В верхней запираемой комнате «Якоря» вечером двадцать шестого декабря горели две свечи. Тарас Лукич Гордеев сидел во главе стола, с правой стороны — Трофимов, с левой — Евгений Никитич Мальцев, приехавший из Петербурга в Бережанск вчера с женой и двумя детьми на праздники.
Мальцев отличался от обычных обитателей этой комнаты. Невысокий, худощавый, тридцати восьми лет, в добротном сером сюртуке, который в Петербурге был одним из десятка таких же на его выход, а в Бережанске выглядел парадным; в золотых очках (он читал документы с близорукостью, проявлявшейся в последние три года); лицо чиновничье, без выдающихся черт, но серые глаза — внимательные, неспешные, из тех глаз, которые при допросе подозреваемого замечают больше, чем сам подозреваемый думает сказать.
Мальцев был зятем Гордеева. Женат на Агафье Тарасовне, старшей дочери, с семьдесят первого года. Двое детей — Пётр десяти лет и Мария шести. Служил коллежским советником в Департаменте общих дел Министерства внутренних дел в Петербурге. Чин не высокий, но должность устоявшаяся: карьера шла ровно, без скачков, зато и без падений, в том среднем слое столичного чиновничества, через который проходит половина административных решений российской империи.
На столе перед ним лежал запечатанный пакет, который он привёз вчера в Бережанск. Распечатал при Тарасе Лукиче сейчас. Три листа: образец доноса со свободными местами для вписывания конкретных сведений; юридическая справка с точными ссылками на Городовое положение семидесятого года, статья шестьдесят два; и пустой бланк с тремя полями для подписей гласных.
Тарас Лукич читал. Медленно. Прочёл один раз, второй.
— Как это подадим, Евгений Никитич?
Мальцев ответил ровно:
— Тарас Лукич. Важно, чтобы запрос в губернию пошёл как голос из самого города, а не как ваше деяние. Подписантов найти трёх. Не ваших подхалимов. Лучше — гласных нейтральных, но с умеренным недовольством Стрешневым. Тогда губернский правитель получает запрос формально от недовольных горожан, обязан отреагировать, обязан послать формальное предписание. А я в Петербурге в Департаменте полиции параллельно запускаю дело по жалобе. Министерский запрос придёт в губернию сверху. Двойной ход. Губернатор от этого не отмахнётся.
— Кандидатов у меня трое. Кривцов, Бухвостов, купец Шмелёв.
— Кривцов — ваш. Никифор Иваныч Кривцов пятнадцать лет у вас. Его подпись прозвучит как подпись вашего человека, — лучше не брать. Бухвостов и Шмелёв — годятся. Третьего — найти со стороны. Может быть, мещанский Синицын или купеческий Тимофеев, из средних, тихих, недовольных шумом.
— Подберу.
Трофимов из своего угла, глядя в край стола, тихо произнёс:
— Шмелёв подпишет за семьдесят пять рублей. Это я знаю.
— Подпишет, — подтвердил Гордеев.
Мальцев помолчал.
— Тарас Лукич. Я уезжаю четвёртого января. До этого я в Бережанске. Подписанный документ везу с собой в Петербург. Там запускаю в работу. Параллельно ко времени моего возвращения — пусть в губернию уйдёт местный запрос. Все три подписанта обязаны понять: не я, не вы, они сами — в своей городской думе — обнаружили нарушение статьи шестьдесят два и обязаны сообщить. Без сомнений.
— Они поймут. Третьего найду за три дня.
— Тогда — через две недели у Стрешнева в кабинете лежит губернское предписание. Ещё через две недели — служебное расследование. Ещё через месяц — в зависимости от ответа — либо прекращение, либо передача в Сенат. В зависимости от ответа.
Тарас Лукич посмотрел на Мальцева. В его взгляде было не удовлетворение, а рабочая оценка сложного хода, который зять, совершенно лояльный и вместе с тем чуждый родственным эмоциям, исполнил строго по своему профессиональному расчёту.
— Хорошо, Евгений Никитич.
— Спокойной ночи, Тарас Лукич.
Мальцев встал, собрал бумаги в пакет, вышел. В приёмной его ждал Пётр Тарасович — с которым у Мальцева за двенадцать лет брака не было почти никаких личных разговоров, только совместные деловые поручения. В молчании они вышли и сели в сани.
