К книге
Сказания о ёкаяхСказание четвёртое. Убийства в весёлом квартале Симабара. I
15%
Сказание четвёртое. Убийства в весёлом квартале Симабара. I
3

Сами боги не хотели, чтобы Кёко Хакуро становилась экзорцистом.

Однако следующий год её начался именно так, как начинался у большинства представителей сего ремесла: с погони за мононоке, сбежавшим посередине ритуала изгнания.

А над городом Киото, хорошо припудренным снегом, в это время распускались ханаби – дивной красоты цветы из пёстрых огненных искр, посеянных взрывами летящего пороха[2]. Маленькая и скромная Камиура не знала столь шумных празднеств, и оттого у Кёко, которая провела там всю свою юность, поначалу трещала голова с непривычки, а от каждого выстрела кололо где-то в подреберье. Теперь же этот грохот и ей, и Страннику благоволил: за ним не был слышен рёв, с которым нёсся по крышам охваченный безумием неупокоенный дух. Чёрное хаори реяло в расцветающей ночи, образовывало вдалеке тонкий человеческий силуэт. Взмахивая рукавами, он тем самым дразнил: «Попробуй угнаться!» Кёко боялась, что как бы одеяние духа – вернее, сам дух – не загорелось от реющих вокруг пламенных снопов, сквозь которые они летели, перескакивая с дома на дом, с козырька на козырёк через жилые кварталы.

– Чтоб тебя! – выругалась вконец запыхавшаяся Кёко, хотя не пристало выражаться в первый день года, если, конечно, не хочешь накликать беду на весь оставшийся.

Но кто станет её судить? Холёные горожане только-только выползали из своих тёплых домов, чтобы обменяться с соседями добрыми пожеланиями и горшочками со сладким печёным картофелем. Это не они морозили разутые ступни о покрытую инеем кровлю, глотали колючий мороз, от которого не спасала даже подбитая ватой накидка, и рисковали подхватить лихорадку, лишь бы не допустить беду самую что ни на есть настоящую, страшную, даже скорее трагедию. Ту, что случится, если мононоке улизнёт и унесёт вместе с собой похищенную душу, которую завернул в себя, как в кокон, – и считай, что запер.

– Смотри, мама! Кто это там? На верхушке дома, где мы покупаем рисовые булочки!

– Это же не… люди?!

Кёко снова поскользнулась и чуть не скатилась с покатой крыши ларька, торгующего дагаси[3], когда прямо перед ней из небольшого закоулка взвилась пламенно-пурпурная стрела и грохотнула. Кёко отпрянула резко, ноги её, заледеневшие, разъехались, и погоня, которую уже мало-помалу стали замечать любопытные горожане, едва не завершилась раньше срока.

И всё-таки Кёко удержалась на самом краю. Присела, сделала глубокий вдох, чтобы расправить скукожившиеся от нехватки воздуха лёгкие, и перепрыгнула через закоулок и распустившиеся в нём пламенные цветы, порвав его лепестки на части. Даже поранив о черепицу пятку, она всё мчалась дальше, через половину Киото от лавки погребальных дел мастера, где они со Странником мононоке и встретили.

Как ядовитая змея, пригревшаяся на нагретом камне, проклятое хаори прибыло туда на теле одной из жертв, доставленном на куске колотого льда для подготовки к похоронам. Кёко ещё долго не сможет забыть ужас на лице ноканси[4], когда он, заикаясь, сообщил, что именно в этом хаори похоронил уже семь юных девушек подряд и вот-вот собирается схоронить восьмую. Конечно, Кёко со Странником сразу догадались, что за ней непременно последует девятая, а значит, изгнание нужно провести как можно скорее. Чего они не ожидали, так это того, что подлое одеяние прознает про их планы и сможет их опередить.

Так же, как Кёко не забудет лицо ноканси, она не забудет его протяжный вопль «Моя дочь!», когда та, околдованная злым очарованием хаори, сняла его с покойной, надела на себя и, провыв что-то о возлюбленном, упала навзничь.

Кёко никогда не винила Странника ни в каких оплошностях – было достаточно того, что он сам себя за них бранит. Жестоко и так бессердечно, что ей каждый раз невольно хотелось защитить его перед ним же. Будто, прожив четыреста с лишним лет (если Кёко верно посчитала по его рассказам), он не имел права на ошибку и обязательно должен был знать всё и обо всём на свете. Даже о том, что в тансу спрячется шкодливая, любопытная девчонка, для которой слова «Никому сюда нельзя входить!» звучат как приглашение, а защитные офуда – просто-напросто бумажки и – пф! – ничего не стоят. Почему бы не сорвать?

Теперь в той комнате, где прежде лежал труп, и лежала проклятая дочь ноканси. Лишь талисманы – эти самые глупые бумажки – не давали её телу окончательно остыть, а душе, украденной хаори, – позабыть к нему дорогу, пока Кёко со Странником и то и другое не вернут обратно.

«Цукумогами – опаснейшая форма мононоке», – говорил Кёко её дед, но она бы добавила к этому ещё «И наипротивнейшая!». Непредсказуемая, подлая, совершенно беспринципная, будто вместе смешалось всё дурное, что только бывает в людях. Самое скверное сочетание всех неприятных и потусторонних черт.

«Ещё и такое быстрое… Ах, снова удирает!»

Пожалуй, в следующий раз ей стоит поменяться со Странником местами. Вместо того чтобы бегать кругами за зловредной одеждой, она бы тоже предпочла ходить по домам, расспрашивать о прошлых инцидентах и пытаться узнать Первопричину – последнее, что им осталось из трёх компонентов для обряда. Пока Странник наверняка стучался в очередную дверь и старался казаться милым – конечно, ничуть не суетясь, чтобы не испортить свой любезный образ, – она играла с мононоке в догонялки. И уже израсходовала почти все свои талисманы, чтобы понемногу гнать его туда, куда нужно не ему, а ей. Вещь ведь, может, и с самосознанием, но с интеллектом не шибко выдающимся. Хаори, наверное, даже не заметило, что совершило крюк – убежало от погребальной лавки и вернулось к ней.

«Где же его носит?!»

Она клялась Страннику больше не танцевать – не пробовать упокоить мононоке самостоятельно. И собиралась эту клятву до последнего держать. Не столько ради себя и своего ки – коего, по словам Странника, ни у одного живого человека не было достаточно для подобного искусства, – сколько ради него самого. Чтобы он сам духов изгонял. Чтобы он, упокоив зло, заслужил себе ещё одну красную метку в лозах кумадори[5], а вместе с ней – ещё одно прощение, которое приблизит его к заветной свободе от проклятия.

Двадцать один. Ему остался двадцать один мононоке. Кёко за его списком следила, как за своим собственным, каждого считала.

И собиралась сегодня округлить это число.

– Как вода по зиме, как воск на затухшей свече, – начала она срывающимся шёпотом, что обращался на морозе в клубы пара. – Как звёзды на небе по велению богов. Замри!

Сколько бы ни упражнялась, а всё равно не могла призывать талисманы мысленно. Но, по крайней мере, теперь Кёко их даже не касалась.

Она вскинула руку, будто пытаясь схватиться за очередную огненно-рыжую хризантему, с грохотом зашипевшую над зубцами крепостных башен. Последняя оставшаяся у неё бумажная лента сама сорвалась с пояса и устремилась вперёд. К этому моменту пальцы на ногах у Кёко уже были синими-синими, а волосы побелели от кружащегося снега, будто она и вправду была юки-онной, которой её дразнили в детстве, – зимним духом, забавы ради обрядившимся в оммёдзи. Одежда Кёко была яркой, красно-жёлтой, как фейерверки, продолжающие пачкать безупречно чёрный небосвод Киото. Она почти слилась с ними и благодаря тому всё же настигла мононоке.

Теперь, когда по истечении одной минуты спадут наложенные офуда чары, ей предстояло драться.

