В старом доме Пентландов давали бал, ибо впервые за последние сорок лет в семье появилась девушка, которую следовало представить благородному обществу Бостона и специально приглашенным гостям из Нью-Йорка и Филадельфии. По такому случаю Пентланд-Хаус щедро украсили фонарями и букетами поздних весенних цветов, а в пустом, белом и величественном коридоре, ведущем в главный зал, усадили предусмотрительно загороженный растениями негритянский оркестр, игравший свою шумную и дикую музыку.
Сибилле Пентланд исполнилось восемнадцать, и она недавно вернулась из Парижа, куда ее отправляли на учебу вопреки мнению консервативной родни, составлявшей немалую часть бостонского света. Ее пожилая тетушка, миссис Кассандра Струтерс, дама довольно грозная, успела уже пройтись по списку холостяков – кузенов и прочих свойственников с хорошей репутацией и достаточным состоянием, достойных внимания столь бесспорно богатой семьи, как Пентланды. Для этого и затеяли бал, куда пригласили всю округу – молодых и старых, бодрых и немощных, степенных и ветреных; но была и другая причина: следовало показать миру, что семейство, несмотря на нехватку молодых людей, не утратило своей влиятельности. Его слава, гремевшая некогда по всей стране, съежилась теперь до размеров Новой Англии, и нынче вряд ли кто слышал о Пентландах за ее пределами. Впрочем, можно сказать и иначе: это страна хлынула за пределы Новой Англии и семейства Пентландов, вытеснив их на обочину пути прогресса – прогресса неуправляемого, почти варварского и пренебрегавшего всем тем, что олицетворял собой старинный род Пентландов.
Дед Сибиллы позаботился, чтобы шампанского было вдосталь; столы ломились от салатов, холодных лобстеров, бутербродов и цыплят, скворчащих на блюдах с подогревом. Казалось, люди, всегда и во всем отличавшиеся бережливостью и осмотрительностью, внезапно поддались героическому порыву и решили блеснуть роскошью.
Однако же их широкий жест не удался. Негритянская музыка – необузданная, вдохновенная и шумная – была до неприличия неуместна в столь старинном и импозантном здании, как Пентланд-Хаус. Несколько джентльменов и дам, известных своим пристрастием к спиртному, выпили немало шампанского, но радости это никому не прибавило, и в зале, наоборот, сгустились скука и какое-то мертвое отчаяние. В комнатах, где некогда сиживали, беседуя о жизни, добрый мистер Лонгфелло и бессмертные господа Эмерсон и Лоуэлл[1], нынешние богатые, помпезные и разряженные варвары выглядели странно. Пристальные взоры предков на украшавших стены зала портретах были мрачны, и музыка теряла всю свою живость и казалась чужой и нелепой в этом оазисе благопристойности. По углам сбивались в кучки подвыпившие студенты, приехавшие из Кембриджа, но и там мало кто казался веселым. Шампанское пролилось на бесплодную почву. Вечеринка скисала на глазах.
Хотя торжество устраивалось в первую очередь для того, чтобы вывести Сибиллу Пентланд на матримониальный рынок, оно пригодилось еще и для представления обществу Терезы Кэллендер, приехавшей на лето в Брук-Коттедж, который находился напротив Пентланд-Хауса, на другой стороне реки за каменистыми пастбищами; также на приеме появилась только что вернувшаяся в Дарем мать Терезы – личность гораздо более яркая и примечательная. Эта женщина хорошо знала городок и его окрестности: она родилась здесь, и все ее детство прошло под сенью креста на шпиле Даремского молельного дома. Но теперь, спустя двадцать лет, она явилась из мира, который горожане, то есть люди, окружавшие ее с колыбели, считали странным и вульгарным. Тот мир наполняли несуразные чужаки, и он ничуть не походил ни на тихий Пентланд-Хаус, ни на большие рядные дома[2] Бикон-стрит и Коммонвелс-авеню[3]. В сущности, именно Сабина Кэллендер и стала центром внимания на званом вечере: это на нее, а не на юных девушек, среди которых находились и ее собственная дочь, и Сибилла Пентланд, были обращены все взоры. Сабину заметили и старые знакомые, с любопытством гадавшие, где же провела она последние два десятка лет, и те, кто впервые увидел самую колоритную и притягательную гостью нынешнего бала.
