Первое обстоятельство, которое мы берем, — не просто результат или следствие принципа параллелизма, а было для него, как мы старались показать выше, даже чем-то вроде цели. Поэтому фактически оно уже было подробно рассмотрено, и здесь мы хотим лишь вновь сказать об этом обстоятельстве и рассмотреть различные его проявления. Речь идет о том, что начиная с Аристотеля и до наших дней формальная логика описывала только знаковую форму языкового мышления.
Понимание этого тезиса исключительно затруднено тем, что в реальной истории логики накладываются друг на друга и причудливо переплетаются существенно различные линии, часто противоречивые. Это, прежде всего, линии собственно логики и ее теоретического осознания, или обоснования. Они исключительно сложно связаны друг с другом. Теоретическое осознание есть отражение положения в собственно логике, прежде всего [осознание] ее метода, а тем самым и взаимоотношения между ее объектом и предметом. Как отражение оно чаще всего является неправильным, искаженным или неполным; в то же время это осознание определяет деятельность исследователя в сфере собственно логики и таким путем — структуру последней. Внутри собственно логики, благодаря этому, в свою очередь складываются свои различные линии и противоречивые тенденции: одни идут от реального эмпирического анализа объекта, другие — от теоретического понимания метода исследования; они сталкиваются при построении изображения исследуемого объекта и создают сложную коллизию между «пониманием» объекта и «пониманием» предмета исследования. (В предыдущем разделе мы уже указывали на противоречия между действительным строением объекта и его пониманием, соответственно, его изображением в формальной логике.) Расчленить динамику этих взаимных влияний на отдельные составляющие и определить их порядок и зависимость друг от друга очень трудно, но в то же время необходимо для правильного понимания действительного предмета формальной логики.
Единственным действительно истинным доказательством сформулированного выше тезиса о предмете формальной логики является указание на тот способ анализа и разложения языковых выражений, который применялся в ней, и на сам принцип параллелизма как теоретическое выражение этого способа. Все остальное, и в частности, все ссылки на подтверждающие это факты из эмпирической истории логики могут быть только пояснениями или иллюстрацией. Но если в реальной истории науки мы наталкиваемся на массу явлений, которые, казалось бы, противоречат основному тезису, то задача меняется. Теперь мы должны объяснить и вывести все эти факты, исходя из своего исходного тезиса, на его основе.
В реальной истории логики мы, прежде всего, сталкиваемся, как уже говорилось, с исключительно резким расхождением между действительной структурой объекта исследования и структурой его теоретического изображения, а это, в свою очередь, определяет резкое расхождение между действительным методом исследования и осознанием его.
Выше мы уже сказали, что действительным объектом рассмотрения при исследовании языкового мышления может быть только вся взаимосвязь или структура (см. рис. 28).
Даже в том случае, если мы выделяем из этой структуры и начинаем рассматривать одну лишь форму — а это вполне возможное направление и способ исследования, — то и тогда мы вынуждены исследовать фактически всю эту структуру, ибо форма может быть понята как форма и определена в своих специфических свойствах только как элемент этой структуры. Иначе [говоря]: действительные характеристики формы есть в то же время в определенном аспекте характеристики всей этой структуры. Это обстоятельство, конечно, совершенно не исключает другой стороны дела, а именно того, что исследование знаковой формы как таковой и исследование структуры языкового мышления в целом существенно различаются между собой. Но, не уничтожая фактического различия, оно в то же время делает очень трудным отделение правильных способов анализа от четырех возможных ложных способов исследования и изображения языкового мышления:
1) знаковая форма исследуется и берется как элемент структуры языкового мышления, то есть в своих функциональных свойствах; свойства эти приписываются языковому мышлению в целом;
2) знаковая форма, как и в предыдущем случае, исследуется в структуре языкового мышления и берется со стороны своих функциональных свойств; но свойства, выделенные таким образом, приписываются знаковой форме не как элементу структуры, а как особому изолированному явлению, то есть фактически как материалу знаковой формы;
3) знаковая форма рассматривается сама по себе как изолированное объективное явление, а свойства, выделенные таким образом, рассматриваются как характеризующие языковое мышление в целом;
4) исследуется все языковое мышление в целом, а выделенные свойства приписываются знаковой форме.
Эти четыре ложных способа анализа — а примеры их мы находим на протяжении всей истории логики — исключительно затрудняли осознание ее действительного предмета. Отсюда постоянное недоумение — иначе его нельзя назвать — и споры: что же, собственно, изучает и описывает логика. Антитезы выступали в разных видах: «мышление» или «язык», «идеи» или «знаки», «мышление» или «символизм» и т. п., но их суть и основание были заключены прежде всего в попытке разделения языкового мышления как целого и его знаковой формы.
