К книге
Кем бы я была, если бы не была собойКем бы я была, если бы не была собой
37%
Кем бы я была, если бы не была собой
7

У меня был муж. Он был жив. Я окликнула его со второго этажа, я закричала: Рэй! Не могу их найти! Их здесь нет! И муж не ответил, и меня это разозлило, потому что он часто не отвечал мне – люди, с которыми мы проводим большую часть своего времени, часто не считают нужным нам отвечать. Я еще немного покричала, а затем спустилась и увидела его: голова была слегка наклонена к левому плечу, ноги – выпрямлены и вывернуты, а руки лежали на подлокотниках, будто кресло стало его накидкой. Глаза мужа были закрыты, а челюсть отвисла. Я подошла к нему и крикнула. Вдруг я поняла, что есть еще одна причина, по которой он может не отвечать, поэтому встряхнула его, но это ничего не дало: он лишь слегка сдвинулся с места. Мой муж был крупным мужчиной с большими руками, веснушками по всему лицу и белыми волосами на макушке. Он был очень красивым. Я стояла рядом и кричала на него. Затем подошла к телефону и набрала 911. Скорая приехала очень быстро. Медики выломали дверь, потому что у меня не хватило сил им открыть. Они прикрепили к моему мужу приборы, сосчитали до трех, и его тело пронзили вольты, заставив пальцы на обеих руках растопыриться в звезду: будто он потянулся к чему-то, будто потянулся ко мне. Медики, которые сняли с моего мужа одежду и били его током, сказали: Простите, мэм, мы больше ничего не можем сделать, – положили его на носилки и хотели вынести за дверь, за нашу дверь, но я сказала: Подождите, подождите минутку, я хотела бы с ним попрощаться. Я подошла к телу мужа, посмотрела на него, дала пощечину и сказала: Как ты смеешь! Как ты смеешь оставлять меня вот так, совсем одну!

В огромной белой комнате, заполненной диаграммами и искусственными растениями, мужчина в дешевом белом халате, совершенно убежденный в своей власти, протянул ко мне руку. Он сказал: Сердце вашего мужа билось вот так, и сжал руку в кулак, а затем разжал, и пальцы повисли в воздухе. Сердце моего мужа не было сделано из пальцев, сказала я, и это не понравилось доктору. Это метафора, сказал он, наглядное пособие, которое поможет вам понять, что произошло. Мне не нужна ваша помощь, сказала я, вышла из белой комнаты и пошла на парковку в поисках сына.

Летом 1984 года мы с мужем отправились в круиз по Средиземному морю – по пути Одиссея. Так нам этот круиз описали. Мы поехали вместе с друзьями: тремя парами, с которыми были очень давно знакомы. Жизнь в браке весьма забавна, особенно в нашей замкнутой, пикниковой, хорошо натренированной “своей тусовке”. Было принято притворяться, что каждая пара – это один человек, что большинство людей – лишь половинка человека, который становится целым только в паре с партнером. У нас не было одиноких друзей. И в круиз мы отправились парами. Мне больше нравились мужья, чем жены, и мой муж нравился всем больше, чем я. Я знаю, что меня не назовешь приятной. Однако меня беспокоит, насколько легче мне было общаться с мужьями. Насколько легче мне до сих пор общаться с мужчинами. Те женщины в круизе были подругами моего мужа? Или моими подругами? Или только подругами нас обоих как пары? Подругами двойной человеческой единицы, которую мы составляли? Может, те пары дружили только с идеей о нас – идеей о Рэе и Фрэн. Как бы то ни было, именно идея о Рэе и Фрэн отправилась в круиз с парными друзьями. Единственным интересным моментом круиза стал тот момент, когда эта идея сломалась. Когда мы с Рэем решили самостоятельно поплавать у корабельного борта и нас оставили ночевать на побережье. Случайно, конечно. Какая счастливая случайность! Когда мы оставались одни, мы были сами собой, а не парой.

Я обнаружила сына в подвале больницы, в котором хранили тела. Он смотрел на тело. Я спустилась в подвал, и человек, проводивший осмотр тел, сказал мне очень мягко: Позовите тех, с кем был близок ваш муж, пусть увидят тело и проводят его в последний путь. Я ничего не ответила сотруднику подвального морга, потому что устала и потому что никогда не заставляла себя поддерживать беседу с кем-либо, даже если со мной заговаривали первыми. Я не стала никому сообщать, что они могут прийти попрощаться. Пришел сын, и этого было достаточно. К тому же тело мужа принадлежало мне, и пока оно было все еще здесь, хоть и лишенное возможности двигаться, я не хотела его ни с кем делить. В мире так мало вещей, которые ты с уверенностью можешь назвать своими. Я долго смотрела на его лицо и начала беспокоиться, что он может начать разлагаться, что нельзя оставлять его отсек открытым так долго, что это выведет из строя весь холодильник. Мой муж не был старым. Ему было семьдесят. А мне было шестьдесят три.

Я прошлась по дому, стараясь не смотреть на место, где умер муж, и обнаружила, что постоянно перевожу взгляд с одного предмета на другой, но ни на чем не могу задержаться глазами. Смерть распространилась с его кресла на ковры, на деревянные стены и на керамические миски в моем шкафу. Я смотрела в миску с хлопьями и видела своего мужа. Смотрела на затирку между плитками кафеля в душе и видела его руки. Я слышала, как он кричит на втором этаже. Слышала, как он кричит с улицы. Я начала спать в другой комнате, но зараза проникла и туда. Я попросила сына помочь мне переехать в дом поменьше, который я буду делить с молодой семьей, чтобы весь день, а может, даже и ночь слышать за стеной живых людей.

