Старость? Срок жизни великих культур, по Шпенглеру, предопределен: десять столетий. По странному совпадению, ту же цифру назвал (в книге «Восток, Россия и славянство», 1885) упомянутый в начале этих заметок Константин Леонтьев. Но он говорит о возрасте великих государств. Тысячу лет просуществовали оба Рима, западный и восточный. Третий Рим – северный – переступил порог своего тысячелетия в прошлом веке, к этому времени и была приурочена мрачная футурология Леонтьева, который, правда, согласился подарить русскому царству одно-два столетия при условии соблюдения сурового температурного режима. «Россию нужно подморозить, чтобы она не гнила». Подразумевалась сильная централизованная власть, византийская государственность, подпираемая аскетически-бескомпромиссным, сумрачным православием.
История порождает неодолимое искушение, напоминающее третье искушение Христа; поднявшись над ней, окинуть ее всю единым взглядом. Окидывая взглядом одиннадцать веков русского государства, различаешь пронизывающий ее, сквозь чередующиеся пятна тьмы и света, вектор, улавливаешь если не логику, то последовательность. Уже к концу первого тысячелетия нашей эры на просторах между Черным и Белым морями возникает могущественная Киевская Русь, первый проект многоплеменного централизованного государства. Погибшее от нашествия татар, оно возрождается в зернышке, в затерянном среди лесов крошечном Московском княжестве, которое вначале ничем не отличается от своих соседей, рабски угождающих хану, но незаметно набирает силу, упорством, мужеством, коварством своих властителей захватывает и поглощает соседние земли, нередко более обширные и богатые, чем оно, чтобы к исходу пятнадцатого столетия окончательно сбросить татаро-монгольское иго и превратиться в самодержавное царство.
Осенью 1472 года великий князь Иван Третий венчается в Москве вторым браком с греческой царевной: это звездный час государства. Оно объявляет себя преемником угасшей Византии, берет ее герб, перенимает ее имперский блеск и деспотические традиции. Ученый монах, старец Филофей – личность, о которой мало что известно, но которая стала в наши дни весьма популярной, – пишет (около 1510 г.) в Москву о том, что Бог простер свою длань над северным царством: «два Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти». При этом Священная римская империя германской нации, как заблудившаяся в ложной вере, вовсе не принимается во внимание. Вскоре оказывается, что в возродившемся православном Риме № 3 сосредоточена огромная энергия внешней экспансии: на протяжении последующих двух столетий государство раздвигает свои пределы, словно разжимающаяся стальная пружина. Когда в начале восемнадцатого века Петр Первый, разгромив в двадцатилетней борьбе с Швецией самую боеспособную армию тогдашней Европы, принял титул российского императора, это вызвало насмешки и недовольство на Западе: корону такого калибра полагалось получать из рук папы; тем не менее Россия давно уже была не только Великой, и Белой, и Малой, согласно титулатуре московских царей, но действительно представляла собой политический организм имперского типа – конгломерат племен, рас и народов, которыми правит, не спрашивая их мнения и согласия, верховная рука.
Четырежды на протяжении тысячелетия, с какой-то зловещей периодичностью, государство оказывается на краю гибели. В тринадцатом веке его затопляют полчища татар. Князья погибают мученической смертью, деревянные города исчезают в огне, гибнет культура. Однако феникс воскресает. В начале семнадцатого столетия, после десятилетий изуверского правления Ивана Четвертого, Москву захватывают поляки. Итогом этой поры, называемой в русской историографии Смутным временем, было опустошение целых областей, население которых вымерло или разбежалось. Но колосс и на сей раз встает на ноги. Спустя двести лет – новое нашествие и пожар столицы; и русский, и западный читатель хорошо представляет себе эту пору по роману Толстого. Наконец, в двадцатом веке наступает последняя и, как кажется, окончательная катастрофа.
Можно составить длинный список причин, которые ее, по-видимому, вызвали, и привести достаточное количество доводов, убеждающих в том, что эта страна в самом деле больше не могла существовать; но, как это бывает в медицине, необходимость многих объяснений означает, что первопричина недуга неизвестна. Впрочем, ничто в истории не совершается под действием одной определенной причины. Каждая из причин выглядит скорее поводом.
Как бы то ни было, стремительность этого последнего крушения и сегодня не перестает пугать, изумлять и озадачивать. Государство, занимающее половину Европы и треть Азии, с числом подданных, которое составляло перед революцией сто семьдесят миллионов и росло так быстро, что должно было по меньшей мере удвоиться к середине века, – внезапно проваливается в тартарары. Можно было бы привести немало выразительных цитат, характеризующих смятение чувств – буйную радость, скорбь, мистический ужас, – которое вызвал у современников этот coup de theatre[13] тысячелетней истории; ограничусь двумя – из неоконченной книги Василия Розанова «Апокалипсис нашего времени» (1918): «Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три. Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей. И, собственно, подобного потрясения никогда не бывало, не исключая Великого переселения народов… Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска. Что же осталось-то? Странным образом – буквально ничего….
С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историею железный занавес.
– Представление окончилось.
Публика встала.
Пора одевать шубы и возвращаться домой.
Оглянулись.
Но ни шуб, ни домов не оказалось».
