Наталья Николаевна возвращалась из школы домой в сумерках. Уроки она дала сегодня, кажется, неплохо, и от этого настроение было превосходным. Все-таки, как бежит время! Давно ли закончила институт, давно ли декан литературного факультета напутствовал их, а вот уже третий год в школе! Наталья Николаевна взбежала по ступенькам лестницы на четвертый этаж, быстро открыла дверь и, чмокнув мать в щеку, стала возбужденно рассказывать ей о школьных делах:
— Представляешь, мам, в восьмом «Б» опять отличились Краснокутский и Панасюк!
Она сбросила с себя синее пальто, отороченное мехом, и, поправляя легкими движениями смуглых рук высокую прическу, повернула к матери свежее, раскрасневшееся лицо:
— Я тебе о них говорила?
— Уши прожужжала! — притворно сердись, ответила мать и ворчливо добавила: — Что ж ты с утра до ночи в школе пропадаешь? В пору кровать туда переносить! Пирожки-то съела?
У матери добрые глаза с красными прожилками на белках, родинка на шее возле мочки правого уха.
— Съела, съела, — весело успокоила дочь и незаметно втиснула портфель подальше, за книги на столе. — Да, так Краснокутский и Панасюк — друзья, водой не разольешь, но любят один над другим подтрунивать. Краснокутский обычно разыгрывает из себя эрудита, знаешь, такого ученого-энциклопедиста… Я спрашиваю сегодня у класса: «Кто из вас читал Бальзака?» Краснокутский тотчас придает лицу глубокомысленное выражение, будто вспоминая название книг: «М… м… м!» Панасюк поворачивает к нему конопатую мордашку и тихо, ехидно спрашивает: «„Три поросенка“ Бальзака, небось, читал?»
После обеда мать спохватилась:
— Да, Наточка, тебе письмо.
— Что ж ты, мамуха, до сих пор молчала! Может быть, от Жени? Давай скорей, — радостно сверкнув карими глазами, воскликнула дочь, хотя от мужа из Кустаная, где он вот уже три месяца был в командировке, письмо получила только вчера.
— Нет, местное, — сказала мать, протягивая серый конверт, и, собрав со стола посуду, понесла ее на кухню.
Первые же строки письма поразили Наталью Николаевну.
Анонимка, написанная явно измененным почерком, была оскорбительной и заканчивалась словами: «Думаете, вас любят? Терпеть не могут! И не только я… Остаюсь, к сожалению, вашим учеником…»
У Натальи Николаевны сжало горло. Лицо горело, будто кто плюнул в него. Ощущение непоправимой беды оглушило ее. Что-то важное и живое оборвалось в сердце. Раздались шаги матери. Наталья Николаевна поспешно спрятала письмо в карман кофточки.
— От кого письмо, Наточка?
— Из редакции, — как можно спокойнее ответила она и, одеваясь, добавила: — Зайду к Маше за методразработкой. Я скоро возвращусь, ты не сердись.
На улице задумчиво падал снег. Полосы света от неплотно прикрытых ставен походили на белые подпорки домов. Учительница медленно шла тихим переулком. К горлу все время подкатывал комок. За что же так? Ведь о школе мечтала с десяти лет. Не балериной хотела стать, не артисткой, а только учительницей. Подружки были в играх ученицами, асфальт тротуара — классной доской. Когда закончила с медалью школу и открылся широкий выбор, подруги удивлялись: «Чудачка, охота тебе идти в педагогический, трепать нервы с такими сокровищами, как мы. То ли дело инженер-конструктор, геолог… Нет, Натка, ты непрактична! Учительница? Это, может быть, и гордо звучит, но…»
«Кто написал пакостное письмо? Как теперь идти в школу? О каждом думать — не ты ли? И это — плата за все? Разве можно оставаться прежней? К черту! Буду, как чиновница, давать уроки… А может быть, я действительно бездарна, желчна, и мне не место в школе?»
И вдруг сверкнула догадка: «Написал Светов из десятого класса!»
Она даже остановилась у решетчатой ограды, за которой внизу лежало скованное льдом море.