Я не устроила для своего мужа похороны. Я устроила для него вечеринку. Мы сожгли его тело и поместили в маленькую коробочку его прах, который я потом развеяла в горах, куда мы когда-то ходили в поход. На вечеринке люди говорили: Мы будем скучать по нему, Фрэнни, мы уже по нему скучаем. Парные друзья, с которыми мы ездили в круиз, пришли с поникшими головами и скорбно покачали ими из стороны в сторону. У них были носовые платки. Все, о чем я могла думать, глядя на них, были носовые платки. Они лежали у них дома? Или их купили на один вечер? Мы входили в тот возраст, когда люди начинают умирать. Возможно, носовые платки стали вложением в будущее. Возможно, жены сходили в универмаг и купили новые платки, подумав: качество важнее количества, мы вступаем в тот возраст, когда это становится хорошим вложением, ведь мы используем их не один раз.

Когда умер муж, я была такой молодой.

Мы строили свой дом. Мы с Рэем. Мы собирались построить дом своими руками. Мне было двадцать один, я носила потертые джинсы и черный топ, у которого я отрезала ворот, чтобы открыть шею. Полезно знать свои сильные стороны и уметь их использовать. Я отрезала воротники со всей своей одежды. У меня были короткие темные волосы, которые, не будь я такой стройной, придавали бы мне сходство с мужчиной. Я вытащила из грузовика плиточные камни и свалила их в кучу, а затем крикнула Рэю: Дорогой, где мы проложим тропинку? Рэй широко улыбнулся, отложил деревянные конструкции и очень близко ко мне подошел. Своей большой рукой он взял меня сзади за шею, наклонился к уху и прошептал: О, Фрэнни, мне все равно. У меня на лице мелькнуло что-то наподобие улыбки, я сделала большие глаза, чмокнула его в грудь и ушла. Я проложила тропинку от подъездной дорожки до будущей входной двери, а из оставшихся камней – тропинку от заднего двора прямо в лес, окружавший участок, который должен был стать нам домом.

Дом у нас получился великолепный. Одноэтажная постройка в стиле ранчо с современной односкатной крышей, бассейн с черным дном на заднем дворе в форме изогнутого овала. Это было начало шестидесятых, и мне всегда нравились яркие цвета, поэтому я украсила дом скандинавскими принтами и длинными гротескными коврами с ворсом. Рэй, конечно, нанял рабочих из садоводческого магазина, чтобы они помогли ему со строительством, но по большей части сделал все сам, руководствуясь лишь помощью друга-архитектора, с которым мы, как ни странно, почти не виделись после того, как дом был готов. Тогда построить что-то своими руками не казалось такой безумной идеей. Построить что-то, в чем мы могли бы жить, родить ребенка и назвать своим домом. Сын настаивает, что сейчас за такое нас бы заклеймили отшельниками, людьми, намеренно воздвигшими стену между собой и обществом. Но это было совсем не так. Это Рэй придумал строить дом. Мы просто подумали, что могли бы сделать это сами. Зачем Рэю было продолжать работать продавцом в городе, когда он мог накопить денег, построить свой дом и проводить со мной больше времени? Простая логика. Это как решить сидеть с ребенком самому, вместо того чтобы нанимать няню. Если вам нравится проводить время с сыном и лишних денег все равно нет, зачем это приятное занятие кому-то делегировать? В то лето мы быстро построили каркас, натянули над будущей гостиной брезент и жили в ней, как в палатке. У нас был портативный гриль, который работал на маленьких канистрах бензина. Каждое утро мы вставали вместе с солнцем, голышом принимали душ из шланга, затем варили кофе, ели что-нибудь и принимались за работу. У Рэя был радиоприемник, на котором мы слушали местную джазовую станцию и запоминали имена всех диджеев: к концу лета мы уже пародировали Билли Дрейка, Бобби Дейла и Слая Стоуна, пока закупались продуктами. Мы ехали на нашем потрепанном фургоне в “Сэйфвей” в Саут-Сити, заходили в отдел консервов, я брала нут, говорила: Хлоп! Вот оно! – и легонько шлепала Рэя по заднице. Затем плавно скользила по линолеуму к нашей скромной тележке и опускала баночку к остальным товарам для летнего домика. В этих поездках мы покупали кучу ненужных вещей. Мы покупали коробки хлопьев со смешными названиями, например “Много орехов”, и желе “Липкий пирог”. Мы смешали желе с водой и эту забавную зеленую смесь скормили птицам. Им очень понравилось. Сойки и кардиналы уплетали ее, словно растаявшее мороженое. Я сказала: Смотри, Рэй! Птицы нас любят! Рэй посмотрел на птиц, посмотрел на меня и засмеялся: Хорошо, что я не очень люблю птиц. Не удивлюсь, если эта штука их убьет. Я сказала: Нет! Нет, смотри! Им нравится! Но Рэй настаивал, что “Липкий пирог” непременно их убьет. А я все равно продолжала его покупать и скармливать птицам, и ни разу не видела у нашего дома мертвых птиц, кроме той сойки, которую поймал наш кот. Они выжили, сказала я Рэю, когда лето закончилось и у дома уже появились крыша и почти все стены. Посмотри на них, сказала я, указывая на птиц на деревьях. Они любят меня! Может быть, сказал Рэй, возвращаясь к работе: он старался успеть докрасить панель фасада, пока солнце еще не совсем опустилось за холм и не наступила темнота.