Гордеев остался с Трофимовым.
— Через две недели у Стрешнева в кабинете будет серьёзно, — произнёс Трофимов.
— Через неделю, — поправил Гордеев. — Не больше.
Двадцать седьмого декабря, в понедельник, я пришёл в управу в девять часов утра.
С собой у меня был петербургский конверт, который со вчерашнего вечера лежал на каминной полке моего домашнего кабинета. Я его не вскрывал — не по откладыванию, а по сознательному решению: вчерашний день должен был закончиться первым кирпичом и ужином с семьёй, а не служебным бумажным ударом.
Сегодня — служебный час. Я положил конверт на стол. Взял нож для бумаги. Распечатал.
Один лист. Плотная казённая бумага «по форме», с печатью Департамента общих дел губернского правления в верхнем правом углу. Шрифт канцелярский, по трафарету, с пустыми местами, заполненными от руки.
'Его Высокоблагородию городскому голове города Бережанска Павлу Андреевичу Стрешневу.
Уведомление.
Губернское правление доводит до Вашего сведения, что по поступившим из Министерства внутренних дел сведениям у губернского правления возникли основания предполагать возможное нарушение Вами статьи 62 Городового положения 16 июня 1870 года, предусматривающей запрет для лиц, занимающих выборные городские должности, участвовать в коммерческой деятельности на подведомственной территории в качестве пайщика либо владельца коммерческого предприятия.
На основании статьи 109 указанного положения Вам предписывается в срок не позднее 12 января 1882 года представить в губернскую управу письменные объяснения по существу указанных сведений с приложением подтверждающих документов (копия устава товарищества, копия договора о Вашем участии, выписка из торговых книг, иные документы по Вашему усмотрению).
Непредставление объяснений в указанный срок, равно как и недостаточная полнота документов, может послужить основанием для принятия в отношении Вас мер, предусмотренных законом.
Советник губернского правления М. П. Долгушин.
27 декабря 1881 г., г. Казань.'
Я перечитал. Шестьдесят пятая статья, тридцать пять слов в предписывающей части, срок — две недели (до двенадцатого января). Всё «по форме», корректно, без угрозы, но с ясным обозначением: расследование уже начато, Стрешнев — объект его.
Я отложил лист.
Удар пошёл. Как я и предполагал, с паузой в пять недель после провокации восемнадцатого ноября — ровно той паузой, которая нужна Мальцеву, чтобы съездить к тестю, забрать на себя всю подготовку доноса и параллельно провести его через министерство. Темп — точный.
Я взял колокольчик со стола. Короткий звон.
— Никифор.
— Слушаю, Павел Андреевич.
— Звоните немедленно Фёдора Игнатьича. И посыльного за Артемием Николаевичем. Пусть приезжает срочно.
— Есть.
Никифор вышел. Я стоял у окна, смотрел на Соборную. В девять утра уже светло. Фонари погашены. Снег на мостовой утоптанный, с жёлтыми следами у фонарей. Из трубы напротив — тонкий вертикальный дым; устойчивая антициклонная погода, температура минус двенадцать, день обещает быть ясным.
Моё тело, которое последние пять месяцев стало привычным к Ракитину, сейчас работало отлично. Пульс не поднимался. Дыхание ровное. Никакого «отскока», как после провокации Расторгуева. На этот раз удар был не неожиданным, а предсказанным, и в ответ я собирался в ту минуту, когда колокольчик ещё не остыл у меня в руке.
Через десять минут вошёл Сычёв.
— Павел Андреевич.
— Фёдор Игнатьич. Прошу, читайте.
Я передал ему лист. Сычёв сел за малый стол у окна, надел пенсне, читал медленно, как он читал все казённые бумаги в первый раз. Закончив, снял пенсне, протёр платком, надел снова.
— Это — Мальцев.
— Зять?
— Он. Больше некому. Пётр Тарасович съездил, и привёз. Формулировка — министерская, не губернская; губерния только оформила транзит. Решение принималось в Петербурге.
— Сколько у нас времени?
— Две недели. До двенадцатого. Это — тот срок, который губернатор обязан дать: меньше нельзя, больше — губернский чиновник даёт, только если сам в деле замешан. Долгушин — человек ровный, не замешан. Две недели — честно, по закону.
— Артемий Николаевич будет через сколько?
— Я послал Прохора в его контору. Приедет к десяти.