Нет, ее не окружала толпа восхищенных юношей, мечтающих о танце. В конце концов, она была женщиной сорока шести лет и терпеть не могла молодых повес, сводящих все разговоры к тому, где раздобыть контрабанду, и к университетским клубам. То был успех особого рода, триумф безразличия.
Люди, подобные тетушке Кэсси Струтерс, помнили ее как скромную и неуклюжую девушку с ладными формами, некрасивым лицом и кирпично-рыжими волосами, из-за цвета которых двадцать лет назад бедняжку все дружно жалели. В те дни Сабина ужасно страдала на балах и ужинах и старательно избегала светской жизни, предпочитая ей уединение. И вот сейчас она вернулась: высокая, сорокашестилетняя, все с той же хорошей фигурой, с тем же длинным носом и близко посаженными зелеными глазами, однако настолько привлекательная и уверенная в себе, что сумела не только затмить более молодых и красивых дам, но и практически уничтожить совсем юных созданий в их воздушных бело-розовых платьях. Она вальяжно переходила из комнаты в комнату, здороваясь с теми, кто знал ее еще девочкой, и приветствуя знакомых, которых приобрела за время своей странной, независимой, кочевой жизни, начатой после развода. В самой ее походке чувствовалась надменность, пугавшая молодых и вселявшая в пожилых членов даремской общины (все они были объединены разной степенью родства) чувство крайнего раздражения. Сабина, прежде считавшаяся своей, казалась сейчас совершенной чужачкой, предательницей, что отбросила все жизненные правила, старательно внушавшиеся с младых ногтей неуклюжей рыжеволосой домашней девочке тетушкой Кэсси и прочими тетками и кузинами. Когда-то она жила в этом тесном мирке, но теперь вернулась освобожденной от его оков: женщина, которая вроде бы потерпела крах и выпала из своего класса, неприятно поразила даремцев тем, что вовсе не считала себя ущербной. Скорее наоборот: в светском обществе она стала «фигурой», окутанной притягательной дымкой таинственности; короче говоря, теперь она сама выбирала себе друзей из числа выдающихся и даже знаменитых людей. И это было истинной правдой, причем даремцы, подобные тете Кэсси, прекрасно это знали; оттого-то все одновременно интересовались Сабиной и негодовали по ее поводу. Ведь она повернулась к ним спиной, однако безжалостный рок не покарал ее за это; наоборот, она твердой рукой взяла бразды управления своей жизнью и привела ее к блестящему успеху, а такое простить нелегко.
Сабина шествовала по просторным комнатам, независимая и безупречная – от искусно уложенных блестящих волос до носочков серебряных туфелек, уверенная в себе и осознающая свое совершенство, и ее манера держаться балансировала на грани дерзости. Яркое изумрудное платье и изящное бриллиантовое колье были настолько красивы, что на их фоне другие дамские наряды померкли и их обладательницы стали казаться неряшливыми простушками. Вне всякого сомнения, присутствие Сабины еще более омрачило атмосферу вечера. По надменному взгляду зеленых глаз и слегка презрительной улыбке на вызывающе накрашенных красных губах можно было понять, что женщина знает, какой эффект производит, и наслаждается своим триумфом. Куда бы она ни направлялась, непременно в сопровождении очередного снисходительно избранного ею спутника, ее появлению предшествовала легкая суматоха. Ей действительно мало кто радовался…
Если у Сабины и была соперница среди тех, кто наполнил нынче гулкий старинный особняк, то ею могла считаться разве что Оливия Пентланд, мать Сибиллы, которая тоже ходила по комнатам, но в основном в одиночестве, приглядывая за гостями и прекрасно осознавая, что бал совершенно не задался. Она не отличалась ни броскостью, ни особым шармом и не поражала ничем, что могло бы соперничать со светским шиком зеленого платья, бриллиантов и искусной прически рыжеволосой Сабины Кэллендер; Оливия выглядела скорее мягкой, нежной и спокойной, а ее сдержанная красота открывалась не в один миг и не ослепляла. Вы не сразу выделили бы ее среди гостей, но вскоре начали бы ощущать ее присутствие, как если бы вдыхали очень тонкий, легчайший аромат. И вот наконец вы заметили… с некоторым трепетом… бледное лицо в обрамлении гладких черных волос, зачесанных назад и собранных на затылке в аккуратный пучок. Поймали чистый и искренний взгляд голубых глаз, порой, при определенном освещении, темнеющих до черноты; затем услышали ее голос – низкий, теплый, неизъяснимо манящий, поражающий сотней оттенков. А вот она рассмеялась, совсем как ребенок, над какой-то нелепицей. В Оливии мгновенно угадывалась благородная натура. И невозможно было поверить, что ей почти сорок и она мать Сибиллы и пятнадцатилетнего подростка.