После смерти Рэя я жила в дуплексе. Мне нравилось слышать, как соседские дети бегают туда-сюда. Я представляла, как они носятся, словно маленькие собачки, а затем вдруг останавливаются, закрывают глаза и засыпают, падая мордочками вниз. Признаюсь, иногда я специально выходила на лестницу и прикладывала ухо к стене, чтобы услышать звуки семейного вечера, услышать, как отец укладывает спать маленьких сына и дочь, читая им сказку на ночь. Спустя время я поняла, что разум играет со мной злую шутку. Что по ту сторону стены я слышу разговоры, которых на самом деле нет. Однажды я прижалась ухом к кухонной стене и услышала, как муж с женой спорят о “Липком пироге”. Зачем добавлять его в список покупок, если это пустая трата денег? А еще он точно убьет птиц. О боже, подумала я. Это ведь мы с Рэем. И начала плакать. Я испугалась, что попросту придумала эту семью, что на самом деле я жила в обычном доме, а не в дуплексе, совсем одна. Я выбежала во двор, чтобы убедиться в существовании второй части дома, второй двери и одной общей стены. Я посмотрела на дуплекс. Сложенная пополам дублированная постройка. Рядом с моей частью абсолютно точно примостилась вторая. Я позвонила во вторую дверь. Мне сразу же открыл красивый молодой человек. Фрэн, сказал он. Фрэн, как дела? Вам что-нибудь принести? Или, может, войдете? Нет-нет, спасибо, сказала я. Простите за беспокойство. Мне показалось, что у вас кто-то плакал.

Трудно понять, какие части меня были со мной всегда, какие существовали до Рэя, а какие развивались вместе с ним. Что касается последних: как узнать, какие части я смогла бы развить и без него, а какие бы никогда не появились без нашего знакомства? Например, я художник. Я пишу портреты людей, которые мне нравятся, людей, которые мне интересны. Несколько картин я даже продала за небольшие деньги, а одна городская галерея устроила целую выставку моих работ. Однако я редко показываю портреты тем, кого рисую. Мне кажется, что они им не понравятся, что люди оскорбятся, что я нарисовала их такими. Мои картины нереалистичны, но они всегда изображают конкретного человека, и каждый раз, написав портрет, я не могу не думать о нем как о кратком содержании человека – вот почему я люблю рисовать одних и тех же людей несколько раз, ведь они меняются, и я меняюсь, а потому с течением времени меняются и портреты. Я воспринимаю картины как своего рода диссертацию, посвященную моему пониманию конкретного человека. Я могу оглянуться на все его портреты и понять, как изменилось мое восприятие. Я начала рисовать, будучи молодой мамой. Мне было двадцать четыре, и я целыми днями сидела с нашим маленьким сыном Эдрианом. Пока Рэй был на работе, я спустилась с холма в небольшой магазинчик и купила дешевую детскую акварель, а затем с Эдрианом на руках и красками под мышкой вернулась домой. Я положила Эдриана на один из выцветших ворсистых ковров, вырвала из блокнота несколько страничек и нарисовала сына. Я нарисовала банку с персиками и ложку, а внизу подписала: “ЭДРИАН, 5 МАЯ 1966”. Я рисовала его каждый день целую неделю, а затем начала рисовать людей, которых встречала в продуктовом. Я сажала Эдриана в коляску, складывала краски в нижний отсек, и мы ехали в магазин. Там я стояла в отделе заморозки и наблюдала, как люди открывают обледенелые дверцы, выпуская изо рта маленькие холодные облачка, и теряются во вкусах мороженого и разнообразии замороженных овощей. В конце концов я сдружилась с работниками магазина, в особенности с одним парнем лет девятнадцати, который, как я подозреваю, был в меня влюблен. Его звали Джордж. На третий день моих походов в отдел заморозки он принес туда табуретку, чтобы я могла присесть. В ответ я посмотрела на него с благодарностью. Я сказала: Спасибо большое, ты даже не представляешь, как много это для меня значит. Вернувшись на следующий день, я угостила его печеньем, которое сама испекла накануне вечером. Так мы и подружились. В перерывах между раскладыванием продуктов и уборкой он приходил поговорить со мной. Я спрашивала про его жизнь, где живут его родители, есть ли у него девушка, нравится ли ему работа и то, чем он занимается. Он отвечал, что очень нравится, особенно с тех пор, как стала приходить я. У меня появилась привычка звонить в магазин, если я знала, что придется куда-то уехать или остаться дома. Не хотела, чтобы Джордж волновался. Хотела, чтобы он знал, что я с удовольствием сидела бы с ним в отделе заморозки, позировала для его фотографий, делилась с ним яблоками и говорила о ерунде: уж точно не о Рэе и не о жизни в доме, который мы построили своими руками – со слегка запущенным газоном и крышей, что получилась не такой прочной, как мы планировали.