— Хорошо. Пока он едет — садимся думать.
Сычёв достал из внутреннего кармана записную тетрадочку (его неизменная, в чёрной коленкоре, с которой он ходил на все важные разговоры). Открыл. Приготовил перо.
— Статья шестьдесят два, — произнёс я, — если я её помню правильно, запрещает совмещение выборной городской должности с коммерческим соучастием на подведомственной территории.
— Подведомственная территория — город Бережанск. Кирпичный завод — в селе Глинки, пятнадцать вёрст. Формально — уезд, не город. Подведомственная мне территория — только внутри городской черты.
— Павел Андреевич. — Сычёв помедлил. — Это формально верно. Но Долгушин с этим в губернском правлении выдержит спор только если у нас будет прямая бумажная база. Казанские судейские за последние десять лет такие дела несколько раз пробовали — и «уезд — не город» работало как защита не всегда. В Городовом положении есть пометка о «подведомственной территории» в широком смысле, что толкуют по-разному.
— Значит, «уезд — не город» — первая линия, но ненадёжная.
— Так точно. Вторая линия — крепче: ваше формальное участие в товариществе. Если вы — не пайщик, а наёмный управляющий за вознаграждение, статья шестьдесят два вас не касается.
— А я — пайщик.
— Пайщик на двадцать процентов, пять тысяч рублей, с 10 июля 1881. Договор у Пивоварова.
В дверь постучал Никифор.
— Павел Андреевич, Артемий Николаевич.
— Просите.
Вошёл Белкин. В своём чёрном сюртуке, с портфелем. Запыхавшийся, с морозным румянцем; видимо, шёл пешком от конторы. Снял пальто.
— Павел Андреевич. Фёдор Игнатьич.
— Артемий Николаевич. Садитесь. Вот предписание из губернии. Прочтите.
Белкин прочёл. Не торопясь. Один раз, и ещё. Положил лист на стол. Провёл двумя пальцами по правому бакенбарду.
— Это серьёзно.
— Серьёзно.
— По первой линии защиты — «уезд не город» — я с Фёдором Игнатьичем согласен, рискованно. Казанская палата дважды за последние пять лет такие доводы принимала, но дважды и отклоняла. Пятьдесят на пятьдесят. На одну линию защиты так не кладут.
— Вторая линия?
— Переоформление товарищества. Вы выходите из пайщиков. Морозкин остаётся единоличным. Ваш вклад пять тысяч возвращается вам с формальной записью «вклад не реализован, инвестор отказался от участия до начала коммерческой деятельности». С октября или, лучше, с июля восемьсот восемьдесят первого вы оказываете Морозкину консультационные услуги по договору возмездного оказания. Ежемесячное вознаграждение — допустим, пятьдесят рублей. С июля по декабрь — триста рублей ретроактивно, по одному квартальному платежу. Всё документально, с расписками, с записями в торговых книгах товарищества.
— Это законно?
— Законно полностью. У меня есть два аналогичных прецедента в Казанской судебной палате: восемьсот семьдесят шестого года купец Нижегородский (не путать с городом — фамилия) и восемьсот семьдесят восьмого года мещанин Тимофеев из Чистополя. Оба городские головы своих уездов, оба в коммерческом соучастии, оба переоформили ретроактивно. Оба прошли. У меня копии решений в конторе — к вечеру принесу.
— А ретроактивность, Артемий Николаевич? Это — юридически чисто?
— Ретроактивность здесь — не юридическая фикция, а корректировка документальной формы. Фактически вы с самого начала не получали дохода от товарищества — товарищество не прибыльно, у него ещё нет производства. Ваши пять тысяч были внесены, но не пущены в дело, они на счётах товарищества. Мы их возвращаем. Оформляем консультационные услуги задним числом — это корректировка, а не подмена. У Пивоварова есть метод делать такие переоформления аккуратно.
Сычёв записывал. Я смотрел на Белкина.
— Артемий Николаевич. Сколько потребуется времени?
— Сегодня составим черновик новой редакции договора товарищества. Сегодня же в три часа показываем Пивоварову. Он внесёт правки, заверит. Морозкина вы вызовете до двух часов — нужна его подпись. К вечеру — полный комплект: новая редакция, расписка о возврате вашего вклада, договор оказания услуг с приложением ежемесячных расписок, выписка из торговых книг. Сопроводительное письмо-ответ Долгушину я напишу к утру двадцать восьмого. К четвергу тридцатому числу пакет у губернатора.