Удивительно, как она не догадалась раньше, что написал Светов.
Несколько дней назад в классе Наталья Николаевна пристыдила его:
— Ценность человека не в узких брючках, не в яркой расцветке галстука. Поверьте, совсем не в этом.
В следующие дни он при встречах делал вид, что не замечает ее. Ясно, он писал! А почтовый штамп на конверте? Наталья Николаевна подошла к фонарю, приблизив к глазам серый конверт, стала разглядывать его. Снежинки падали на конверт и тотчас таяли. Вот даже час выемки письма есть. Вчера в пять часов вечера. Именно вчера занятия в десятом классе закончились около пяти, и она задержала комсомольцев: узнать, как идут дела на заводе. Светов не комсомолец. Почта рядом со школой. ОН! И на адресе у буквы «и» закругление такое, какое делает Светов. Открытие немного успокоило, но обида стала ожесточенней.
Ночью, во сне, она утешала себя: «Письмо это мне только снится… А на самом деле, как прежде… Меня любят все ученики…» Но во сне же тоскливо думала о сером конверте, что несчастьем притаился в кармане кофты.
Обычно Наталья Николаевна приходила в школу задолго до начала занятий. Сегодня же появилась в учительской перед самым звонком. Надо было бы зайти в свой класс, узнать, выпустили комсомольцы, как обещали, стенгазету, посвященную заводской практике, или нет. Но идти не хотелось.
В десятом ее урок был третьим. Войдя в класс, она закрыла дверь, пожалуй, громче, чем следовало. Долго искала в журнале нужную страницу, даже не поднимая глаз чувствовала, что класс насторожился. О, пусть они не думают, что она такая наивная и не сумеет разоблачить обидчика. И выдержки, и наблюдательности у нее для этого хватит.
— Расскажите, — так и не поднимая глаз, медленно произнесла она, — о письме…
Она неожиданно в упор поглядела на Светова. Он побледнел, Наталья Николаевна это ясно видела.
— О письме Белинского Гоголю…
Светов, справившись с собой, уже спокойно смотрел серыми глазами на учительницу, словно говорил: «Ну что ж, вызывайте, я не боюсь».
— Отвечать пойдет Светов.
Он отвечал хорошо, но раздражал манерой глядеть поверх ее головы, поджимать тонкие губы. «Иезуитские… Как искусно притворяется», — зло думала Наталья Николаевна, ставя четверку. Когда начала объяснять новый материал, заметила, что лохматый, неповоротливый Дахно о чем-то шепчется с соседом.
— Прекратите безобразие! — неожиданно для самой себя резко выкрикнула Наталья Николаевна.
Собственный голос показался ей чужим, противным. Густо краснея, учительница подумала: «Надо сдерживать себя. Скоро начну бить кулаком по столу». Вслух же обычным ровным голосом сказала:
— Не надо разговаривать, — и продолжала рассказ.
За две минуты до звонка она сделала еще одну попытку уличить Светова.
— Я хотела с вами поговорить об одном важном деле, — обратилась Наталья Николаевна ко всем. Ей опять показалось, что Светов насторожился. — Как вы думаете, не лучше ли вывесить нашу стенгазету в коридор? Ведь всей школе интересно, как работает выпускной класс.
Светов презрительно скривил губы. «Может быть, кривится потому, что в газете есть статья, критикующая его?» — подумала учительница. «Нет, писал он!» — на этот раз бесповоротно решила Наталья Николаевна.
После звонка она торопливо вышла из класса. Было стыдно и своего неврастенического крика, и недостойных пинкертоновских ухищрений, и того, что поставила Светову четверку, хотя вправе была бы поставить пять. Ныло сердце. Мысли метались в поисках ответа: как держать себя дальше?
В учительской сидела на диване, нелюдимо нахохлившись. Подружка Маша спросила озабоченно:
— Ты, Наточка, не заболела?
— Нет, — отрезала Наталья Николаевна, видом и тоном своим давая понять, чтобы ее не трогали.