Я хранила свои картины в большой картонной коробке в шкафу, где помимо нее лежал пылесос и другие принадлежности, о которых Рэй, по моим представлениям, никогда даже не думал. И все же как-то вечером он их нашел и вытащил. Он спросил: Фрэнни, что это? Откуда они взялись? А затем сказал: Фрэнни, они прекрасны. Это ты нарисовала? Да у тебя талант. Продолжай в том же духе! Нужно купить тебе все нужное. Никогда даже в самых сокровенных мечтах я не предполагала, что мои картины можно назвать как-то иначе, чем сплошное недоразумение – показатель моей дефектности, моего неумения по-настоящему понимать людей, не прикладывая титанических усилий. Именно так я и воспринимала все эти портреты – как инструмент, помогающий мне познавать окружающий мир. И вот Рэй говорит, какие они прекрасные! Что они чего-то стоят! Что я просто обязана продолжать! Рэй начал рассказывать о моих картинах нашим друзьям на званых ужинах. Соседу как-то пришла идея превратить наш сарай на заднем дворе в мастерскую, и Рэй был в восторге. Он познакомился с Джорджем из “Сэйфвей”, и они сразу поладили. Рэй даже нанял его поработать у нас во дворе и пригласил на ужин. Вдруг сама мысль о том, что я когда-то боялась и стыдилась своего увлечения, что я считала его чем-то неправильным, показалась мне абсурдной. О моем увлечении начали узнавать и даже при знакомстве представлять меня как художника. И я действительно стала художником. Как-то раз начальник Рэя пришел к нам на ужин и попросил показать мои картины. Я принесла ему портрет из отдела заморозки, на котором изобразила банку с горошком на красном фоне и внизу подписала курсивом: “ЖЕНЩИНА В ШУБЕ И САНДАЛИЯХ”. Начальник Рэя сказал, что картина потрясающая, что ему она очень понравилась, и предложил за нее заплатить. Он хотел повесить ее дома. Я сказала: Ни в коем случае. Это подарок. Забирайте. Но начальник Рэя ничего не хотел слышать и заверил нас, что так или иначе все равно заплатит, и сдержал обещание: в ноябре Рэй получил премию в размере тысячи долларов, которая пришла ему с пометкой “ХУДОЖНИКУ”. Так я и начала творить, и люди стали говорить обо мне как о творце, как о человеке, который рисует. Мне нравилось, что именно этим я стала известна в нашей небольшой, но сплоченной группе друзей, ведь это давало мне своего рода карт-бланш: неважно, что меня не назовешь приятным человеком, зато у меня были другие качества, из-за которых со мной стоило общаться.

Когда Рэй впервые похвалил мои картины, я ему не поверила. Как было поверить? Я была в ужасе от того, что он вообще их нашел, и подозревала, что он просто издевается или каким-то образом пытается меня контролировать. Тогда я обошлась с ним холодно, а затем расплакалась и сказала: Ты ведь оставляешь меня тут на весь день совсем одну. Пожалуйста, только не злись и не кричи на меня. Рэй никогда не кричал на меня. Позже я поняла, что сама кричала на себя, и те слова, что со страхом ждала услышать от Рэя, говорила себе сама.

Я была хорошей матерью, хоть порой делала то, чего не делали другие знакомые матери: например, брала Эдриана с собой в долгие прогулки – спускаясь с холма, проходила через пригород и вела его в отдаленные места, такие как верфь, где мы наблюдали за приходящими и уходящими людьми и вещами. Если сын спал, я спускалась с коляской и петляла по дорогам, пока не доходила до развязки: по дороге слева начинались ряды складов. Тем летом, когда Эдриану исполнилось четыре, мы часто ходили к складам. В то лето я чаще всего носила синий сарафан, который сама себе сшила, и большую соломенную шляпу, а Эдриан всегда был в одном и том же зелено-фиолетовом джемпере с принтом. Мы с Эдрианом просто сидели и наблюдали, как рабочие погружают и выгружают мешки с рисом, плиткой, тканями, примерно до половины четвертого, а потом отправлялись домой – по дороге я расспрашивала его о пейзаже вокруг. Эдриан, спрашивала я, что ты видишь? И поначалу, он, разумеется, говорил очевидное, например: Я вижу облака и дерево. Тогда я стала просить его рассказать, что находится за пределами того, что он видит: например, за холмом, на котором мы жили. Я спрашивала: Эдриан, а что за нашим холмом? И он говорил удивительные вещи, например, рассказывал о деревне говорящих кроликов, в которой только что убили кроличьего короля, или о пляже, на котором у всех людей купальники из золотых рыбок. Однажды во время очередной долгой прогулки я спросила его: Эдриан, что за тем деревом? И он сказал: Там мужчина, очень грязный мужчина, у него есть плюшевые игрушки, и он спит в траве, но сейчас он прячется. Там и правда стоял мужчина, которого я сначала не увидела, – это меня очень напугало и натолкнуло на не свойственную мне мысль: что подумают обо мне, если с Эдрианом что-то случится? Я стану для них “этой женщиной”, “этой Фрэн”. По вине “этой женщины” ее сына зарезали у складов. Она буквально отдала его убийце, сама предложила ему своего маленького, беззащитного сына, вот что она сделала. Именно этим материнство и застало меня врасплох. Я не из тех, кого волнует, что обо мне думают другие, но я обнаружила, что меня волнует, что другие думают обо мне как о матери. Я хотела быть хорошей матерью. Я хотела, чтобы люди считали меня хорошей матерью, потому что я очень люблю своего сына. И хоть я всегда сомневалась в себе: в том, что я могу делать и кем могу быть, – я всегда была уверена, что умею по-настоящему любить, поэтому мысль о том, что я, возможно, как-то неправильно люблю сына, меня тогда очень пугала. Эта мысль и сейчас является одним из величайших невидимых монстров моей жизни, с которыми я пыталась сражаться, но никогда не знала наверняка, состоялась ли битва, а если и состоялась – то кто победил.