Всячески придумывая, как это делать, по-прежнему имея вместо меча лишь его осколки, она не придала значения тому, что чёрное хаори остановилось слишком быстро, на секунду раньше, чем к его спине приклеился офуда. Зато во вспышках очередных ханаби Кёко разглядела узор из водяных мельниц, вышитый на матовом крепе. Его мягкий рукав почти коснулся её рукава, а сама Кёко – мононоке… Прежде чем нечто пушистое и огромное скатилось откуда-то валуном, сбило её с ног и снесло вниз с крыши.

– Мио!

Кёко визжала и ругалась, даже когда летела кубарем. Очевидно, хранительница Высочайшего ларца императрицы кошек никак не могла расстаться со старой привычкой ронять Кёко с высоты. Мало того, что Кёко смела собой с крыши весь снег, расцарапала щёку о черепицу и опозорилась на глазах у поднявших головы на крик людей, так Мио ещё и разодрала ей весь бок когтями! Не будь кимоно зачарованным, покрытым сверху нитями храмовых шелкопрядов, его бы после такого пришлось нести к швее. А вот утеплённой зимней накидке повезло меньше: ткань с треском порвалась. Каким-то образом в полёте Кёко очутилась не под Мио, а верхом на ней, и даже не поняла, как именно. Наверное, лишь благодаря этому Кёко, сорвавшись с высоты в семь-восемь кэнов[6], и не свернула себе шею. Звериная шерсть смягчила падение, и Кёко, соскользнув с холки Мио в сугроб, с удивлением обнаружила, что даже почти не ушиблась.

– Зачем ты это сделала?!

– Слепая, что ли?! – прорычала Мио из-под чёрных лап, которыми прикрывала обагрённую и здоровенную, как у медведя, морду. Кёко так растерялась при виде её разбитого блестящего носа, из которого на снежную дорожку хлестала кровь, что даже забыла огрызнуться и напомнить про свой незрячий глаз. – Приглядись, что там наверху за спиной у мононоке! Посмотри, куда ты летела, дура!

«К смерти своей», – осознала Кёко сразу же, как задрала голову, прищурилась и позади развевающегося чёрного хаори, замершего в воздухе из-за чар, различила длинные и острые колья. Недостроенный магазин керамики, обещавший своей вывеской скорое открытие и лучшие изделия, выполненные в технике кутани, оброс ими, как зубами. То было основание крыши, а заодно и возможная могила Кёко, кинься она на зыбкое, тонкое хаори, которое было не чем иным, как покрывалом для ловушки. Хаори бы порвалось, но выжило, а вот Кёко… Кёко – нет. Она любила шашлычки-кушияки, которые жарили на рынке Нишики, но теперь, представив в таком же виде себя, сомневалась, что сможет их есть.

– Ты должна была сопровождать Странника, – выдавила Кёко вместо благодарности, отряхиваясь от снега и жутких фантазий.

– Я ничего ни тебе, ни ему не должна.

От резкого тона Мио слово «Спасибо» окончательно застряло у Кёко в горле и опустилось обратно вниз, туда, где скопился морозный воздух, которого она наглоталась за время погони. Несмотря на то что время уместнее было бы назвать «ранним утром», нежели «поздней ночью», фейерверки всё ещё не закончились. Горький дым тянулся от земли к искрящимся над городом цветам, как стебли, и за рыжими, изумрудными, синими лепестками было уже не видно звёзд. За громовыми раскатами и треском, с которым они распускались, было легко не расслышать предупреждающий звон бронзовых бубенцов на поясе. Когда Мио выбралась из сугроба, обтёрла морду о снег и, оскалившись, приняла вид устрашающий и яростный под стать кайбё, мононоке на крыше стройки уже не было.

– Там! – указала Кёко на навес, из-под которого на них, обняв друг друга, испуганно глазели люди и где вместе с ними спряталось что-то ещё, что оказалось вовсе не таким уж безмозглым, как считала Кёко.

– Осторожнее! – закричала Мио.

Хаори вынырнуло из-за визжащей, разбегающейся толпы. Пускай и мягкое, надетое на эфемерный женский силуэт, оно так резко ринулось на них, что стоявшая у него на пути телега разлетелась в щепки. Кёко едва успела отскочить. Мононоке издал звук, до неприличного похожий на звонкий девичий хохот. Он смеялся и прежде, почти всё время, что бежал от неё. Кёко уже становилось плохо от этого смеха, тот тревожил бубенцы на шнурках вокруг её талии так, что ещё немного, и те бы лопнули. Но ещё хуже Кёко было из-за Мио: та снова мешалась, вцепилась зубами в уцелевший край её накидки и дёрнула назад. Хаори промчалось мимо, узорчатые рукава, подобно лезвиям, со свистом рассекли воздух там, где Кёко стояла мгновением раньше. Она растерянно прижала руку к шее, почувствовала на ней капли и поняла: не сдвинь её Мио с места, сейчас она лежала бы на снегу с перерезанным горлом.

«Ненавижу, когда те, кто меня защищает, делают это не зря!»

– Мои огоньки!

Хуже места для сражения с мононоке, чем улица в центре Киото в разгар трёхдневных праздников, сложно было вообразить. Кёко успела подхватить и унести ребёнка, когда хаори продолжило бушевать и снесло опоры аптекарской лавки, от чего всё здание накренилось и посыпалось на спрятавшуюся под ними семью. Тонкие палочки, скрученные из папиросной бумаги и плюющиеся оранжевыми искрами, выскочили из детских рук. Мио, утаскивающая за шкирку ещё одного ребёнка, обернулась и навострила уши.

– Ой.

Огонь сэнко ханаби зашипел, встретившись с окованной льдом землёй, но не потух и не взорвался, а перекинулся на уличные украшения, будто тоже от мононоке пытался убежать, как толкающие Кёко горожане.

Праздничные кадомацу по традиции плелись из сосны (чтобы в новом году крепким выдалось здоровье), из бамбука (чтобы стойким оставался дух) и веточек умэ (чтобы поскорее пришла весна и снег на дорогах долго не залёживался). Когда Кёко была маленькой, дедушка на них ещё мандариновую кожуру вязал и папоротник – для счастья и для плодовитости рода, надежды на которую, очевидно, до последнего не оставлял. Такие украшения венчали каждый вход, будь то храм, жилой дом или торговая лавка, – и потому насчитывалось их в городах всегда немерено. В Киото, втором по населённости городе всех восьми островов, их было и того больше. Пороховые искры попрыгали на них с папиросных палочек, как дети, и принялись резвиться, пока все украшения не стали такими же горячими и яркими.

Спустя минуту вся улица полыхала огнём.

– Любимый мой, любимый! – затянул нараспев мононоке.

Кёко как могла сбежать ему не давала, оттесняла дух всё ближе к огню, полосой протянувшемуся между конюшней, откуда слышалось ржание запертых внутри лошадей, и столярной мастерской. Мононоке метался туда-сюда, но перескочить через огонь боялся, знал, что будет: пламя уже лизнуло поясок, и к запаху фейерверков с морозом и хвойными листьями примешалась гарь от тлеющего шёлка. Мио, благополучно выпроводив с улицы людей и убедившись, что никто не остался заложником горящих зданий, сторожила остальные возможные пути к отступлению.

Хотя, в отличие от неё, Кёко не была сверху донизу измазана в собственной крови, тело всё равно её подводило: уставшие от бега ноги подкашивались, дыхание сбилось, и в глазах начинало двоиться. Поэтому новый бой закончился быстро, почти сразу же, как мононоке, вновь обожжённый разгулявшимися искрами пожара, взревел и в отчаянии обрушился на неё сверху. Тогда на долю секунды он явил лицо страшное и уродливое, совсем не похожее на лицо дочки ноканси. То, должно быть, был лик самой смерти от неразделённой любви: голод, которым все надевшие хаори девицы себя морили, отражался во впалых щеках; сладкие фантазии, которыми они бредили перед смертью, – в искривлённой линии губ; надежда – в глазах, завалившихся в череп, и лихорадка, в которой они умирали, – на пергаментной коже.