Рядом, у окна, пожилой историк Дмитрий Тимофеевич, поблескивая пенсне на длинном с горбинкой носу, говорил круглолицему добродушному преподавателю математики:
— Я вчера у Антона Семеновича Макаренко прелюбопытнейшую вещь вычитал — о педагогических бестиях.
— Что-то не помню, — признался преподаватель математики и достал ириску. Он отвыкал курить и раздражал курильщиков этими ирисками. Наталья Николаевна невольно прислушалась к разговору:
— Прочтите! — посоветовал Дмитрий Тимофеевич. — Не ручаюсь за точность, но написано так: «Я лично никогда не добивался детской любви и считаю, что эта любовь, организуемая педагогом для собственного удовольствия, — преступление. Важно, что я воспитываю настоящих людей. А припадочная любовь, погоня за ней — вредны. Пусть любовь придет незаметно от ваших усилий… Педагогические же бестии, которые кокетничают в одиночку и перед учениками и перед обществом, хвастают этой любовью, — никого воспитать не могут». А? Ведь точнее не скажешь?
— Я об этом тоже не однажды думал, — соглашаясь, кивнул учитель математики. — Главное — не внешнее выражение ими любви или нашей к ним… а ответ перед своей совестью… Чтобы не успокаивалась она. Все ли сделал для них? Так, чтобы выросли настоящими? Достаточно ли требователен, справедлив был к ним и к себе? Вот это и есть чувство без приторности. Будущее в них любить. Остальное само придет. Ведь работаем не за спасибо, не ради сердечных излияний, хотя, знаете, Дмитрий Тимофеевич, и это приятно бывает, право, приятно…
Звонок позвал в классы, но все время, пока вела Наталья Николаевна в этот день уроки, и позже, дома, она мысленно невольно возвращалась к подслушанному разговору старых учителей. А правда, как поступил бы Антон Семенович на ее месте, получив вот такой грязный листок? Стал бы после этого по-чиновничьи относиться к труду? Распространил обиду на всех детей? Или постарался того же Светова сделать лучше, благороднее?
Но для этого надо иметь самому большое, доброе сердце, а не такое обидчивое, маленькое, как у нее, Натальи Николаевны.
Вскоре Виктор Светов заболел. Он работал в слесарной, разгорячился, вспотел, выскочил в одной рубашке во двор и схватил воспаление легких. Наталья Николаевна знала, что матери у Виктора нет, отец, инженер-путеец, часто и подолгу бывает в отъезде, и поэтому в первый же свободный день решила поехать к Виктору в больницу. Она ни минуты не задумывалась над тем, как будет воспринято ее появление. Просто не могла не поехать, раз человек в беде. Виктор лежал в небольшой светлой палате не один — еще трое больных посмотрели на пришедшую: кто безразлично, кто с любопытством. Она неловко села на табуретку возле кровати Виктора, пораженная тем, как изменилось лицо юноши: оно стало восковым, а беспомощные руки его походили на угловатые лапки кузнечика. При виде учительницы Светов удивленно, радостно встрепенулся, благодарная улыбка тронула его тонкие губы, глаза по-детски доверчиво поглядели на нее.
— Что это ты вздумал болеть? — шутливо спросила Наталья Николаевна.
Виктор облизнул сухие губы:
— Спасибо, что пришли…
— За что же тут благодарить? Ведь и ты бы проведал меня, если бы я заболела?
— Я сам давно хотел сказать, — начал было Светов, и легкая краска волнения проступила у него на щеках, но учительница торопливо, даже испуганно остановила его:
— Ты сейчас поменьше говори… Лучше, я…
И она стала рассказывать, что произошло вчера с седьмым «В» в кабинете физики на уроке Владимира Ивановича. Учитель решил подготовить ребят «к пониманию причин и следствий».
— Вот сейчас, — сказал он, — я подойду к водопроводному крану, открою его, и вы удостоверитесь, что потечет вода. Это — совершенно неизбежно. Причина — я открыл кран, следствие — течет вода.
Владимир Иванович повернул кран и… вода не потекла. Оказывается, ученики, узнав об этом примере у седьмого «Б», на перемене где-то в коридоре перекрыли воду.