Когда Эдриан вырос, может, года через два или три после окончания колледжа, стало очевидно, что он считает отца идеальным, и меня это очень раздражало. Рэй не был идеальным. Меня подмывало рассказать Эдриану обо всех недостатках его отца. Мне хотелось сказать: Знаешь, он может казаться открытым ко всему новому, но не дай себя провести! Рэй может такого наговорить! Ты бы ужаснулся. Позвольте перечислить все то, что я ненавижу в своем муже. Во-первых, его благожелательность. Если бы мир внезапно стал ярко-синим, он бы совсем не смутился, наоборот, он бы это принял, что совершенно неразумно. Он бы не знал, почему мир стал синим, но ему было бы все равно, и все равно ему было бы до того момента, пока кто-нибудь, например я, не сказал бы ему: Рэй! Синева убивает планету! Тогда он бы сказал: Черт возьми, Фрэн, с этим надо что-то сделать. Но он бы никогда не пришел к этому без моей помощи, и после стольких лет я всерьез задумалась, что должно было произойти, чтобы он сам понял: что-то не так. Например, когда семнадцатилетний Эдриан напился и врезался на машине в дерево, а остаток пути до дома прошел пешком, Рэй сказал: Давай утром поговорим, может, он сможет нам все объяснить. Нет! Нечего тут было объяснять – этот простой факт Рэй понимал, но осознать до конца не мог. Он не думал ни о причинах, ни о возможных последствиях происшествия. Эдриан мог кого-то убить или умереть сам, но Рэй видел лишь то, что нашему пьяному сыну было больно и грустно. Я же в это время стояла на крыльце нашего неустойчивого самодельного дома, и перед моими глазами был труп Эдриана, часть альтернативной истории, которая была так близка к тому, чтобы стать реальностью. Это сводило меня с ума. Люди обязаны, пусть и временно, сходить с ума, когда их сын чуть не совершил непоправимое. А здравомыслие и хладнокровие Рэя были просто невыносимы. Это напомнило мне о еще одном недостатке Рэя: его полной неспособности кого-либо осуждать, даже с глазу на глаз. Я понимаю, что мир, в котором мы живем, порой заставляет нас взаимодействовать с людьми не вполне приятными, людьми с разными взглядами, разными системами ценностей – таких ценностей, которые, как вы знаете, совершенно точно вредят другим людям. Высокочастотные трейдеры, руководители нефтяных корпораций, женщины с огромными бриллиантами на пальцах. Я имею в виду, что иногда нам просто приходится общаться с такими людьми, но, когда мы приходим домой, закрываемся в спальне и освобождаемся от рамок приличий, я могу сказать мужу: Какой ужасный человек. И муж ответит: Точно, просто подлец. Но только не Рэй! Боже, для него все обладают презумпцией невиновности. Судя по всему, именно из-за этой его ужасной черты мне пришлось вытерпеть столько неприятных гостей. В конце концов Рэй признавал, что эти люди ужасны, но это занимало очень много времени, а я потом начинала винить себя, словно это я наделила их плохими качествами, хотя они и сами с этим прекрасно справлялись. Я миллион раз повторяла это Рэю, я говорила: Послушай, определить, что перед тобой негодяй, очень просто. У негодяя есть множество признаков. И очень редко, крайне редко человек, в первые пять минут общения показавшийся негодяем, таковым не является. Я говорила ему, что это как с влажностью: она просто ощущается, ты просто чувствуешь ее кожей. Но Рэй никогда не прислушивался к моему совету. Он обвинял меня в том, что я держу в голове кучу оценочных коробок, и как только вешаю на кого-то клеймо негодяя, сразу складываю туда все их слова. Это ложное обвинение: я лишь запоминаю, когда люди говорят гадости. Так все делают, объясняла я ему, кроме, очевидно, тебя, потому что ты настолько глух к нарушениям морали, что наверняка дал бы Нобелевскую премию самому Люциферу. Если Рэй был в хорошем настроении, он просто игнорировал мои слова и несмешно шутил до тех пор, пока я не начинала смеяться или просто не уходила, смиряясь с тем, что живу с человеком, глухим к нарушениям морали. Если же Рэй был в плохом настроении или уставшим, он просто позволял мне говорить, уговаривать его до тех пор, пока от него не оставалось совсем ничего. Он молчал или, если уставал особенно сильно, отвечал: Фрэн, наверняка ты абсолютно права. Был лишь один случай, когда Рэй со мной так и не согласился: когда я сказала, что хочу от него уйти. Он сказал: Фрэн, ты неправа, как доказать тебе, что ты неправа? Он повторял: Посмотри, как сильно я тебя люблю, посмотри. Но мне было очень сложно посмотреть. Эдриан учился в старшей школе, я рисовала на больших холстах и сомневалась в своей технике, а Рэй оставался неизменным, таким же, каким был всегда, и я в нем тоже сомневалась. Сомневалась в его искренности и больше всего – в его способности подарить мне хотя бы частичку себя, чего я после долгих раздумий о нашем браке очень хотела. Мне хотелось иметь ту его частичку, которой больше ни у кого не было. Когда я порывалась от него уйти, Рэй всегда меня успокаивал, чаще всего применяя физическую силу: он просто обнимал меня, пока я плакала. Он говорил: Я люблю тебя, Фрэнни, просто я не такой, как ты, поэтому ты мне не веришь. Я не могу испытывать твоих чувств, мои чувства не похожи на твои, поэтому тебе сложно их увидеть. Но они есть, Фрэнни, – ты единственное, что когда-либо имело для меня значение, ты знаешь это? Я хочу, чтобы ты знала это. Что мне сделать, чтобы ты поверила?