Когда занавес поднялся, – это произошло очень скоро, – на сцене стояли уже другие декорации и сидели другие актеры. Новый режим не просто переменил название страны. Он провозгласил себя принципиально новым, небывалым государством. И что же? По прошествии нескольких десятилетий мы замечаем, как это государство, в самом деле новое и небывалое, начинает все больше походить на старое. Можно даже сказать, что все особенности старого государственного организма новый режим усилил и довел до немыслимой крайности, до логического завершения или – что в данном случае одно и то же – до абсурда.
Вот это и есть самое удивительное. Итог одиннадцати веков. Удивляет даже не то, что традиции царской государственности, казалось бы, обрубленные, возродились, – ведь в конце концов понятие «почвы», любимое слово Достоевского, имеет какой-то смысл. Удивительно, что это государство все еще существует.
Я отдаю себе отчет в том, что коснулся рискованной темы. Напоминание о сходстве, может быть, и утешает приверженцев полулегального русского национализма в партийно-административной среде; но оно приводит в ярость идеологов национализма в антисоветском лагере, тех, кто считает себя подлинными патриотами. И ведь нельзя сказать, что они абсолютно неправы. Слишком многое заставляет в сегодняшней России вспоминать об ушедшей России с ностальгической нежностью. Посмотришь на полудетские лица великих княжон, царских дочерей, убитых осенью 1918 года в Екатеринбурге на Урале, в подвале старого дома, и кажется, что на тебя глядит сама голубиная невинность. Достаточно сравнить новый репрессивный аппарат со старым, КГБ с царской охранкой, прежнюю цензуру с нынешней, вспомнить о существовании партии, идеологии и т. п., чтобы оценить разницу, о которой мы уже говорили, – контраст между тоталитарным и авторитарным строем.
Времена менялись, и эпоха Николая Первого не то же самое, что эпоха Николая Второго. Но ни одному из русских самодержцев не снился культ, которым окружил себя Сталин – маленький человек с низким лбом, искусственно увеличенным на фотографиях, с лицом, на котором ловкий ретушер удалил следы оспы.
Вышедший в начале века роман Максима Горького «Мать», посвященный» революционному движению и очень понравившийся Ленину, заканчивается сценой суда над рабочим-большевиком Власовым, руководителем подпольного кружка и организатором первомайской демонстрации: герой романа произносит перед царскими судьями страстную и мятежную речь. «Мы стоим против общества, интересы которого вам приказано защищать, как непримиримые враги его и ваши, и примирение между нами невозможно… Победим мы, рабочие! Все, что делаете вы, преступно…» – и т. д. на трех страницах. Эта сцена никогда не перестанет вызывать недоумение у советского читателя: ведь в наши дни невозможно представить себе ничего подобного этому суду. Точно так же, как невозможно вообразить в Советском Союзе уличную демонстрацию с флагами, пение песен, сочувствие толпы и растерянность жандармов. Одного лишь проекта такого выступления было бы достаточно, чтобы потенциальный смутьян исчез мгновенно и бесследно, точно провалившись в люк. «Мать» была включена в школьную программу, школяры зазубривают речь Власова наизусть, наравне со стихами Пушкина и отрывком о тройке из гоголевских «Мертвых душ»; книга Горького считается классическим произведением социалистического реализма и образцом для подражания. Но можно ли представить себе советского писателя, который в самом деле последовал бы этому примеру и сочинил что-нибудь похожее? Сам автор в свое время поплатился за участие в организации подпольной типографии кратковременной ссылкой в городок Арзамас, поблизости от своего родного города, ныне носящего его имя. Молодой Ленин создал в Петербурге «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Он был арестован и в тюремной камере написал несколько крупных работ. История кончилась тем, что вождь пролетариата был выслан на три года в сибирскую деревню, где он жил вместе с женой в просторной избе, не зная материальных забот, писал книги и ходил на охоту. Эти героические эпизоды революционной борьбы у человека, живущего в СССР, могут вызвать только улыбку. Но мы подразумеваем скорее структурный тип государства, нежели то, что можно было бы назвать его политическим «содержанием». Ленин, по словам немецкого историка Себастьяна Гафнера («В тени истории», 1985), доказал две вещи: что революция может победить и что ее победа ничего не меняет. Укрывшийся от палящих лучей истории скептик находит, что Ленин стал жертвой реальной политики; ибо то, что создается руками реального политика, всегда несовершенно. Тем не менее революция кое-что меняет. Революция меняет многое, – в этом, по крайней мере, не сомневаются те, кто видит ее вблизи. Революция есть надлом истории. Со временем, однако, переломы срастаются. Вернее было бы сказать, что Ленин, который испытал к концу жизни некоторые разочарования, но умер все-таки в убеждении, что им создано поистине новое и в конечном счете самое справедливое государство, стал жертвой невидимого и всесильного чудовища, имя которому – русская история. Ибо о ней, как о всесильной природе, можно сказать: expelles furca, tamen usque recurret! Гони ее в дверь, она вернется через окошко. Можно было прогнать помещиков и капиталистов. Можно было убить незадачливого монарха и его семью. Можно было одолеть Белую армию. Можно было справиться со всеми врагами революции, внешними и внутренними, одолеть хаос, голод, разруху. Но одолеть русскую историю оказалось невозможным. Сапожок, говорит пословица, сносится по ноге. Сносился в конце концов и чугунный сапог революционной власти.