Когда в Киото забили колокола, извещая о пожаре, Кёко всё-таки упала. Выронила меч, опёрлась на свои колени и наконец-то позволила себе перевести дыхание.

Благо её учитель уже был здесь.

– Любимый мой, любимый! – вскричал мононоке снова одним из девяти украденных голосов. Хаори всколыхнулось, пояс, развязавшийся в драке, затянулся потуже, будто дух прихорашивался, прежде чем повернуться к силуэту, перед которым расступился огонь, притоптанный высокими зимними гэта с металлическими зубцами. – Где же мой любимый? Ты ли это?

– Нет, не я, – ответил Странник, неся за спиной лакированный короб.

В небе над ним вырастали новые огненные хризантемы и пионы, а под ногами горела земля. Странник ступал по ней медленно, осторожно, неся с собой пронизывающий холод, которого зимой было так много, но здесь, в объятиях огня, уже почти проглотившего улицу, катастрофически не хватало. Пот на лице Кёко высох, и она вдруг заметила, что Странник, должно быть, бежал: его лоб блестел, щёки порозовели, под ухом расплелась коса. Взгляд нефритовых глаз, острый, как булавка, прицепился к Кёко, обшарил её с головы до ног и, убедившись, что она в порядке – настолько, насколько можно было быть в порядке, – вернулся к мононоке. Тот великого оммёдзи ничуть не устрашился, а, словно наоборот, был крайне им заинтересован. Нет, очарован под стать молодой девице. Хихикал – застенчиво так, будто на свидании, тайком сбежав из дома, – и прикрывал рукавом ставшее вновь невидимым лицо.

Их разговор тонул в грохоте фейерверков вдалеке и треске дерева в бушующем огне, но самое важное Кёко всё-таки услышала:

– Твой любимый никогда о тебе не знал, Эцуко Мэйрэки, дочь хатамото[7], а ты не знала ничего о нём. Потому одержимыми и наивными были твои чувства, более того, только его хаори с узором из водяных мельниц ты и запомнила. И, несмотря на то, сколь мало о нём знала, всё равно умудрилась полюбить, хоть больше и не встречала никогда. Зачахла, лелея тёплое воспоминание, и душевная болезнь обернулась физической. Умерла, обняв хаори, которое родители, надеясь тебя утешить, сшили – один в один, каким ты его описывала. В этом одеянии тебя и похоронили, Эцуко, а любовь смешалась с жаждой отмщения, ведь твой любимый так тебя и не нашёл, не чах, как ты. То злоба самой вещи, что за тем, как ты умираешь, наблюдала, и твоё страдание не позволили тебе уйти.

«Так это не просто цукумогами? – с ужасом осознала Кёко, таращась на силуэт, который теперь даже холодный ветер не трепал, словно хаори на мрамор натянули. – Это душа его хозяйки, слившаяся с ним. Неужто и такое бывает?»

Видимо, бывает на свете всякое. Сколько бы Кёко ни изгоняла мононоке – а ей на пару со Странником удалось повстречать ещё троих после дворца императрицы кошек, – они каждый раз находили, чем застать её врасплох и вызвать это скользкое, жуткое ощущение, стекающее за шиворот мурашками. Но вместе с ужасом Кёко испытывала жалость.

– Форма – цукумогами, – объявил Странник громко и спустил с плеч ремешки своего короба. Пламя позади него буянило сильнее прежнего, слышались людские крики с соседних улиц и кварталов. Должно быть, пламя уже пошло туда. – Первопричина – безответно влюблённая девушка, подхватившая любовную болезнь. Желание – найти любимого…

Едва он успел договорить, как крышка короба, окованная золотистым металлом, отворилась. Не дожидаясь, пока она откроется достаточно, чтобы Странник мог просунуть руку, чёрное хаори с вышитыми мельницами взвилось, вскрикнуло что-то неведомое, до Кёко долетевшее стоном, и бросилось вперёд. Но не на Странника и не на Кёко, инстинктивно выставившую перед собой руки, и даже не на Мио, снова пришедшую в движение и попытавшуюся его перехватить.

Хаори ринулось в зарево пожара.

– Стой! Ты погибнешь! – воскликнул Странник, но было слишком поздно.

Фейерверки в забелённом от снега небе горели ярко, но огонь, целиком поглотивший проклятое одеяние, надрывно плачущее и взмахнувшее напоследок чёрным рукавом, – ещё ярче[8].

* * *

В лавке погребальных дел мастера пахло именно так, как и должно пахнуть в месте, где души окончательно оставляют свои бренные тела и переходят в мир иной. Благовония и смерть. Смесь кисло-сладкого гниения с солёной медью и зелёной периллой, растущей по углам, чтобы заваривать из неё чай скорбящим и прощающимся. Наверное, впервые в жизни ноканси пил этот отвар сам. Маленькими глоточками, потому что руки у него тряслись, пиала тоже дрожала, и чай расплёскивался. Постоянно приходилось подливать ещё. За те несколько часов, которые Кёко его не видела, ноканси словно постарел, пережитое горе изрезало его лицо морщинами вокруг тёмного родимого пятна в полщеки, которое когда-то и заклеймило его изгоем в родной деревне. Привыкший к нему и к дарованному им одиночеству, он потому и стал ноканси, ведь работа с мёртвыми – тоже неотвратимое одиночество. Тоже клеймо. Ибо всё, что кровь и смерть, – это кэгарэ[9], а значит, скверна, нельзя касаться. Кагуя-химе рассказывала, что на острове, откуда она родом, ноканси даже отселяли на край деревни, и те не заводили ни жены, ни собственных детей – кто захочет тоже стать отмеченным?

В Киото, однако, всё обстояло иначе. Здесь, где людей умирало столько же, сколько рождалось, без ноканси было попросту не обойтись. Из-за предрассудков к нему относились насторожённо, но не чурались. Даже позволили поселиться под боком у чайного домика: внизу комнату для подготовки к погребению разместить, а наверху – жилое помещение. Кёко видела у него за шкафом несколько бутылок из дорогого тёмного стекла – наверное, с мирином[10], – а значит, люди его благодарили. Или же так хорошо платили, что он сам себе мог такой напиток позволить. Да и домашнее убранство язык не поворачивался назвать скромным: несколько ширм с росписью бамбукового леса, книги в мягких обложках, пара икебан – наверное, дочка смастерила, – и каждая комната размером в шесть-семь татами. Даже там, где ноканси встретил их со Странником после изгнания мононоке, было просторно и светло. Лишь запах напоминал, где они, и лежащая под покрывалом болезненного вида девчушка, до сих пор не пришедшая в себя.

– Правильно в моём родном селении говорили, – прошептал ноканси, и слова булькали на его губах от текущих слёз и чая, в пиалу с которым он, дрожа, уткнулся. – Я нечистый. И дело моё нечистое. Я для смерти родился, я смерти постоянно касаюсь, я её и несу. Жена моя была храброй, не побоялась со мною связаться, а зря – почила, едва дочке исполнился год. А теперь и она туда же, следом за матерью! И пятнадцать годков ещё не отпраздновала. Всё я виноват, моя то скверна на близких ползёт и душит их гадюкой ядовитой…

– Вздор, – резко высказался Странник. Кёко давно заметила, что ничего не злит его так, как несправедливость. – Смерть будет всегда, поэтому и должен быть кто-то, кого она считает другом. Если бы не ваша работа, город бы заполонили трупы и зловоние и началась бы страшная болезнь. Не грязным вас считать нужно, а святым. И дочка ваша скоро поправится. Потеря ки в результате одержимости – недуг излечимый. Сварите ей суп из водорослей, дайте поспать пару дней с грелкой у ног, и скоро снова составлять вам букеты начнёт, а потом вместо цветов женихи пойдут и предложения свадьбы. Так и будет, не сомневайтесь.