В чем-то мы с Рэем были очень похожи, а в чем-то отличались настолько, что я ощущала, будто мы с ним животные разных видов, что делало наше сосуществование и тем более спаривание ужасно странным. Конечно, поначалу я этого не замечала. Поначалу мы были просто детьми: жили в городе вдали от родителей, зарабатывали как могли, делили с соседями тесные квартирки и ходили в кино на дневные сеансы, пока не сошли с ума окончательно, не объединили все наши средства и не купили небольшой участок в пятнадцати милях к югу от города. Когда мы только нашли друг друга, нам казалось, будто мы единственные два человека в мире, единственные два человека на вечеринке, в здании, во всем проклятом городе. Это было невероятно. Это ощущение, должно быть, испытывали многие, но оно все еще казалось чем-то нереальным, может, дело в том, что я была слишком молодая (мне было всего двадцать один), но это чувство заполняло все, всю нашу жизнь, все шкафы и всю еду, что мы клали в свои рты. Тогда у нас была близость, и она не имела ничего общего с той теснотой, от которой я хотела сбежать, еще не было ни намека на то, что мы окажемся такими разными, что в один момент я посмотрю на него и подумаю: как вообще мы умудрялись говорить о чем-то? О чем-то важном, вроде нашего дома, нашей жизни, нашего сына?

Я начала подозревать, что Рэй обращается со мной так же, как с моими картинами, – будто я тоже была одним сплошным открытием, что можно бесконечно вытаскивать из коробки и принимать как должное, не моргнув глазом, не сбавляя скорости. Это может звучать заманчиво, но на деле приятного мало. Мне казалось, что мой муж мог бы любить кого угодно: поставь я на место себя своего двойника, он бы ничего не заподозрил. Он бы просто подумал: вот она, новая Фрэн! И как ни в чем не бывало продолжил бы ужин. Единственный момент, когда я была точно уверена, что Рэй видит настоящую меня, – это когда мы занимались любовью. Он всегда знал, чего именно я хочу, и чем старше мы становились, тем сложнее получалось вспомнить, всегда ли так было. Или, может, он так хорошо изучил мое тело, отточил умение заниматься со мной любовью до такого мастерства, что мог играть мной с непревзойденной ловкостью? А еще я гадала: было ли так во всех парах, которые прожили вместе двадцать лет? У всех ли наступал момент, когда физическое удовольствие становилось таким доступным: единственной надежной вещью, на которую всегда можно рассчитывать, – простая последовательность действий, что непременно приносит огромную, но кратковременную радость? Именно тело, а не разум Рэя было для меня самым реальным. Я чувствовала, что именно оно стало для меня самой понятной вещью в мире. В конце концов, именно тело занимает место в пространстве, его можно увидеть, потрогать, исследовать и запомнить, и да, оно меняется, но лишь незначительно и почти всегда логично: например, волосы Рэя из темных стали белыми, а некогда упругая кожа на заднице, подобно моей, приобрела текстуру бумаги. Его тело со всеми изменениями имело смысл, тогда как разум, его разум был непознаваем, а изменения делали его еще более запутанным. Когда мы занимались сексом, я осознавала, что совокупляюсь с неким сочетанием тела и разума Рэя, однако мне всегда нравилось видеть в нас два тела. Так было проще и понятнее.

За три года до смерти Рэй вышел на пенсию. Годом ранее неожиданно умер мой отец и оставил нам небольшое наследство в виде денег и собственности. К тому моменту наш с Рэем дом уже полностью принадлежал нам. Поэтому денег было хоть и не много, но мы знали, что на наш век хватит и даже немного останется, чтобы раз в год ездить в одно из тех мест, о которых мы читали и где давно мечтали побывать. Больше всего Рэю нравилось посещать национальные парки: подолгу ехать на машине в центр страны, где можно было увидеть величественные горы, бизонов и радужную форель. Я как-то сказала ему, что идея поехать в Вайоминг на машине – самая что ни на есть американская и что я не уверена, смогу ли это выдержать. Хотя, по правде говоря, мне нравятся горы и горные походы, ведь я и сама была настоящей американкой, и мысль о том, чтобы посмотреть на странных, древних животных не казалась мне такой уж плохой. На машине мы сможем ездить и в восемьдесят, сказала я. Давай полетим! Хорошо, ответил Рэй. Можно и полететь. Тем летом мы отложили поездку в Йеллоустоун и отправились на месяц в Тоскану, где сняли небольшой домик у виноградников, в котором когда-то хранили вино. Следующим летом мы отправились в круиз Одиссея, а следующим – в Сидней, а потом Рэй умер, так и не увидев Сэдл-Маунтин, Репаблик-Пик, Нидл и другие геологические образования, о которых он читал в своей небольшой книжке под названием “Горы национальных парков США”.