— Срок до двенадцатого января. У нас с запасом тринадцать дней.
— У нас с запасом столько, чтобы успеть, если что-то сбойнёт.
— Хорошо. Пошлите сейчас за Морозкиным.
Морозкин пришёл в двенадцать дня. В том самом шубе, в которой вчера ехал из Глинок; воротник припорошён мелкой изморозью — холодное солнце на улице иней сушило быстро, но под подбородком он остался. Снял шубу. Сел. Слушал.
Белкин объяснил за пять минут, коротко, без юридических красот — как Белкин умел объяснять купцам.
Морозкин выслушал. Не задал ни одного вопроса по ходу. Это у него была манера в серьёзных делах: слушать до конца, потом говорить.
Когда Белкин закончил, Морозкин произнёс:
— Переоформим.
— Савва Парфёнович, — сказал я. — Мне важно, чтобы вы это не делали просто потому, что я в беде. Вы сегодня берёте на себя весь коммерческий риск. Мой вклад пять тысяч был гарантией вам, что я в этом деле всерьёз. Теперь гарантии нет.
Морозкин посмотрел на меня прямо.
— Павел Андреевич. У меня гарантия другая. У меня дома, на столе, со вчерашнего вечера лежит первый кирпич. Завёрнут в холстину. Сегодня утром я его положил рядом с рамкой, где у меня портрет отца. Сорок лет батя мечтал о здешнем кирпиче. Я двадцать лет ждал и не брался. Вчера взялся, и — есть первый. Это гарантия, которой хватит на весь риск, сколько его есть, даже если все пять тысяч пропадут. Они ваши — я их верну вам к завтрашнему утру в расписке. Это моё обязательство. Что касается вашего соучастия — оформим как консультационные услуги. Документы подпишем. Прибыль я вам буду выплачивать наравне с тем, как если бы вы оставались пайщиком. Это — моё слово; его в бумагах нет, но есть между нами.
Белкин тихо делал пометки в тетради.
— Прибыль как пайщику, — произнёс я. — Это — щедро, Савва Парфёнович. Договор оказания услуг такого не предполагает.
— Не предполагает, — согласился Морозкин. — Это я от себя. Договорённость вне документа. Будете у меня получать то же, что получали бы как пайщик, пока дело работает. Это — моё обязательство, личное. Я его держу.
Я посмотрел на него.
Морозкин был человек купеческой формальной сдержанности — за полтора года знакомства я увидел его открытым три раза, и каждый раз этот открытый Морозкин был сильнее, чем формальный. Сейчас — четвёртый.
— Савва Парфёнович, — произнёс я. — Ваше слово принимаю. Благодарю.
Я протянул руку. Он пожал. Рукопожатие в кабинете городской управы Бережанска двадцать седьмого декабря тысяча восемьсот восемьдесят первого года, в двенадцать двадцать пополудни, при двух свидетелях (Сычёв и Белкин), между городским головой и старшим купцом города, — стояло выше любой расписки, которую Пивоваров заверит сегодня вечером.
Белкин тихо произнёс:
— Предлагаю документально всё оформить сегодня. Черновики готовлю к двум часам, к трём у Пивоварова.
— Оформляйте, Артемий Николаевич.
Морозкин надел шубу. У двери повернулся:
— Павел Андреевич.
— Да.
— Тарас Лукич думает, что он сегодня победил. Он нас завтра удивит.
— Удивит, Савва Парфёнович. В том и смысл.
Он вышел.
Остаток понедельника и весь вторник двадцать восьмого числа прошли в юридической мобилизации. Белкин с Сычёвым составили черновик новой редакции договора товарищества, расписку о возврате моего вклада, договор оказания консультационных услуг с приложением ежемесячных расписок (задним числом) и выписку из торговых книг товарищества (у Пивоварова в конторе с лета вёлся отдельный журнал для этого товарищества, туда внесли коррективы).
В три пополудни двадцать седьмого мы с Белкиным и Морозкиным были у Пивоварова. Пивоваров прочёл все документы, внёс несколько мелких правок (где-то уточнил формулировку, где-то сменил слово «соучастие» на «участие в управлении»), заверил печатью нотариальной конторы. Подписали все: я, Морозкин, Пивоваров как нотариус. Белкин — как присяжный поверенный обеих сторон, с отдельной припиской о том, что его участие сторонами согласовано и гонорар отдельный.