– А что с мононоке? – Ноканси всхлипнул и утёрся рукавом кимоно затёртого, серого цвета – всё лучшее хорошенькой чернявой дочке. Заметной перемены в его настроении после слов Странника не наблюдалось. Наверное, не очень-то верил в хороший исход. И хотя дочка его и впрямь выглядела как нежилец – прости, Идзанами! – но Кёко знала, что Странник не врёт. Просто не утешения были его работой – его работой было изгонять мононоке. – Оно ведь не вернётся больше, да?

– Никогда, – кивнул он и добавил тихо: – Это благодаря мононоке ваша дочь в живых осталась.

– Что? Как это? Он же сам в неё вселился, душу своровал…

– Мононоке сгорел в пожаре. Теперь я думаю, что, если бы упокоил его, как собирался, дочь бы ваша тоже умерла. Мононоке же захотел её отпустить, а единственный способ сделать это был уничтожить себя. Вот ещё одна причина, почему она обязательно поправится… Главное, пускай ест побольше супа.

Нет, всё-таки в утешениях он и впрямь был скверен.

На первом этаже звякнул колокольчик-фурин, знаменуя визит гостя. Кёко вздрогнула и ожила, почти прикорнувшая у восточной стены, куда веяло жаром ирори. Её зачарованное жёлтое кимоно уже высохло, а вот накидку, подбитую ватой, пришлось снять, насквозь промокшую, и зашить любезно предложенными ноканси иголками, пока ткань окончательно не расползлась. Пустой желудок жаловался на отсутствие завтрака, который требовало подать уже наступившее за окном утро, но, учитывая обстоятельства, Кёко не смела упрекнуть ноканси в негостеприимности. Так, голодная и измотанная, но по крайней мере согретая, Кёко настолько разомлела, что Страннику пришлось несколько раз пихнуть её в бок, чтобы она наконец-то встала и направилась за ним к двери.

Их шестое за год расследование с успехом завершилось.

– Прошу меня простить, чуть не позабыл! Вот, возьмите, пожалуйста, в дорогу… Совсем никудышный из меня хозяин. В этой части города, да в такой сезон, работает всего один ноканси, и никого не волнует, что у меня у самого горе, работу несут, как по часам.

– Мы всё понимаем. У нас с ученицей плотный график, так что чем раньше выдвинемся, тем лучше.

Ноканси всучил Страннику в руки фурашики[11], настолько набитый едой, которую они с дочерью успели наготовить накануне к празднику, что тот едва завязался. Затем ноканси поклонился в пол, будто перед ним минимум даймё стояли, – благодарность спасённых людей всегда была для Кёко особенно приятна и заставляла с гордостью улыбаться, – и умчался в приёмную. Туда, минуя Странника с Кёко, по специальному коридору уже прошёл ранний клиент. Необычным запахом от него веяло, тоже смертью, но острой какой-то, совсем-совсем свежей, и Кёко порадовалась, что до сих пор не позавтракала. Странник покинул лавку первым, как только обулся на пороге, и Кёко, уже собираясь выйти за ним, вдруг опомнилась:

– Ой, накидка! Я сейчас!

Фусума[12] захлопнулись, едва не прищемив Страннику его золочёный бант. Кёко же разулась и, пригнувшись, трусцой побежала до лестницы. Ноканси уже занимался клиентом – из-за сёдзи слышались низкие голоса, – и Кёко решила им не досаждать и воротиться за накидкой самой. Как-никак она не просто её купила, а из короба Странника вытащила! Единственное полезное среди того барахла, которое она вылавливала там еженедельно, надеясь, что однажды ей повезёт и, может быть, ей в руки даже попадёт новенькая рукоять для Кусанаги-но цуруги, как тогда, в первый раз. Это занятие очень походило на рыбалку – настоящая забава! Кёко предавалась ей перед сном по воскресеньям. Сначала отодвигала увесистую крышку на коробе и заглядывала с опаской внутрь, а уже потом лезла. Странник всегда курил в это время трубку и неизменно напоминал: «Раз в неделю. Можешь пытаться раз в неделю. Злоупотреблять нельзя».

И хотя Кёко правило не нарушала, ей всё равно казалось, что она чем-то да обидела короб.

«Не то, что ты хочешь, а то, что тебе нужно», – это Странник тоже повторял. Только почему Кёко однажды вытащила носки таби, когда у неё уже было четыре пары, он так и не ответил, как и на то, зачем ей банка заморских «пикулей», если она даже не знает, что это вообще такое.

– Самурай?

– Да, самый настоящий.

Кёко волей-неволей прислушалась, пока ступеньки ногами перебирала. Не шагала, а ползла, дабы ни одним скрипом, ни одним шорохом себя не выдать и разговору не помешать. Сначала поднялась наверх, в ту комнату, где дочь ноканси на яэдатами подле очага спала – «Кажется, румянца на щёчках прибавилось, дышит уже не так глубоко. Не соврал Странник, поправится!», – а затем обратно вниз, уже с утеплённой зимней накидкой в руках, почти сухой. Мало того, что это, считай, подарок, так подобный малиновый дамаст с характерным узором и подвязанными к рукавам помпонами стоил на рынке баснословно дорого. Плотный, добротный, в нём даже вьюгу можно было пережить! Кёко влезла в него на ходу, а потом остановилась посреди лестницы и глянула вниз, в просветы между ступеней, из-под которых просачивалось эхо из приёмной.

– Надо же! Обычно подготовку берёт на себя сам господин, проводит её в своём замке, а гибнут они или от собственного меча[13], или на поле боя. Никогда ещё не доводилось самурая к похоронам готовить…

Голос ноканси звучал несколько веселее, чем когда он их со Странником провожал. Видать, работа быстро в чувства его приводила – любимое, несмотря на все трудности, ремесло.

– Его и не к самим похоронам приготовить нужно, а, как бы это сказать… – отвечал второй голос. – Привести в достойный вид. Такой, чтобы можно было показать жене и детям.

– А что за рана? Это же…

– Да, да.

– Прямо как у тех, других!

– Их тоже ты к погребению готовил?

– Нет, не я, но слухи ходят. Кожи на руках почти не осталось… Что за бабы пошли! Нет, не бабы. Звери! Как кто-то вообще пронёс в Симабару клинок? Кухонным ножом такого не сделаешь…

Остальное Кёко слушать не стала – было неинтересно, на трупы и всякие ужасы она и так достаточно насмотрелась. Бытовые преступления всё равно были не по их со Странником части. Так что сбежала она оттуда без сожалений, только мысленно пожелала ноканси всего хорошего и ловко скользнула в свои цурумаки[14]. Руки увязли в длинных, подбитых ватой рукавах, и Кёко нахохлилась вся, приготовившись к стуже, поджидающей её за порогом. Солнце на улице сияло, и в зрячем глазу зарябило от фарфорово-белого света, отражающегося от сугробов.

Несомненно, в Киото было столько же от Камиуры, сколько в Кёко – от Странника. То есть совершенно ничего общего, кроме определения «город». Местные поговаривали, что Киото и вполовину не такой большой, как столица, но в детских воспоминаниях Кёко столица, по крайней мере, казалась ей чем-то, что она может обойти (пускай и за недели) и измерить. Киото же напоминал нескончаемый лабиринт: непонятно, где ты уже был, а где нет. Узкие улицы душили друг друга, скученные постройки царапались графитово-синими крышами, и всё вокруг напоминало нагромождение пёстрых коробок и ящиков с рынка, заполненное людьми под стать муравейникам. Паланкины и рикши толкались, нанятые теми, у кого каким-то чудом ещё остались деньги после празднования Нового года. Кёко и сама была готова расщедриться из собственного кармана им со Странником на повозку, лишь бы поскорее очутиться в гостинице, где их уже ждала Мио и, что куда важнее, баня с мягким футоном.

Именно с этим своим предложением нанять паланкин Кёко и собиралась обратиться ко Страннику, ждавшему её на крыльце, но передумала, когда поняла, что они здесь не одни. Прямо напротив, на нижней ступеньке, перегораживая им спуск, стояла девочка.