Однажды вечером я сидела одна в своем дуплексе и смотрела передачу о плотинах: о том, как они губительны для рыбы – там говорилось, что, если вы хотите увидеть радужную форель своими глазами, стоит поторопиться, пока она совсем не исчезла. И тогда я подумала, что Рэю бы очень понравились эти глупые рыбы, он бы рассказывал о них соседям, знал бы про них все: в каком месте Снэйк-Ривер их нужно искать, где они нерестятся, – а эта передача стала бы последней каплей. Все! Мы бы поехали в Йеллоустоун за рыбой, и знаете, знаете, я была бы совсем не против, хоть и делала бы вид, что еду неохотно, чтобы Рэй улыбнулся и позволил мне выбрать музыку в дорогу. А я бы положила голову ему на колени и лежала бы так, пока он бы вез нас в самый центр нашей страны и обратно.

Несмотря на то что после переезда в дуплекс пространства стало значительно меньше, девать его было все равно некуда, поэтому в подвале я устроила гончарную мастерскую, а на втором этаже – художественную. Раньше я никогда не пробовала гончарное дело, но мне просто необходимо было заняться чем-то новым, а идея создания чего-то трехмерного и полезного, куда можно класть сахар или ставить цветы, успокаивала. Я делала большие глазурованные миски и квадратные белые тарелки в деревенском стиле, на которых подавала сыр и фрукты приходящим в гости парным друзьям. На очередном званом ужине в моем дуплексе один из мужей спросил: Фрэнни, ты никогда не думала съездить в художественную резиденцию? Они обычно расположены в очень живописных местах. Будешь путешествовать, встречаться с единомышленниками, у тебя наконец будет время на рисование. Твои картины такие великолепные, и, держу пари, тебе там понравится. Муж, который это предложил, мне не особо нравился, но я его уважала, поэтому решила прислушаться. Первой меня заинтересовала резиденция в Национальном парке Йеллоустоуна, и, конечно, там были домики, в которых летом можно заниматься живописью. К моему удивлению, меня приняли. Поэтому летом 1989 года я упаковала свои краски, собрала удобную одежду для отдыха на природе и поехала в Вайоминг. Всю дорогу у меня из головы не выходили рыбы: как они отчаянно плывут против течения, пока не натыкаются на плотину. Я представляла, как сама, подобно этим рыбам, сталкиваюсь с какой-нибудь гигантской бетонной стеной, что не пускает меня дальше. А на вершине плотины сидит плачущий Рэй, его слезы огромными каплями льются через барьер, смешиваясь с речной водой, оглушая рыбу и меня, пытающуюся пробраться в парк. Я не то чтобы помешала Рэю съездить в Йеллоустоун, я никогда не говорила: О нет, ни за что туда не поеду. Мы просто не успели, времени оказалось слишком мало, я не знала, что времени больше не будет. Поэтому, когда я опустила стекло у контрольно-пропускного пункта и показала рейнджеру удостоверение художника, меня охватила глубочайшая печаль от осознания того, что я правда могла сделать Рэю приятное, но осознанно этого не сделала. Йеллоустоун стал для меня своеобразным символом всего того, чего так хотел Рэй и чего я ему не дала: еще одного ребенка, доброго слова о его матери, хотя бы одного вечера без критики его коллег, вечера, когда бы я сказала ему: Рэй, я безнадежно люблю тебя, ты стал частью меня, и теперь я никогда не буду одинока. Но эти слова и действия противоречили бы моей сути, как противоречат до сих пор, так что, вероятно, именно Рэй был бы первым, кто заподозрил неладное, и заставил бы меня остановиться.

Мой домик в Йеллоустоуне был в двух шагах от другого домика, в котором жил композитор, мужчина примерно моего возраста, а может, чуть моложе: из своего окна я видела, как он со включенным светом работает ночи напролет. Его звали Барклай Роуленд, но он просил называть его Б. Я спросила, почему у него две фамилии, и получила ответ: Кто знает? Он был очень тихим, худым и жилистым. Казалось, он был просто создан для походов, поэтому я позвала его в поход. Мы подружились, и по вечерам я приглашала его выпить водки с лимонадом у себя на крыльце. У каждого домика стояло кресло-качалка, и вот, когда прошел примерно месяц из трех отведенных нам в резиденции, Б перетащил свое кресло к моему дому. Он сказал: Мне надоело сидеть на полу! Мне нужно кресло, чтобы пить водку! Конечно, мы спали вместе. Спать с Б, спать не с Рэем, а с другим мужчиной оказалось совсем не так, как я себе представляла. Б завел меня в дом и снял с меня рубашку (конечно, без ворота, о своих сильных сторонах я не забыла), а потом очень нежно и долго целовал, возможно, слишком долго, потому что я, словно подросток, начала волноваться, что мы так и не перейдем к следующей фазе. В конце концов он засунул руку мне в трусы, а дальше произошло и все остальное: не слишком быстро, но слегка сумбурно – я обнаружила, что рассматриваю стену за его спиной, а мысли и вовсе унеслись куда-то в неведомые дали.