Многие и многие исследователи если не сказать «понимали», то, во всяком случае, «ощущали», что схемы и формулы традиционной логики изображают не мышление, а лишь его знаковую форму. Отсюда постоянные ссылки на грамматику и параллели с ней.
«…Так как силлогизм предполагает грамматические функции, напрасно рассматриваемые в качестве функций мысли, то автор Правил[114] мог написать: “Эта доктрина должна быть перенесена из философии в риторику”…», — характерное для этой линии замечание [Серрюс, 1948, с. 146].
Но проведение этого взгляда наталкивалось на целый ряд фактов, неоспоримо показывающих, что дело тут все же не в грамматических функциях. Особенно отчетливо это выступало, когда пытались выяснить, от чего же зависят правила преобразований выражений в силлогизмах или, в более общей постановке вопроса, характер деятельности со знаками. Мы приведем только одну выдержку из сравнительно поздней работы — «Философских принципов математики» Л. Кутюра, но зато в ней проявляются все те смешения, о которых мы говорили, и притом в общем виде: «Без сомнения, Кант отличает слова от алгебраических знаков, когда он говорит, что в философии рассуждение ведется над словами, между тем как в алгебре оно ведется над знаками, причем обозначаемые ими объекты остаются в стороне до конца рассуждения ([Примеч.:] Untersuchung über die Deutlichkeit…, 1-е рассужд., § 2 (1764)). Но это — смешение идей. Неверно, будто в алгебре рассуждение ведется над знаками; оно ведется всегда над представляемыми ими понятиями; и если действия над ними могут быть механическими, то лишь при условии, что однажды навсегда оправданы формальные правила действий, а это можно сделать, только принимая в соображение действительный смысл этих действий и самих знаков. Правда, что в известном смысле здесь отвлекаются от природы объектов, но потому, что она действительно посторонняя и безразлична для рассуждения. В алгебре не интересуются тем, представляют ли буквы целые числа или дроби, точно так же как (в чистой, не прикладной) арифметике не интересуются тем, представляет ли число собрание, длину или тяжесть, а в геометрии — тем, из дерева ли или из металла рассматриваемое геометрическое тело; эти абстракции существенны для каждой из названных наук, они очищают понятия, служащие их специальными объектами, от примеси всяких посторонних элементов. Но отсюда не следует, что в алгебре отвлекаются даже от числа вообще или величины, т. е. от ее собственного предмета, от самого содержания алгебраических формул. Стало быть, когда в задаче по алгебре отвлекаются от частной природы трактуемых величин, это делают не с целью лишить символы и формулы всякого содержания, а с целью свести их к существенному содержанию, каковым является понятие величины вообще» [Кутюра, 1913, с. 233].
Этот отрывок поднимает всю массу проблем, названных выше: в чем различие между «словом» и «знаком», можно ли понимать «знак» как образование, не имеющее содержания, что такое «механические» и «немеханические» действия со знаками и т. п., но мы будем обсуждать их [в дальнейшем]. [Пока же] нас должно интересовать только одно обстоятельство — оно выступает не менее рельефно: это основания, заставляющие считать предметом исследования логики не знаки, а представляемые ими понятия, [поскольку] деятельность со знаками необходимо носит содержательный характер. В дальнейшем мы покажем, что само это противопоставление — «не знаки, а представляемые ими понятия» — ошибочно и вытекает из применения неправильного способа анализа. Но в логике этот способ анализа господствовал и господствует, а поэтому был неизбежным и переход к анализу отношений между (гипотетически вводимыми) носителями значения, или смысла, — «идеями», «концептами», «понятиями». Но это вместе с тем означало переход к точке зрения, что предметом логики является «мышление».
Яркой иллюстрацией движения в этих двух линиях является спор номинализма и концептуализма, начавшийся еще в древнегреческой науке (Платон — Аристотель) и продолжающийся, по существу, с неослабевающей силой и в настоящее время. Номинализм, с нашей точки зрения, занимал более правильную позицию; он лучше осознавал действительный предмет логического анализа. Но сколь-нибудь удовлетворительное решение вопроса и преодоление основных затруднений, встававших перед ним, было невозможно без проникновения в действительную структуру языкового мышления и осознания той абстракции, которая была произведена в соответствии с принципом параллелизма. Ведь только исходя из намеченной выше структуры языкового мышления мы можем разработать основные приемы исследования знаковой формы и различить все возможные планы анализа — как правильные, так и ложные — и абстракции, лежащие в основе каждого из них.