Виктор ясно увидел маленького, полного, в синем халате, учителя физики и беззвучно рассмеялся:
— Представляю, как озадачен был Владимир Иванович!
— Но самое интересное произошло дальше, — улыбнулась Наталья Николаевна. — Поднимается Кузькин, помнишь, у которого один глаз зеленоватый, а другой карий, и говорит: «Разрешите, Владимир Иванович, на минутку выйти, и тогда все получится… И причина и следствие…»
Учительница еще долго сидела в палате, рассказывала Светову о его товарищах, о школе, о том, как проходит практика на заводе. Уже уходя, вспомнила:
— Да, я тебе книгу Джека Лондона захватила «Мятеж на Эльсиноре», а в кульке — это ребята передали… Они все кланяются. Немного окрепнешь — придут навестить.
— Спасибо, — протянул руку Светов, — я скоро выздоровею. Вы еще придете?
…Всю следующую неделю Наталья Николаевна бегала по учреждениям, объясняла, просила, требовала путевку в санаторий для Светова. Обычно застенчивая, она действовала на этот раз настолько решительно, что добилась своего, и больничный врач, вручая Виктору путевку, сказал: «Школа достала, молодой человек».
С весны учебный год покатился под горку. И вот уже позади подготовка к экзаменам, сами экзамены, — и наступил тот единственный, для каждого выпускника неповторимый вечер прощания со школой, отрочеством, когда все уже позади и в радость вплетается горьковатинка разлуки. Сколько хлопот: тут и разверстка на вилки, скатерти, и сюрприз с приготовленным мороженым, и самовар, для чего-то водруженный на столе, накрытом во вчерашнем десятом классе, и таинственные шепоты о том, как посмотрит директор на портвейн, и огорчения, когда посмотрел неодобрительно.
На вечере солидный, строгий историк Дмитрий Тимофеевич неожиданно станцевал гопак. У тарелки математика обнаружена была карточка со стихами доморощенного пиита:
— О тангенс А! О математика
святая!
И через десять лет нам будет
сниться
Многозначительная, жирная,
большая
Поставленная Вами единица!
Чья-то озорная рука наклеила на бутылки с ситро ярлыки от шампанского и обвила горлышки серебряной бумагой.
Даня Леничкин, в белом, выутюженном костюме и белоснежной рубашке с отложным воротничком, худенький, похожий скорее на шестиклассника, чем на человека с аттестатом зрелости, — щуря добрые, умные глаза, объяснял загорелому, посвежевшему Светову:
— Понимаешь, Витя, если я приду домой даже утром, мама все равно засадит меня за… ужин. Это о ней поэт сказал, что ей «страшней, чем сто переворотов, что непослушный сын не выпил молоко».
И, уже обращаясь к учительнице, попросил:
— Наталья Николаевна, не могли бы вы мне, во имя человеколюбия, выдать справочку, что, мол, «абитуриент Леничкин действительно на выпускном вечере зело поел и в новом приеме пищи не нуждается…»
Далеко за полночь начались признания в хитроумных ученических проделках. Черноволосый Соколюк, взлохматив кольца шевелюры, обратился к преподавательнице русского языка:
— Марья Дмитриевна! Открою одну ррроковую тайну. Было это в седьмом классе. Диктант мы писали. А до этого условился я с Лешкой Дахно…
Сонливый увалень Дахно отложил в сторону вилку, пробормотал:
— Кто старое вспомянет…
— Ничего, ничего, — возразил Соколюк, сузив глаза монгольского разреза, — сегодня час исповедей… Так вот, условились мы с Лешкой (он через две парты позади меня сидел), что привяжем ниточку суровую друг другу к ногам и, так как в русском языке я посильней его, то когда вы, Марья Дмитриевна, напоследок станете перечитывать диктант, я каждый раз, когда надо запятую ставить, буду дергать ногой.