– Ты в лавку ноканси? – спросила Кёко осторожно, стараясь не обращать внимания на скребущий по горлу дым – им всё ещё тянуло с соседних улиц. Пожар, должно быть, только-только затушили. Немного подгорели даже талисманы Странника, которые он развесил по всему кварталу, чтоб изолировать и поскорее остановить огонь. – Ноканси сейчас занят. Наверное, придётся подождать… В чайной за углом, если что, подают отменные пирожные!

Но эта маленькая девочка лет восьми-девяти, одетая как прислужница при благородном дворе – отбеленные льняные одежды, рисунки сосновых веток на них, тонкий поясок маки вместо широкого, – явно не интересовалась пирожными. Она осталась стоять на промёрзлой земле в сандалиях-дзори, столь опрометчиво надетых на босую ногу в такой сезон, и молча взирала на Кёко со Странником снизу вверх, как смотрят котята, чтобы их взяли на ручки. Личико маленькое, ручки тоже маленькие, глаза не просто голубые, а сизые – и смоляные волосы. Кёко таких сроду у людей не видела – необычное то для большинства жителей Идзанами сочетание. Кёко слышала, такое только у хафу[15] бывает, но того, почему у девочки ещё и виски выбриты, это не объясняло. Слуга-то слуга, но чья и откуда? А главное, зачем она здесь?

Странник наверняка размышлял о том же, потому что и сам до сих пор молчал. Взгляд у девочки был решительным, но выражение лица ему противоречило – смущённое, неуверенное, с проблеском облегчения, когда Кёко вышла из-за спины Странника и наклонилась навстречу. Тогда она неприлично ткнула в Кёко пальцем – на пояс с беззвучными ныне бубенцами? Или на жёлтое кимоно? – и достала из рукава письмо.

– Это точно нам?

«Непохоже, чтобы она была из почтового отделения», – нахмурилась Кёко, но то, что девочка всучила Страннику в руки, действительно было искусно сложенным конвертом. Восковая печать, закупорившая его, тёмно-синяя и квадратная, прямо как та фамильная пластинка, которую Кёко прихватила из имения Хакуро и которую показывала время от времени на постах, доказывая, что она оммёдзи. Только в узоры этой вместо фамилии было вписано некое «Бэнтэн». Кёко только об одной Бэнтэн слышала – богине любви. Но к тому моменту, когда она вспомнила, кто и в каких случаях к ней взывает, девочки уже и след простыл. Даже отпечатков от дзори на снегу не осталось.

«Какая ловкая камуро, – подумалось Кёко, пока она искоса смотрела, как Странник прячет письмо себе в рукав. – Прислужница куртизанки».

* * *

Когда Ёримаса Хакуро отправлялся на очередной далёкий заказ, ради которого коня приходилось не только подковывать, но и даже менять в пути, то по возвращении Кёко обязательно спрашивала его, скучал ли он по дому. Тогда Ёримаса крепко задумывался, потирал подбородок шершавой рукой, издавая многозначительное мычание, и улыбался.

«Скучал, конечно, – отвечал он в конце концов. – Ведь знал, что дома меня ждёшь ты». И целовал её в лоб.

Теперь же они поменялись местами.

Иногда, не выдерживая тоски, Кёко перечитывала возле костра свои собственные письма – те из них, которые так и не решилась отправить, уж больно жуткие подробности в них были, – и обнимала Аояги. Пускай та чувства её разделить не могла – древо есть древо, что с него взять? – но порой гладила Кёко по спине утешительно, зная, что хозяйке именно это и нужно. В такие моменты Кёко не составляло труда представить, что над ней вновь раскачиваются розовые пушистые ветви и где-то на кухне Кагуя-химе настаивает и процеживает зелёный чай. Когда же приходило время снова открыть глаза и вспомнить, где она на самом деле, Кёко неизменно извинялась перед Аояги за свою слабость и заодно проверяла, как заживают борозды на её левой щеке, оставленные там вцепившимся в неё мононоке-дзикининки[16], с которым они столкнулись в позапрошлом месяце. Несмотря на то что те всё-таки зажили, хоть и делали это непривычно долго, Кёко с тех пор старалась не брать Аояги на изгнания и ограничивалась поручениями в духе «купи-принеси-подай». А порой, съедаемая чувством вины, какую не было принято испытывать перед служебными духами, и вовсе освобождала от работы и брала её на себя.

– Я сама, Аояги. Иди лучше посмотри на мою накидку, а то знаешь же, как плохо я обращаюсь с иголкой. Проверь, хорошо ли я всё зашила и не пропустила ли где дыру.

Вот и сейчас Кёко мягко отвела её рукой от ирори, над которым висели два котелка: в одном подогревались угощения ноканси, а во втором закипел суп из водорослей, как тот, который Странник советовал ему сварить для дочери (и сам вообще-то любил). Аояги моргнула несколько раз из-под прядок тёмно-каштановой чёлки, кивнула и поднялась с колен, волоча за собой многослойный шлейф нежно-розового кимоно, похожий на длинный павлиний хвост. Похоже, им всё-таки удастся Новый год отметить: еды теперь, считая те закуски и десерты, что Аояги приготовила, пока Кёко со Странником не было, хватило бы на целый клан! Терпение Кёко с детства оттачивали уроками каллиграфии, заставляя выводить сигилы задубевшей рукой в неотапливаемой комнате, – часть воспитания будущих самураев, которую много веков назад позаимствовали оммёдзи, – но ничего не давалось ей сложнее, чем накрывать низенький стол и расставлять на нём тарелки, но при этом ни крошки не пробовать на зубок.

Она ждала, когда Странник вернётся из онсена, чтобы они могли отужинать вместе, а пока решила собрать еду той, для кого слово «вместе» звучало как заклятие на каком-то чужом языке. Даже накладывая в мисочку маринованный имбирь и ломтики тушёного карпа с рисом, Кёко ворчала под нос, будто приправляя своим недовольством еду, как перцем:

– И зачем только императрица её с нами послала? Почему Странник не отказался? Разве носиться с оммёдзи по всей Идзанами, спать на циновках вместо роскошного яэдатами и есть вместо красной рыбы горькую редьку для хранительницы Высочайшего ларца не то же самое, что понижение в должности? Или это наказание? Вот только кого Когохэйка Джун тем наказывает – Мио или же нас?

О мотивах императрицы кошек, решившей, что хорошая идея – послать кайбё в поход с теми, кого та однажды пыталась убить, – Кёко оставалось только догадываться. Как, впрочем, и о мотивах Странника, на это согласившегося… Кёко так и не поняла, то ли он слишком всепрощающий, то ли наивный, то ли скрывает от неё что-то. Тогда в лесу, наутро после того, как Кёко наконец-то узнала, кто он такой, он просто сказал ей: «Мио отныне – катарибэ[17] её величества. Будет странствовать с нами и всё запоминать. Когохэйка Джун желает знать обо всех наших с тобою приключениях!»

Спустя время Кёко смирилась с тем, что в каждой складке её одежды теперь вечно да находится какой-нибудь клочок шерсти и что циновка её пахнет кошачьей мочой (хотя Мио и утверждала, что это сделали белки и она тут ни при чём). С чем Кёко смириться так и не смогла, так это с тем, что с появлением Мио она словно превратилась в ребёнка, а кошка – в её извечную няньку.

– Спасибо тебе за то, что ты сделала сегодня, – всё-таки сказала ей Кёко, как подобает человеку порядочному и благовоспитанному, прекрасно осознающему, что, не будь Мио рядом, она бы здесь уже не стояла. И всё же от ироничного комментария не удержалась: – Один раз ты меня на крышах чуть не убила, а один раз на них же спасла. Полагаю, теперь мы в расчёте.

Мио даже не повернулась.

То, что с ней что-то не так, Кёко заметила, ещё когда ставила возле её циновки поднос, на содержимое которого не поскупилась – от души наложила всего, что, глотая слюни, хотела бы отведать сама, – а Мио даже не шелохнулась. Лежала там же и так же, как в момент, когда Кёко и Странник только-только ввалились в номер гостиницы: за плотными ширмами, делившими одну комнату на две, где вторая половина, устеленная тряпьём, походила на лежанку. Мио свернулась в ней клубочком в два раза меньше, чем была тогда, во время драки с хаори, и на голос Кёко только повела чёрными ушами.

