевизор, Фёдоров — зимнюю резину, Валера — участок за городом, «на старость». Следующая тема была, какие у кого планы на будущее — и вот тут разговоры всегда становились короткими, потому что планы у всех были одинаковые: дожить до пенсии, отдать кредиты, пристроить детей. Дмитрий слушал, кивал, подбрасывал угли в мангал, переворачивал шампуры. Шашлык пах дымом и маринадом, пиво было холодным, небо — серым, и всё это складывалось в картину, которую он видел столько раз, что мог бы нарисовать её с закрытыми глазами — и нарисовал бы точно, без единой ошибки, и в этом была бы главная беда: в безошибочности, в точности, в абсолютной предсказуемости. Он чувствовал, как внутри растёт пустота. Не тоска — тоска по крайней мере была горяча, она жжёт, она требует, она заставляет метаться, искать, ошибаться. Нет, это была именно пустота — холодная, просторная, как заброшенный цех, из которого вынесли всё оборудование и оставили только голые стены и эхо собственных шагов. Жизнь словно проходила мимо него, как поезд, который замедляет ход на станции, но не останавливается, и ты стоишь на перроне, видишь лица за окнами, видишь свет в вагонах, но двери не открываются, и поезд уходит, а ты остаёшься стоять с чемоданом, который давно не собирал. Раздражение копилось постепенно, как пыль в углах, которую не замечаешь, пока не проведёшь пальцем. Сначала мелкими уколами: усталость от однообразия, чувство, что талант — а он знал, что у него есть талант, не гениальность, но талант — уходит в серийные кухни и полки, в эти одинаковые шкафы, которые он даже не запоминал. Потом глубже — тоска по чему-то яркому, новому, по тому чувству, когда просыпаешься утром и не можешь дождаться, когда начнёшь работать, когда идея захватывает тебя целиком, когда ты забываешь про время и еду. Тоска по тому, что встряхнёт и напомнит, что он ещё жив, что он не просто функция, не просто «муж», «отец», «работник», а Дмитрий, человек, у которого есть имя, мечты, желания.
Он вспоминал, как в двадцать лет мечтал объездить мир. Не туристом — нет, не с путёвкой и не с чемоданом на колёсиках. А мастером по дереву: приехать в какую-нибудь маленькую итальянскую деревню и учиться у старого краснодеревщика вырезать ножки для стульев в стиле Людовика XV. Или поехать в Китай и понять, как соединяют дерево без единого гвоздя, где храмы стоят тысячу лет, потому что каждый стык в них — это отдельное произведение искусства. Либо открыть свою маленькую мастерскую — не цех, не производство, а именно мастерскую, с одним верстаком у окна, чтобы свет падал слева, и с вывеской, которую он вырежет сам, из дуба, золотыми буквами: «Дмитрий Волков. Авторская мебель». В те годы он рисовал эскизы ночами: комод с инкрустацией из ореха и берёзы, книжный шкаф, у которого полки расходились, как ветви дерева, стол, у которого ножки были не просто ножками, а корнями, уходящими в пол. Он показывал эти рисунки Елене — тогда ещё не жене, а девушке с короткой стрижкой и заразительным смехом — и она говорила: «Обязательно реализуем. Вот встанем на ноги — и обязательно». Они встали на ноги. И забыли. Не потому что не хотели,— просто жизнь, как тяжёлое одеяло, навалилось сверху и придавило мечты к матрасу, и они затихли, перестав шевелиться, а со временем постепенно перестали даже ему сниться. А теперь дни сливались в одно длинное, тягучее предложение без знаков препинания: работа — шабашки — ужин — диван — сон — работа — шабашки — ужин — диван — сон. Иногда, стоя у верстака и проводя рукой по гладко отшлифованной поверхности дубовой доски, он останавливался и думал: «Вот так и вся моя жизнь — ровная, крепкая, без сучков и задоринки». Как эта доска. Шлифованная, лакированная, годная для использования. Но — неживая. Потому что жизнь — она в сучках, в трещинах, в тех неровностях, которые делают каждое дерево единственным. А у него неровностей не осталось: он сам себя отшлифовал, слой за слоем, год за годом, пока не стал гладким и пригодным. Особенно остро это накатывало по вечерам, в тот короткий и мучительный промежуток между моментом, когда выключается свет, и моментом, когда приходит сон. Дмитрий лежал в постели, смотрел в потолок — на трещину, которая шла от люстры к углу и которую он обещал заделать уже третий год, — и слушал ровное дыхание Елены. Она засыпала быстро, как