Мы с Б расстались друзьями. Поначалу он часто писал, что хочет приехать и пережить со мной еще одно приключение, но я отвечала неохотно, а затем и вовсе перестала. Все картины, над которыми я работала в то лето, все четырнадцать штук, были портретами Рэя. С Б о своих картинах я старалась не говорить. Я показала ему лишь несколько фрагментов, пропитанных символизмом, которые можно было принять за графические зарисовки, так что мне не пришлось объяснять Б, что на самом деле я рисую и что на самом деле пытаюсь запечатлеть посреди этого летнего леса. Б, конечно, спрашивал об их значении для меня, но я лишь отвечала, что это образы, которые я видела, пока засыпала, сновидения, что приходили в мое уплывающее сознание. После того лета с Б я спала и с другими мужчинами. Но спать с другими мужчинами всегда было нелегко. Думаю, легкость терялась среди моих проблем с самоидентичностью: я не понимала, какие части принадлежат мне, а какие Рэю, и какие части стали моими лишь из-за Рэя. Когда я спала с другими мужчинами, я не могла отделаться от мысли, что они трахаются не только со мной, но и с Рэем, доставляя удовольствие нам обоим, будто я каким-то образом стала физическим воплощением нас обоих. Нет, Рэй не находился с нами рядом, не наблюдал со стороны. Он сидел у меня в груди, занимал половину моего мозга и тела, участвующего в половом акте. Это очень странно, потому что, когда Рэй был жив и мы занимались сексом, я всегда была уверена в своем теле: что оно мое и только мое – точно так же, как я была уверена в его теле. Поэтому поначалу такая неопределенность и уязвимость меня тревожили, однако потом я научилась жить с этим чувством, и оно больше не мешало мне делать что угодно.

Имея тело, мы все сталкиваемся с одной отвратительной особенностью: мы не знаем, из скольких частей оно состоит, пока они все не сломаются. Меня не пугает старость, не смущает то, как она выглядит, мне во многом нравится выглядеть так, как я себя чувствую, а очень старый и очень уставший вид и вовсе можно назвать преимуществом. А еще мне нравится выглядеть эпически. Мне говорили, что сейчас я выгляжу именно так, и, будучи старой женщиной, я определенно этого заслуживаю. Однако часть меня подозревает, что я всегда выглядела весьма стоически, просто теперь стала достаточно взрослой, чтобы чувство отстраненного превосходства стало приемлемым.

Сейчас я живу в доме, окруженном другими такими же домами, где живут такие же пожилые люди, по утрам ко мне приходит женщина средних лет по имени Мария, чтобы помочь одеться и выйти на прогулку. Эдриан часто приезжает в гости со своей женой, маленькой дочкой и собачкой, а я минимум раз в год рисую их семейный портрет. Я отказываюсь показывать их Эдриану, что, пожалуй, глупо, но зато жене Эдриана, Элле, они очень нравятся – именно она каждый год настаивает, что пора сделать еще один портрет. Мне это очень приятно, я чувствую, что еще для чего-то нужна: вот моя внучка Молли снова терпеливо сидит у меня на картине, а вот еще не полысевший Эдриан мастерски позирует мне со своей привычной улыбкой. Когда я призналась, что мне не помешает помощь, они предложили мне жить у них. Но я сказала: Нет-нет. У вас своя жизнь, а у меня своя. У меня есть картины, которым, как вы знаете, я уделяю очень много времени, а вы постоянно будете меня отвлекать. Заглядывать мне через плечо. У меня в доме, который мои помощницы зовут Коттеджем Восемнадцать, есть уютное место для рисования. Я по-прежнему люблю писать портреты. Я рисую Софию, свою медсестру, и своих соседей: например, Деметрия, бывшего подрядчика, или Гэри, бывшего банкира в дорогой одежде. Весьма примечательно, что впервые в жизни меня охватило желание рисовать собственные портреты. Когда я рисую себя, по краям проступает Рэй, он прячется на изнанке холста, между краской и тканью – между мной и настоящей мной. Вы слышали разговоры о душах? В домах престарелых об этом говорят часто. Вас пытаются убедить, по-видимому, пытаясь успокоить, что есть некая часть вас, которая остается неизменной, она была задолго до вашего рождения и будет жить после вашей смерти. Хоть я и не верю в неизменную сущность, но что-то в этой идее есть: в идее о том, что есть вещи, способные изменить нас навсегда, люди, что селятся внутри нас и никогда уже не уходят. Ведь Рэй умер несколько десятилетий назад, для кого-то могла бы пройти целая жизнь, кто-то мог бы полностью измениться, изменить того себя, что каждый день встает с постели и выходит из дома в большой мир. Я не говорю об этом Эдриану, но, кажется, во мне до сих пор живет частичка Рэя, которую он оставил во мне и от которой я не могу избавиться. Это заставляет меня задуматься: кем бы я была, если бы не была собой? Кем бы я была, если бы не была просто Фрэн? Может, наши парные друзья были правы, наши старые друзья, которым так нужна была идея о Рэе и Фрэн, чтобы приглашать нас в гости и в совместный отпуск. Раньше меня так возмущала эта нужда. Я была собой и хотела, чтобы все об этом знали. Но, может, это было правдой: Фрэн, мать и художник, просто не существовала без Рэя, без своего спокойного супруга. Может, именно поэтому автопортреты и получаются такими: с призраками по углам, “Липкими пирогами” и радужной форелью. А может, я все же просто Фрэн. Рэй умер, а я осталась. И во мне ничего от него нет. Он просто сел в свое удобное кресло, закрыл глаза и покинул тело через макушку. Тогда все, что таится на задворках моей личности, – это лишь желание не оставаться наедине с собой в этом Коттедже Восемнадцать, желание не быть одиноким дрожащим человеком, желание быть в паре, чтобы не быть одной.

Предыдущая главаГлава 7 из 19Следующая глава