– Я не ради тебя это сделала, – ответила Мио немного погодя.

Кёко не стала спрашивать, ради кого же тогда, – только закатила глаза. Даже благодарность хранительница Высочайшего ларца и ту принять не могла нормально!

«Ну и пусть тут тогда одна лежит».

В конце концов, хоть Кёко и спала с Мио бок о бок вот уже полгода, общих тем для разговора у них от этого не прибавилось. Симпатии друг к другу – тоже. Так что Кёко оставила поднос и поднялась с колен, собираясь задвинуть ширму и снова отгородиться от Мио, пока Странник не пришёл и опять не начал чихать. Эта его пресловутая аллергия не терпела, когда он оставался с кошкой подолгу в замкнутом пространстве.

– Что с тобой? – выпалила вдруг Кёко и сама подивилась тому, что, во-первых, всё же спросила, а во-вторых – так испуганно прозвучала.

Осторожно перевернувшись на голос Кёко и запах еды, Мио издала низкое, несвойственное ей гудение. Лишь одно животное гудело так – нет, не дикое, не злое… Раненое.

– Тебе плохо?

Если случалось такое, что Кёко по какой-то причине пыталась к ней прикоснуться, то Мио каждый раз восклицала, будто правила императорского дворца ей зачитывала: «Я микусигэдоно-но бэтто, хранительница Высочайшего ларца! Не тр-рогать мои лапки, не тр-рогать!» Но на сей раз надменности не было – одно лишь шипение, какое издаёт самая обычная кошка, вовсе никакая не демоническая и уж тем более не императорская. Кёко так и не смогла к ней притронуться, отдёрнула руки от боков, странно выпирающих там, где они выпирать не должны.

– У тебя рёбра сломаны, Мио.

– И без тебя знаю.

– Почему сразу не сказала?! Неужели ты сломала их, когда…

«Когда мы падали. Чтобы не сломала я».

Полосы, оставшиеся от кошачьих когтей, под одеждой Кёко всё ещё горели. Но там могло болеть куда сильнее, если бы Мио не вцепилась в неё тогда и не кувыркнулась в воздухе, меняя их местами. Ведь окажись Кёко снизу, а не сверху… то сейчас, съёжившись клубочком, со сломанными рёбрами лежала бы она.

– У Странника всякое в коробе есть, – выдавила Кёко, чувствуя себя теперь ещё более обязанной, чем прежде. Не одним подносом с едой и благодарностью, а минимум целым месяцем регулярных завтраков, обедов и ужинов. – Мне редко когда путное удаётся оттуда вытащить, но несколько раз я вытаскивала обезболивающую мазь и…

– Я кайбё, – резко прервала её Мио, укладываясь обратно на циновку, и это был первый раз, когда она произнесла «кайбё» вслух, ещё и тоном, будто в чём-то призналась.

Противопоставить этому Кёко было нечего. Страдания Мио были тихими и ворчливыми, не такими, какими были бы у Кёко, напорись она тогда всё-таки на колья. Она утробно зарокотала о том, что ей в тарелку снова положили редис, который она терпеть не может. Надеясь, что Мио поправится уже к утру (травмы делали её характер ещё невыносимее), Кёко задвинула ширму.

«У демона – демоническая суть…» – повторила она себе.

Но почему же тогда на душе так паршиво?

– Редиска, – продолжала бубнить Мио из-за ширмы. – Лучше бы окуня побольше положила, жадина!

Кёко вздохнула и подобрала из-под ног маринованный красный редис, который со стуком прикатился к ней через щель. Очевидно, не существовало такой боли, которую эта кошка не смогла бы преодолеть ради возможности набить желудок. Это раздражало, но не шло ни в какое сравнение с тем, какое бешенство у Кёко вызывала её неоправданная и ничем не объяснимая жертвенность.

– Почему она вечно это делает?!

Ширму хозяин гостиницы за лишнюю пару медных мон предоставил длинную и широкую, такую, чтобы она загораживала Мио от стены до стены, от пола и до потолка. Так что Кёко могла не бояться, что та их подслушает – или, вернее, даст понять, что подслушивает, и встрянет в разговор. Когда Кёко оказалась на другой половине комнаты, ту уже заволокло паром. Пахло мылом, чистотой и довольным, мокрым Странником, наконец-то вернувшимся из онсена. Вместе с ним к Кёко вернулся аппетит, она сразу вспомнила, как сильно хотела есть до разговора с Мио, и быстро промчалась к чабудаю, чтобы поснимать крышки с котелков и поскорее наложить себе полную тарелку. Аояги же расположилась в углу на своём спальном месте – Кёко не могла ей его не соорудить, даже если та не нуждалась в отдыхе, – и перебирала в пальцах нитку, распарывая неаккуратные стежки Кёко на её накидке и сшивая заново.

– Что-что говоришь? – Странник уселся за стол напротив Кёко, стащил с головы банное полотенце и бросил в предназначенную для того корзинку.

– Меня беспокоит наша хранительница. Слово «хранить» она, похоже, воспринимает буквально. Чего она привязалась ко мне? Сначала я решила, она просто ждёт, когда я умру – ну, знаешь, как ящерицы или вороны, чтобы съесть, – но потом она мне… помогла. Даже несколько раз. – Произносить слово «спасла» Кёко не стала, как и упоминать обстоятельства этой «помощи». Не хотела, чтобы Странник ей теперь и такие простые задания, как за мононоке бегать, доверять перестал. – Я всё в толк не возьму, что с ней такое. Она что, выбрала меня своей новой хозяйкой?

Странник усмехнулся – даже ему эта идея казалась смешной – и разломил пополам одноразовые деревянные палочки. Кёко тоже разломила свои, поскребла их друг о друга, чтобы снять с них занозы, и наконец-то схватила из общей тарелки покрытую панировочными сухарями сладкую картошку. Суп мисо так перегрелся на огне, что до сих пор дымился. Чёрные водоросли разбухли в терпком мутном бульоне, а крышечки, которыми прежде были накрыты миски, стали глянцевыми от испарины. Кёко была готова и её слизать, настолько урчало в животе. За столом её всегда учили выказывать скромность, есть маленькими кусочками и не налегать на мясные блюда, но Странник её прожорливость намеренно поощрял: постоянно подбрасывал ей в тарелку то лишний ломтик темпуры, то кусочек жирной говядины вагю. А иногда, наоборот, стремился съесть всё-всё самое вкусное из общих блюд первым, чтобы Кёко ничего не досталось. Тогда трапеза превращалась в битву, кусочки рыбы и креветки – в военные трофеи, а палочки – в мечи.

– Прошу, отдай мне морское ушко! Ты ведь всё равно вкуса не чувствуешь.

– Нет. Мне нравится, как оно хрустит.

– Морское ушко не хрустит, оно тянется и имеет очень нежную текстуру. Вот видишь, ты совсем его не ценишь! Отдай!

Он так и не отдал, но на дне миски, под овощами, чудом нашлось второе. Пока Кёко жевала и упивалась зреющим в ней перееданием, в ощущении которого и заключалась вся прелесть столь роскошных трапез, огонь в ирори успел догореть. Очевидно, он так спешил поесть, что после онсена толком не вытерся: на груди под растянутым воротом гостевой юкаты ещё блестели капли воды, а лазурно-синие рукава её впитали. Даже с чёлки, лежащей по бокам лица, до сих пор капало. Прежде Кёко гадала, меняется ли Странник с годами внешне, учитывая, что умереть не может, но в какой-то момент заметила, что теперь его бронзовая бусина уже не висит под ухом, а лежит почти что на плече…

«Не мешало бы подстричься», – подумала Кёко сначала о нём, а затем и о себе, вытянув из-за уха собственную отросшую прядь. Закинула в рот ещё немного риса, прожевала, проглотила и вернулась к беспокойству:

– Так что ты думаешь? О Мио.