Важнейший перелом в осознании предмета формальной логики наступил во второй четверти нашего столетия. «Логика — не наука о мышлении, а синтаксис языка» (в дальнейшем — и семантика языка, но эта деталь в данный момент для нас несущественна) — так сформулировал свое кредо логический эмпиризм[115]. И если оставить в стороне детали и некоторые неточности в понятиях, то надо будет сказать, что этот тезис правильно отражает действительное положение дел, действительную практику логического исследования.
Правда, он появился совсем не в результате проникновения в действительную природу языкового мышления и не в результате понимания действительного значения и смысла принципа параллелизма, а как продукт довольно странной, на первый взгляд, эволюции самой формальной логики. Основные этапы этой эволюции — «алгебра логики» Дж. Буля и Э. Шрёдера, «математическая логика» Г. Фреге, Дж. Пеано, Ч. Пирса и, наконец, «Принципы математики» Б. Рассела и А. Уайтхеда.
Противники «математической логики» могут сколько угодно говорить о том, что развитие логики в этом направлении было «неправильным», «ошибочным», «плохим». Это, по-видимому, действительно так, но подобные моральные оценки не относятся к делу. Важно, что развитие логики именно в этом направлении было неизбежным при тех исходных понятиях и методах, которые были развиты в логике Аристотеля. И хотя это направление было найдено не прямо и непосредственно, а каким-то очень сложным и окружным путем, тем не менее именно оно является закономерным и необходимым продолжением логической традиции. Для другого движения нужны иные исходные понятия и принципы, иные методы.
Когда Дж. Буль выразил силлогистические умозаключения в новых символах, заимствованных из алгебры, он думал, что описывает процессы мышления. На деле же он только иначе обозначил смысловые элементы знаковой формы и их отношения. Само по себе это нововведение не имело никакого значения, даже с точки зрения придания необходимой строгости символической системе: схемы силлогистики того времени были достаточно точны и совершенно однозначны. Но то, в сущности своей совершенно побочное, обстоятельство, что новые символы были заимствованы из алгебры, сломало барьер, отделявший логику от математики, и подготовило почву для самых разнообразных аналогий и сопоставлений и в конечном счете — для их совместного рассмотрения.
Поэтому дальнейшее развитие формальной логики происходило в тесной связи с развитием математики и осознанием ее средств. Словесные рассуждения в тексте математического исследования рассматривались наряду с собственно математическими расчетами и выкладками, и точно так же как в последних математика интересовало отнюдь не мышление, а лишь объективное содержание, сами отношения вещей, так и словесные рассуждения он анализировал в таком плане и таким образом, чтобы выделить то, что они обозначают, и установить строго однозначное соответствие между связями и отношениями вещей и выражающими их связями знаков.
Таким образом, незаметно изменялись задачи, предмет и методы анализа. Математики, принявшие на себя задачу разработки логики, строили все новые и новые «строгие» и «точные» языки, совершенно подобные языкам математики. Логика начала выступать как самое «широкое» математическое исчисление, лежащее в основании всех других. Для завершения всего этого процесса смены позиции не хватало только одного шага: объявить, что задача построения таких языков не ограничивается рамками одной лишь математики, а должна быть распространена на все науки. И этот шаг был сделан логическим эмпиризмом. [В результате этого шага] методы «математической» логики стали методами и основанием всей логики и даже философии науки. Онтологическая точка зрения частной науки сменила традиционно гносеологическую точку зрения логики. Но для осознания это изменение позиции оказалось исключительно плодотворным, так как перед рефлектирующим познанием впервые выступили в чистом виде действительная позиция и метод работы конкретного ученого. Осознание логического исследования превратилось в логическое сознание конкретно-научного исследования. И в этом смысле в конечном счете выиграла и сама логика. В теоретическом осознании метода работы этот переворот проявил себя в борьбе против «психологизма», в теории феноменологии Э. Гуссерля, в тезисе «логика — синтаксис языка».
По-видимому, Л. Витгенштейн был первым, кто дал в XX столетии толчок к движению, выраженному в последнем тезисе. В предисловии к «Логико-философскому трактату» он писал: «Книга обсуждает философские проблемы и показывает, как я полагаю, что постановка этих проблем основывается на неправильном понимании логики нашего языка. Весь смысл книги можно выразить приблизительно в следующих словах: то, что вообще может быть сказано, может быть сказано ясно, а о чем невозможно говорить, о том следует молчать» [Витгенштейн, 1958, с. 29]. Но Витгенштейн еще не исключал полностью мышления, а лишь стремился «поставить ему границу». Он определял мышление как выражение положения дел в языке, и в этом плане исследование языка было в определенной мере и исследованием мышления, но не всего, а лишь одной какой-то его части или, точнее, грани — не «содержания», а «формы смысла». Он писал:
«3.11. Мы употребляем чувственно воспринимаемые знаки (звуковые или письменные и т. д.) предложения как проекцию возможного положения вещей.