Всё вышло в двух экземплярах. Один — Пивоваров оставил в своём архиве (официальная копия). Второй — Морозкин взял в своё хранилище. Третий — мой, я взял в кабинет управы, в запертый ящик стола, где лежит дело номер восемьсот сорок семь и акт о провокации.
К шести вечера двадцать седьмого я был готов идти на ёлку, но вместо ёлки зашёл в кабинет управы — Белкин обещал к вечеру принести черновик сопроводительного письма Долгушину.
Он его принёс. Две страницы, вежливые, аккуратные, с точными ссылками на законы и приложения. Я прочёл. Одну фразу исправил в начале — слишком угодливую, заменил на нейтральную. Остальное — как есть.
К восьми вечера двадцать седьмого Сычёв уже переписывал набело.
Двадцать восьмого утром весь пакет был переплетён в один конверт: сопроводительное письмо (моё), копия новой редакции договора товарищества, расписка о возврате вклада, договор оказания услуг, приложенные расписки о получении вознаграждений (ретроактивные), выписка из торговых книг, юридическая справка Белкина со ссылками на прецеденты Казанской палаты. Всё в папке, запечатано сургучом, готово к отправке.
— К тридцатому утром, — сказал Сычёв, — у меня курьер в Казани. Пакет у Долгушина на столе.
— Нет, Фёдор Игнатьич.
Сычёв поднял голову.
— Я сам поеду. Лично передам Долгушину.
— Павел Андреевич.
— Фёдор Игнатьич, так надо. Это первое моё большое дело в губернии. Не письмом, а лично.
— Но — дорога, сорок вёрст туда и столько же обратно. Зимой. Декабрь.
— Выезжаю утром тридцатого, вернусь вечером. Если буря — перевалю в Казани ночь и вернусь тридцать первого утром. Не бесконечно.
Сычёв подумал.
— Правильное решение, Павел Андреевич. У Долгушина будет видеть, что у него на столе не «бумажка», а человек.
— Именно поэтому.
Двадцать восьмого декабря в четыре пополудни я вышел из управы. Впереди была ёлка — для шестидесяти детей нижнего города, которую мы с Красновым и Серафимом готовили полтора месяца.
Перед этим — ещё один короткий разговор. Белкин задержался у двери.
— Павел Андреевич.
— Да, Артемий Николаевич.
— Сегодня у вас на ёлке, я слышал, дети с Жигулёвской окраины будут.
— Будут.
— Я приду. Если позволите. Никогда на таких ёлках не был. Родители у меня были небогатые, но и не совсем бедные — мы всё же в гимназии учились, ёлки устраивали сами. А таких — чтобы дети босые — не видел.
— Приходите, Артемий Николаевич. В половине шестого в приходском зале.
— Буду.
— И Сычёв тоже приходит. Говорит, давно хотел посмотреть, как Краснов с детьми.
Белкин чуть усмехнулся:
— Между двумя ударами, Павел Андреевич, вы нас ведёте на ёлку. Необычно.
— Между двумя ударами, Артемий Николаевич, нужно где-то быть. Лучше — на ёлке.
Он пожал мне руку, ушёл.
Я остался в пустом кабинете ещё десять минут. Открыл тетрадь декабрьского плана. Вычеркнул седьмой пункт: «Подготовить ответ на вероятный губернский запрос по трактирным сборам и дровяному складу». В оригинале там был другой запрос (Гордеев через губернию по другим основаниям), но фактический запрос оказался по кирпичному заводу; не важно — я вычеркнул, потому что пакет готов.
Из семи пунктов плана — шесть выполнены. Остался один: второй взнос Цукерману, должен был состояться двадцать пятого декабря, пропущен на три дня. Завтра утром — исправлю. Цукерман человек терпеливый, трёхдневную задержку поймёт, особенно если я лично зайду с объяснением и немедленным платежом.
Записал в тетрадь: «27–28.12.1881. Губерния. Удар через Мальцева. Отбит — переоформление товарищества на Морозкина как единоличного пайщика, я — наёмный управляющий с ретроактивной оплатой услуг. Пакет готов. Лично везу тридцатого к Долгушину. Гордеев проиграл этот раунд. Задержка две-три недели. После — новый ход. Не отдых».