– Я думаю, что нам повезло, что она с нами. Точнее, тебе.

– Что это ещё значит?

– Ты пока неопытна, а из меня не такой хороший учитель, каким бы я хотел себя считать. Когда ты несёшься напролом, должен быть кто-то, кто тебя остановит. Вот скажи мне, насколько невнимательной нужно быть, чтобы не заметить колья? – «Так он что, всё знает?!» – Я уже не говорю о том случае с дзикининки с его коллекцией кукол из мёртвых людей, когда ты перепутала заклятия и сковала амулетом себя вместо него. А что насчёт гнезда нурэ-онны[18], в которое ты полезла, хотя я сказал тебе этого не делать? И что то наверняка обычный, наводящий на селение страх ёкай, а не мононоке. Чуть выводок её не растоптала! Всей кровью своей не расплатились бы, не подоспей Мио вовремя. Ей приходится быть твоей нянькой из-за твоего же безрассудства…

– Ой, смотри! Тут ещё одно морское ушко!

Кёко его специально в тарелку Страннику подкинула, лишь бы тот замолчал. Конечно, отдавать ему последнее лакомство особого желания не было – больше хотелось ощетиниться, надуться и спросить, на чьей Странник стороне и разве не помнит он, как они во дворце императрицы кошек едва не пошли на темпуру ради «задорного весёлого бунраку». Однако Кёко хоть и позволяла себе с учителем многое, но не всё. Не признать, что он прав, она не смогла бы даже под угрозой лишения второго глаза. Действительно ведь часто поддавалась эмоциям и действовала импульсивно, а потому ошибалась.

Несколько раз Кёко косилась на ширму, прислушивалась к дребезжанию за ней мисок и болезненному гудению, но снова навестить Мио так и не решилась. Пообещала себе, что сделает это через пару часов, когда доест и всю пищу переварит, но в глубине души знала, что врёт. Если Мио была высокомерной, то Кёко – гордой. Не такой, чтобы разбивать камни твёрдым лбом, но такой, чтобы на кошку сверху вниз смотреть, даже если кошка могла вырасти до её роста.

«А ещё она напи́сала на мой футон!»

– Хмм… – задумчиво изрёк Странник, заглянув себе под ворот кимоно. Кёко тут же перестала смаковать свою обиду и, сложив палочки у пустой миски, подняла глаза. Она уже знала, что Странник так на кумадори свой смотрит, оценивает изменения в нём, кои не скрывает больше, но соблазн отпустить какую-нибудь шутку всё равно оставался.

– Не засчиталось изгнание цукумогами? – спросила она серьёзно.

– Наоборот. Засчиталось. Оно и странно… Я ведь даже вещь из короба достать не успел. Мононоке сам в огонь кинулся – не упокоение, а самоубийство.

– Быть может, для мононоке оно упокоением и было, – предположила осторожно Кёко, пусть идея эта и откликалась в ней такой невообразимой тоской, что непонятно, во что хотелось верить больше. – Пожертвовать собой, чтобы хоть одну девушку от себя же и спасти… Если твой кумадори всё-таки изменился, значит ли это, что Эцуко Мэйрэки переродится и однажды повстречает истинную, а не ложную любовь?

Странник пожал плечами. Лиловая линия на верхней губе и чёрточкой поперёк нижней за всю трапезу так ни разу и не сложились в привычную хитрую улыбку. Он доел, оставив ей лишнее морское ушко, прибрал за собой миски и разлёгся на дзабутоне. Под столом Странник вытянул голые ноги, и Кёко, смущённая, не знала, куда ей смотреть, а потому заняла себя тем, чтобы вновь раздуть в полу ирори. Вскоре запахло табаком, вытащенным из металлической коробочки-инро. Этот табак, нарезанный тоньше человеческого волоса, они купили позавчера на киотском рынке, где зарабатывали себе на гостиницу продажей новогодних подарков. Жаль, недолго – зимы в этом регионе Идзанами жуть какие кусачие! Так вгрызались, будто норовили выдрать из тебя кусок. Из-за того, как худо шло с торговлей, они не могли позволить себе в Киото больше семи ночей. И сейчас как раз зачиналась шестая.

«Киото – муравейник, – снова подумалось Кёко, пока она шевелила кочергой древесно-угольную пыль, смешанную с клеем фунори, чтобы не дымило. – Много людей – много несчастий… Значит, и много мононоке».

– А та девочка, – начала Кёко, – которая караулила нас у лавки ноканси и вручила письмо. Ты вышел раньше меня, долго она там стояла?

– Долго. – Послышался стук когтя по курительной трубке – Странник забивал внутрь пушистый комочек табака. – Сначала просто смотрела с конца улицы, потом перешла на крыльцо чайного дома… И только когда вышла ты – мужчин, видать, боится, – она вплотную приблизилась. Я-то сразу её заметил. Подумал, любопытствует, кто я такой, но, очевидно, она о чём-то другом размышляла. Интересное дитя.

– Настолько ли интересное, что мы туда пойдём?

– Куда? В Симабару? – уточнил Странник, и Кёко кивнула. – Нет.

– Но…

– Забыла, что мы вчера устроили? Нам лучше поскорее покинуть город, пока какой-нибудь досин[19] не опросил очевидцев и, услыхав про двух гуляющих в Новый год оммёдзи, не связал одно с другим.

– Но пожар же потушили!

– Ага. – Странник хмыкнул. – После того как он всего-то весь квартал спалил, превратив дюжину мастерских и чайных домов в труху. Тот, где лавка ноканси, я-то защитил, так огонь пошёл на север…

– А как же зеркальных дел мастер при храмовом комплексе Фусими Инари? А торговец сладостями у Сада камней? Они оба поручили нам свои заказы! Ждут небось и не дождутся…

– Первый жаловался на уродливое лицо, которое в отражениях по ночам возникает и на него пялится – то наверняка унгайке, разновидность цукумогами, «облачное зеркало». Второй же судачил о колодце и грохоте костей оттуда… Это, вероятнее всего, киокоцу – потревоженные останки кого-то, кого однажды в тот колодец скинули. Скорее всего, не мононоке, а призрак. Выясним, в чём точно дело, и разберёмся за несколько часов. А потом уйдём. Сразу же. Я так решил.

Кёко скуксилась, разочарованная, но снова воодушевилась, когда Странник достал из вороха своих сложенных одежд письмо, а значит, всё-таки волей-неволей сомневался. Синяя восковая печать треснула, бумага, хоть и плотная, уже помялась. Каллиграфия на той была безупречной и изящной. Её штрихи Кёко всего минуту из-за плеча Странника рассматривала, пока они шли через Киото в гостиницу, но старые привычки было уже не искоренить – запомнила стихотворение слово в слово, так, что могла цитировать:

Место нашей встречи на берегу реки.

В тёмные я жду часы,

Чтобы обнять любимого.

Почему же тебя так долго нет?

Моя пылающая страсть жарче огня,

Варницы соляные – лишь отблеск моего томления[20].

«Си-ма-ба-ра», – повторила про себя Кёко, и почему-то в четырёх этих слогах поэзии ощущалось больше, чем в любых стихах. Приличным женщинам название весёлого квартала даже знать было не положено, не то что ведать, чем именно и кого он веселит. В Камиуре, городе храмов, ничего подобного не было и в зародыше, поэтому за развлечениями и удовольствиями все ездили в города покрупнее и подальше. Даже Ёримаса как-то под наваждением саке проговорился Кёко, что по молодости ездил в столичный юкаку[21], где, как он выразился, «чуть не присягнул на верность новым божествам». Конечно, юкаку не только продажной любовью славились – шумные идзакая, театры, чайные дома с азартными играми там тоже были, – но мужчины никогда бы добровольно не стали ходить туда, где нет красивых женщин.