человек, у которого совесть чиста и завтрашний день расписан по часам. Её дыхание было тихим, ритмичным, убаюкивающим — и именно от этого убаюкивания ему хотелось кричать. «Вот и всё?» — думал он, ворочаясь, стараясь не скрипеть пружинами старого матраса. «До пенсии так и будем? Квартира в спальном районе, работа, на которой я делаю чужие кухни для чужих квартир, два раза в год — Турция или Египет, где всё одно и то же: „all inclusive“, аниматоры в блёстках, хлорированный бассейн, шезлонги, стоящие в ряд, как солдаты, и море — то самое море, которое должно бы быть огромным и диким, но которое огорожено буйками, как вольер?» Он думал о том, что половина жизни, скорее всего, уже прожита. Что если бы жизнь была той самой дубовой доской, то он был бы на середине — как раз там, где распиливают пополам. И что будет после распила? Вторая половина — такая же ровная, такая же гладкая, такая же пригодная? Раздражение копилось постепенно, как пыль на полке, которую забываешь протирать. Сначала — мелкими, почти незаметными уколами: усталость от однообразия, от того, что каждый понедельник начинается одинаково, и каждый четверг неотличим от вторника. Чувство, что талант — тот самый, который когда-то заставлял его рисовать эскизы по ночам, — уходит в серийные кухни и типовые полки, в заказы для людей, которым всё равно, кто это сделал, лишь бы «было ровно и недорого». Потом глубже — тоска. Не по чему-то конкретному, а по чему-то яркому, новому, настоящему — по тому чувству, когда ты делаешь что-то впервые и не знаешь, получится ли, и от этой неизвестности сердце колотится так, что кажется, оно пробьёт рёбра. По тому чувству, когда ты жив — по-настоящему жив, а не функционируешь. Елена тоже это чувствовала. Не умом — она была слишком практична, чтобы формулировать это словами, — но телом, инстинктом, тем безошибочным женским чутьём, которое улавливает перемены в мужчине раньше, чем он сам их осознаёт. Она видела, как он смотрит в окно по вечерам — не на что-то конкретное, а просто в темноту, как будто ищет там что-то, что потерял и не помнит, что именно. Она чувствовала это, но менять что-то в привычном образе жизни ей не хотелось — и не потому, что она не любила его, а потому, что привычка для неё была синонимом безопасности, а безопасность — синонимом счастья. Она боялась перемен так же, как он боялся их отсутствия, и этот страх стоял между ними невидимой, но прочной стеной, выстроенной из невысказанных слов, из недосказанных упрёков, из молчаний, которые длились слишком долго и говорили слишком много.
Однажды в середине марта, в выходной, Дмитрий сидел дома один. Елена ушла в магазин, девочки — на кружки. Дождь лил за окном, делать было особенно нечего. От скуки он открыл ноутбук, полистал новости, потом перешёл в раздел предложений турфирм. Рекламные предложения сыпались одно за другим: Турция, Египет, Крым, Сочи. Всё привычное, предсказуемое. И вдруг — яркий ролик: «Окинава. Жемчужина Японии на краю Тихого океана». Камера плыла над бирюзовой водой, белыми песчаными пляжами, традиционными домами с красными черепичными крышами, коралловыми рифами, где плавали яркие рыбы. Голос за кадром рассказывал о субтропическом климате, долгожителях, уникальной культуре рюкю, которая отличается даже от основной Японии. «Место, где встречаются небо и океан. Экзотика на границе с Японией». Дмитрий замер. Видео зацепило за живое. Не очередной «all inclusive» с пальмами, а что-то настоящее, далёкое, непохожее на всё, что он видел. Сердце неожиданно забилось сильнее. Он досмотрел ролик до конца, потом ещё раз. «Надо хоть раз в жизни выбраться куда-то по-настоящему далеко. Не в Крым, не в Турцию, не в Египет. А туда, где всё по-другому».— Мелькнула у него мысль, какая занозой засела глубоко в голове. Правда и цена путёвки кусалась, особенно если учесть, что они поедут вчетвером, но до отпуска можно будет подсобирать деньжат. Вечером, когда семья собралась, он впервые сказал об этом вслух, ещё неуверенно, как пробуя на вкус:
— А что, если этим летом мы поедем в какую-то экзотическую страну? Например на Окинаву?
Девочки подняв головы аж просияли. Елена удивлённо улыбнулась. Разговор завязался, но пока осторожный. Идея только начала зреть. А внутри Дмитрия впервые за долгое время шевельнулось настоящее предвкушение.