Ниже, мельче: «Не отдых».
Закрыл тетрадь. Надел пальто. Вышел на Соборную. До приходского зала — десять минут пешком.
На Соборной горели фонари. Морозно, около двенадцати градусов, но без ветра. К шестому фонарю от управы навстречу мне уже шла группа детей с матерями — видимо, с Жигулёвской, тоже на ёлку.
Я пошёл рядом с ними, в их темпе, не обгоняя.
В это же самое время в верхней комнате «Якоря» Тарас Лукич Гордеев пил чай с Бухвостовым.
Бухвостов — гласный из мещан, пятидесяти лет, нейтральный, слегка недовольный «новизной» Стрешнева (оскорблён был в октябре, когда на думе по освещению его выступление Морозкин перебил своей речью про тиф и холеру). Сидел напротив Тараса Лукича, мелкими глотками пил чай с малиновым вареньем.
Гордеев говорил тихо, как говорят с людьми, которых надо уговорить, а не приказать.
— Кондрат Акимович. Вы человек обстоятельный. Вас в городе все уважают. Если вы подпишете один документ, не от себя, а от имени части городской думы, которая тоже считает, что наш городской голова пересёк черту в коммерческих делах, — это не будет ни предательством, ни интригой. Это будет ваш гражданский долг как гласного Бережанской думы.
Бухвостов помолчал.
— Тарас Лукич, я не знаю.
— Кондрат Акимович, семьдесят пять рублей — подъёмная ваша мещанская часть в этом квартале.
Бухвостов ещё помолчал. Пригубил чаю.
— Я подумаю до среды, Тарас Лукич.
— Подумайте.
Двое мужчин прощаются. Бухвостов уходит. Тарас Лукич остаётся один у потухающих свечек. Он знает, что Бухвостов к среде согласится: для гласного из мещан семьдесят пять рублей — двухмесячный доход, а «гражданский долг» — удобное прикрытие от собственной совести. Это Гордеев знает ещё с молодых лет: у большинства людей совесть купима не деньгами, а формулой, с которой можно самому себе объяснить, что ты не продался.
Формулу он Бухвостову только что дал.
Оставалось найти третьего.
Третьим будет Шмелёв — это Гордеев уже знал. Шмелёв завтра утром сам придёт просить отсрочки по старому векселю.
Ёлка была в половине шестого.
Я прошёл полтора квартала по Соборной к приходскому залу. Сычёв и Белкин должны были быть уже там.
Я вошёл — ёлка горела, хор детей кружил вокруг, Серафим стоял у стены с чашкой чая, Краснов пел «Ой, коляду», Аграфена стояла в углу и смотрела, как четырёхлетний мальчик подходит к ней, чтобы попросить пряник.
В моей тетради у меня на столе в управе записано было семь декабрьских пунктов, из которых шесть закрыто, один остался на завтра.
Где-то в комнате «Якоря» Тарас Лукич собирает вторую подпись под доносом, на двоих остановился, ищет третьего.
Где-то в Петербурге Евгений Никитич Мальцев готовит министерский ход, параллельный губернскому.
Где-то в Глинках в нанятой избе спит после дневной работы Степан Тихонов, не знающий, что сегодня в Бережанске у его работодателя на столе лежит предписание по статье шестьдесят два.
Где-то в Москве Катерина Алтуфьева читает моё письмо — должно было дойти сегодня.
Где-то в Твери у земского врача Мохначёва ужинает моя дочь Анна, которая ещё не знает, что её отец сегодня отбивает второй в этом году крупный удар и что этот удар — через губернию — ей, в её Бестужевских, через год может отозваться вопросом анкеты: «У вас в семье есть лица, в отношении которых проводились служебные расследования?»
Всё это — в один и тот же миг, двадцать восьмого декабря восемьсот восемьдесят первого года, в половине шестого.
А передо мной, в приходском зале, дети водили хоровод.
Я снял шапку и встал у стены рядом с Аграфеной. Обвёл глазами ёлку. Увидел, как Аграфена тихонько дала мальчику пряник, как маленькая девочка с косичкой в стороне смеётся, как Варя с Жигулёвской мордашкой светится около соломенной сценки Вифлеема.
Я подумал: хорошо, что я пришёл.
Между двумя ударами нужно где-то быть. Я здесь.