Кёко, впрочем, будь хоть четырежды мужчиной, никогда бы не прельстилась подобным местом. Другое дело тем, что могло там тайно и зловеще обитать…

– Что, если в Симабаре завёлся мононоке? И он действительно опасен, – протянула она, напрочь забыв о том, что вообще-то собиралась в онсен, дабы едкую гарь от фейерверков и огня с себя смыть, и что Аояги уже сложила для неё у входа банное полотенце. – Когда я забирала накидку, то слышала, как ноканси труп самурая обсуждал. Сказал, у него какие-то подозрительные травмы… И принесли его из Симабары, да не впервые там такое происходит. На проделки хатамото-якко не похоже, – сразу оговорилась Кёко. – Оружие в весёлых кварталах под запретом, у ворот сдаётся, так? Да и откуда у женщины такая сила…

– Не столь уж и редкий случай, – всё равно возразил Странник, и под потолком заплёлся горький дым, который он выдохнул, зажав между зубами подожжённую кисэру. – О таком обычно просто не говорят, чтобы клиентов не спугнуть. Чаще, конечно, женщины, до оружия добравшись, не их убивают, а самих себя… Настолько тяжка их доля.

– Но кто-то из Симабары ведь захотел, чтобы к ним пришли оммёдзи! Иначе зачем письмо такое вручать? Это похоже на загадку, зов. К тому же только там я ещё не спрашивала, как мне Кусанаги-но цуруги починить… Вдруг найдётся кто-нибудь, кто знает…

– Где? – Странник поперхнулся. – В борделе? Ты настолько уже отчаялась?

«Скорее, замучалась не спать каждую девятую ночь», – подумала Кёко.

Последняя девятая ночь только недавно миновала, ещё пять дней до неё оставалось, так что раньше времени вспоминать о том не хотелось. Ко всем таким ночам Кёко старалась относиться как к тренировкам: пусть оттачивала она и не мастерство изгнания – коль с духами этими было ничего серьёзного не поделать без знания их Формы, Желания и Первопричины, – но всяко стала лучше управляться с мечом и талисманами. Странник каждый раз перед тем, как мононоке прогнать, давал Кёко возможность сначала с ним подраться. И, конечно, никогда не спускал с них глаз: всегда садился куда-нибудь поодаль на пару с Мио и ждал нужного момента. Кёко была готова поклясться, что они каждый раз делают ставки, сколько она продержится, прежде чем упадёт на колени и Страннику придётся достать талисман.

Самым сложным в этом было вовсе не уворачиваться от ядовитых жал или клешней и выстоять один на один с мстительным духом хотя бы несколько минут. Самым сложным было не думать, что по твоей вине освобождаются те, кого на протяжении веков пленили твои предки, жертвуя кровью физической и кровью духовной, а иногда даже жизнью.

«Однажды я починю меч, а потом вернусь домой и найду в летописях тех, кого преследовали выпущенные мною духи, и непременно опять их изгоню», – так Кёко твердила своей совести, но конкретных сроков теперь не называла – лишь эфемерное «однажды». Многое изменилось там, на лесном привале неподалёку от кошачьего дворца, на котором Кёко заночевала со Странником, а проснулась и продолжила путь уже с Диким лисом. Её желания всегда были амбициозны, но теперь она стремилась к гораздо более грандиозным вещам, которые и от её семьи, и от целей оставались очень, очень далеки.

«Желаю увидеть, как узоры на его теле и лице изменятся опять».

«Желаю снять с него проклятие, чтобы он избавился от всяких тяжб и изгонял мононоке только потому, что хочет, а не потому, что то его работа».

«Желаю не просто превзойти, а чтоб он остался мне вовеки должен».

«Желаю ему помочь и упокоить для него последние двадцать мононоке».

Кёко никогда не забудет, каким цельным, гладким и безупречным выглядел Кусанаги-но цуруги в её руках, когда она провела первое в своей жизни упокоение в замке даймё и вытащила его из ножен… Но то, каким целостным начинал выглядеть Странник – как расправлял плечи, как вытирал слёзы, отправив в новую жизнь очередную душу, и как непривычно, совсем не хитро улыбался, – она тоже никак не могла выкинуть из головы. Этот вид нравился ей даже больше фамильного блестящего меча.

«Моё упокоение… Моя кагура, – поняла Кёко ещё давно. – Возможно, именно в них ключ к починке Кусанаги-но цуруги. И если мне нужно пойти против воли учителя, провести тысячу упокоений самостоятельно и истратить всё моё ки, дабы восстановить меч, то так тому и быть. Но… Не сейчас. Попозже».

– Ты правда хочешь отправиться в Симабару? – спросил Странник, выпуская в потолок колечки дыма, отливающего серебром. Всё это время они думали каждый о своём, пока снова не встретились взглядами.

– Будет невежливо не ответить на приглашение…

Он одинаково любил что удивлять её, что разочаровывать, поэтому не заставил себя ждать:

– Камуро не нас конкретно пригласила, Кёко, а кого-то. То письмо так и называется – «когаруру кими-э» – «Моему любимому принцу», – начал он поучительным тоном, каким рассказывал ей о практиках оммёдо, но никак не о домах для удовольствий. Разложил конверт на чабудае и провёл длинным графитовым когтем по загадочной надписи в конце письма: «Вы знаете от кого». – Это примета такая, считай реклама. Обычно юдзё[22] сама идёт на перекрёсток и оставляет там конверт с интригующей подписью, которая будто бы именно тебе предназначена, но на деле же – кому угодно, перед кем она конверт обронит или кто его найдёт. Так они клиентов завлекают, заставляют их чувствовать себя особенными… Всем ведь приятно думать, что в них влюбились, лишь мимолётно на улице увидев, правда? Мужчины легко покупаются на это, и вот, смотри – в доме удовольствий новый гость!

– Откуда ты столько об этом знаешь? – сощурилась подозрительно Кёко, оглядела его с ног до головы так, будто пыталась прикинуть, мог ли достопочтенный, на всю страну известный, благородный и великий Странник действительно быть завсегдатаем подобных заведений.

«Вроде нет», – решила она, сложив руки на груди и немного поразмыслив, на что Странник многозначительно приподнял бровь, наверное, даже не ведая, что в её голове в этот момент творится и как внутри всё дёргается и скручивается от одного лишь «А если всё-таки…».

– Я бывал там пару раз, – ответил наконец-то Странник, оставив её с широко раскрытыми глазами, пока он не добавил: – Изгонял мононоке.

– А, – выдохнула Кёко, прикрыв глаза. – Тогда ладно.

– А ты что подумала?

– Да так…

И она поспешно отвернулась, вновь забормотав о горячей ванне.

– Нет. – В конце концов Кёко не вынесла, опять остановилась и, уже держа в руках юкату, решительно посмотрела на Странника. Он даже в кисэру свою крепче вцепился, наверное, решил, что Кёко сейчас отнимать её кинется. – Это письмо правда похоже на зов о помощи! И я уверена, что это он и есть. Его нам доставила камуро, а не юдзё, верно? Прямо в руки, не просто уронила! Она выглядела так, будто целенаправленно искала оммёдзи. Наш номер в гостинице всё равно до завтра оплачен, и Мио надо подлечиться, отдохнуть. Да и Фусими Инари, где зеркальных дел мастер ждёт, в той же стороне… Так почему бы по пути в Симабару не заглянуть? Хоть одним глазком! Представь, если там и вправду мононоке. Кучу времени и сил на поиск следующего сэкономим! Вот тебе и второй по величине город после столицы – столько расследований зараз!

– Ладно, ладно, настырная ты госпожа. Попытаюсь разузнать, – сдался Странник, и Кёко так восторжествовала, так обрадовалась, что чуть столик не перевернула, подползя к нему на коленях поближе и вовсю кланяясь. – Хватит, хватит! Я ничего тебе не обещаю! Сначала газеты и сплетни внимательно изучим, выясним, правда ли не первая то смерть, и если заметим след… Твоя взяла. Пойдём.

Предыдущая главаГлава 3 из 20Следующая глава