Дахно заерзал на стуле, покашлял, словно бы предупреждая: «Ну, ты не очень разоблачительством занимайся, поколениям-то опыт может пригодиться». Но Соколюк продолжал:
— Однако, Марья Дмитриевна, страшно неприятная у вас манера — стоять возле задних парт. Оглядываться нам при этом — вроде бы неудобно, а чувствовать вас за плечами — неуютно.
Полная, коротко подстриженная Мария Дмитриевна, до этого с любопытством слушавшая признания, сказала:
— А помните, я во время диктанта спросила у вас: «Соколюк, что у вас за конвульсии?» А вы мне ответили: «Это у меня чисто нервное».
— Как же не помнить! — рассмеялся Соколюк. — Это ведь все и испортило.
— Тогда не понимаю: почему Дахно и тот диктант написал плохо?
— Связь прервалась, — густым басом сокрушенно сообщил Дахно, — вы как сказали о конвульсиях, Соколюк для большей убедительности так дернулся, что линия оборвалась…
— Это что! — воскликнул учитель математики и пососал ириску. — Я вам, Дахно, другой случай напомню… из вашей биографии. Это было… позвольте… да, да… когда вы в восьмой класс перешли. Вызвал я вас к доске отвечать… Как сейчас помню, предложил доказать, что биссектрисы двух смежных углов взаимно перпендикулярны. Несли вы ахинею, извините, неимоверную. Скучно мне стало, предался я размышлениям печальным, что вот, мол, сколько труда, настойчивости надобно, чтобы вразумить юношество. Потом спохватился, что перестал слушать вас, и спрашиваю: «А?» Вы сейчас же с готовностью подхватили: «Да, да, я упустил… Здесь еще А не хватает».
Приближался рассвет. Наталья Николаевна предложила:
— Пойдемте к морю встречать восход солнца.
Все с радостью согласились, девушки запрыгали, закружились:
— К морю, к морю!
Когда подходили к нему, на небе появились первые мутноватые разводы рассвета. Вазы каменной лестницы, сбегающей вниз, походили на огромные темно-серые тюльпаны. Утренний ветерок приносил морскую свежесть.
Но вот нежно заалело небо, казалось, — сам воздух. Окраска становилась все ярче, и все вокруг запылало холодным пламенем; ожило море, мелкие волны заискрились, в зарослях на склонах обрыва начали робкую, неуверенную перекличку птицы. Из-за багряного горизонта брызнули лучи света, выглянул чистый пурпурный ободок солнца. От него к подножию каменной лестницы пролегла по воде дрожащая дорожка. Сначала узкая и ломкая, она все ширилась, ширилась, превращаясь в ослепительно переливающийся ковер.
Вместо багрового пламени разлился веселый рассвет, и оглушительно загомонили птицы.
Наталья Николаевна отошла немного в сторону, оперлась локтем на каменный барьер, не отрываясь смотрела на море. Сколько раз еще в своей жизни будет она вот так провожать детей к солнцу? Ждать вместе с ними чуда рассвета, верить в то, что эта серебристая дорога — к счастью?
Возле учительницы остановилась Тоня Булыгина. Молчаливая, очень скрытная, с недобрым взглядом безбровых темных глаз, она все эти годы держалась в классе как-то особняком, и если бы спросили Наталью Николаевну: какая Тоня, о чем мечтает, думает? — она затруднилась бы ответить на эти вопросы. Тоня ни с кем из девочек класса не дружила и была той «средней ученицей», которую принято считать благополучной только потому, что у нее нет ни двоек, ни грубых проступков.
Сейчас Тоня была необычайно бледной. Не поднимая глаз, нервно покусывая тонкие губы, она глухо сказала:
— Наталья Николаевна! Вы не удивляйтесь тому, что услышите. Письмо то… нехорошее… я написала… Из-за мелкого самолюбия… Вы тогда отчитали… справедливо… А я обиделась… Мне хочется встретить это утро… с чистой совестью… Простите, если можете…
Ошеломленная Наталья Николаевна молчала. На мгновение ей захотелось горячо пожать руку Тоне, но усилием воли она заставила себя сделать удивленное лицо и спокойно сказала:
— Никакого письма я не получала… Да ты посмотри, посмотри, Тоня, как хорошо вокруг!