Обстоятельства и присущая ей мудрость сделали Оливию женщиной, на первый взгляд, бездеятельной и непритязательной. Казалось, она управляется с любым делом спокойно и без усилий, однако при более близком знакомстве приходило понимание, что она видит и слышит все происходящее поблизости, улавливая не только явное, понятное даже умам недалеким, но и те токи, что незримо перетекают от одного человека к другому. Она обладала чудесной способностью сглаживать неприятности. Ее окружала аура безопасности, присущая лишь чрезвычайно внимательным людям, и суетный мир вокруг нее невольно притихал и успокаивался. Тем не менее в самой Оливии присутствовало нечто неуловимо тревожное. В ней скрывалась тайна, некая чуть ли не потусторонняя отчужденность. Но чтобы ощутить эту подспудную тревогу, надо было провести с Оливией, под приятной сенью ее безмятежности, не один час. И тогда совершенно внезапно, как вспышка молнии, собеседника озаряла мысль о том, что женщина рядом, столь нежная и тихая, не является настоящей Оливией Пентланд, что она лишь мираж, а где-то глубоко, прячась за внешним очарованием, обитает незнакомка, чужая, печальная и, вероятно, очень одинокая. И на самом-то деле это в ее присутствии, а не рядом с блистательной и колючей Сабиной Кэллендер людям становилось по-настоящему не по себе.
Оливия переходила средь шума и суеты бала из одной просторной комнаты в другую, тихо беседовала с гостями, наблюдала за ними и заботилась о том, чтобы все было как надо; вместе с тем она, подобно всем остальным, оказалась заворожена бунтом и триумфом Сабины, хотя ее и забавляло слегка детское бахвальство сорокашестилетней дамы – умной, независимой, даже выдающейся и уж точно не нуждающейся в бравировании своими успехами.
Оливия смотрела на Сабину, которую знала довольно близко, и думала, что за доспехами, прекрасно сработанными парикмахером, модисткой и ювелиром, скрывается прежняя рыжеволосая девчушка, явившаяся сюда ради мести и мечтающая растоптать предрассудки и уклад таких людей, как тетя Кэсси, Джон Пентланд и кузен Струтерс Смоллвуд, доктор богословия, давным-давно прозванный той же бунтаркой Апостолом Джентльменов. Оливии казалось, что и после двадцати лет, проведенных вне этого города, Сабина продолжает опасаться как самих даремцев, так и той странной, непобедимой силы, олицетворением коей они являются.
Но Сабина тоже внимательно приглядывалась к происходящему на приеме. Оливия весь вечер смотрела, как гостья пожирает глазами всех и вся, и не сомневалась, что, вернувшись завтра в Брук-Коттедж, она сможет в деталях описать нынешний бал, ибо страстно жаждет исследовать жизнь. За непроницаемой маской равнодушия таился вечный и пылкий интерес к переплетениям человеческих судеб. Сабина однажды сама охарактеризовала его как «проклятие анализа, вытягивающего радость из жизни».
Сабина искренне нравилась Оливии, видевшей в ней уникальное и довольно занятное создание, которое превратило истину и правду в фетиш. Оливия часто использовала свой ум (а она была по-настоящему умна) для того, чтобы разобраться в какой-нибудь безнадежно запутанной ситуации, стараясь разложить ее на части и тем самым выявить суть, ясную, простую и нередко горькую, ибо правда не всегда сладка и приятна.