Метод проекции есть мышление смысла предложения. <…>
3.13. Предложению принадлежит все то, что принадлежит проекции; но не проецируемое.
Следовательно, — возможность проецируемого, но не оно само.
Следовательно, в предложении еще не содержится его смысл, но, пожалуй, лишь возможность его выразить. <…>
В предложении содержится форма его смысла, но не его содержание» [Витгенштейн, 1958, с. 37].
Далее:
«4. Мысль есть осмысленное предложение. <…>
4.002. <…> Язык переодевает мысли. И притом так, что по внешней форме этой одежды нельзя заключить о форме переодетой мысли, ибо внешняя форма одежды образуется совсем не для того, чтобы обнаруживать форму тела. <…>
4.0031. Вся философия есть “критика языка” (правда, не в смысле Маутнера). Заслуга Рассела как раз в том, что он показал, что кажущаяся логическая форма предложения не обязана быть его действительной формой.
4.01. Предложение — образ действительности.
Предложение — модель действительности, как мы ее себе мыслим» [Витгенштейн, 1958, с. 44–45].
И, наконец, в предисловии:
«…Книга хочет поставить границу мышлению, или скорее не мышлению, а выражению мыслей, так как для того, чтобы поставить границу мышлению, мы должны были бы мыслить обе стороны этой границы (следовательно, мы должны были бы быть способными мыслить то, что не может быть мыслимо).
Эту границу можно поэтому провести только в языке, и все, что лежит по ту сторону границы, будет просто бессмыслицей» [Витгенштейн, 1958, с. 29].
Концепция логики как анализа языка по существу выражена здесь уже полностью. Она была воспринята и развита дальше Венским кружком и Львовско-Варшавской школой, а позднее, в несколько измененном виде, английской школой лингвистического анализа[116]. Одно из важнейших попутных обстоятельств этого развития — полное изгнание мышления.
«Мы должны указать, — писал Р. Карнап в «Логическом синтаксисе языка», — что все логические вопросы выразимы формально и поэтому могут формулироваться как синтаксические вопросы. Согласно принятому мнению, в логическом исследовании кроме формального рассмотрения, относящегося только к последовательности и (синтаксическому) виду символов языковых выражений, существует еще содержательное рассмотрение, которое задает вопрос не только о виде формы, но также и о значении и смысле. Согласно этому мнению, формальные проблемы образуют в лучшем случае небольшую часть всей области логических проблем. В противоположность этому мнению наши соображения о всеобщем синтаксисе показывают, что формальный метод, если он проводится достаточно широко, охватывает все логические проблемы, в том числе так называемые содержательные, или проблемы смысла (поскольку они точно являются логическими, а не психологическими проблемами). Если мы, следовательно, говорим, что логика науки будет не чем иным, как синтаксисом научного языка, то это не нужно понимать как предложение признавать в качестве единственно научных логических проблем только определенную часть проблем прошлой логики науки (как она формулировалась в ранее названных работах). Выдвигаемое мнение заключается скорее в том, что все проблемы прежней логики науки, поскольку они точно формулируются, выступают в качестве синтаксических проблем» [Carnap, 1934, S. 207–208].
Необходимо заметить, что в этом отрывке все положения о предмете как собственно логики, так и логики науки теснейшим образом переплетены с соображениями о методе логического исследования и, можно даже сказать, зависят от последних и определяются ими. Но мы совершенно сознательно оставляем их в тени — это предмет обсуждения следующего параграфа — и хотим, чтобы читатель обратил внимание только на то, что относится непосредственно к предмету логики.
В другой своей работе Карнап высказывался еще определеннее и резче:
«Для того чтобы исследовать, действительно ли заключение следует из определенных посылок, действительно ли доказуемы данные предложения, логики не устанавливают никаких гипотез о мышлении людей, которые затем экспериментально проверяются, но они анализируют исключительно данные предложения и их отношения. Однако если обратиться к замечаниям, которые делают сами логики в отношении сущности и цели своей науки, то мы найдем — по крайней мере, в учебниках по традиционной логике — нередко совсем иное. Логика характеризуется как “учение о мышлении”, как “искусство мышления”, логические принципы рассматриваются как законы мышления и принципы мышления. Такие и подобные им формулировки, ориентированные на мышление и суждение, имеют субъективную природу. Такого рода противоречие, когда теоретик исследует проблемы объективного характера, но описывает свою исследовательскую деятельность с помощью субъективистских психологических выражений, таких, например, как “мышление”, называется психологизмом. В настоящее время большинство теоретиков в области дедуктивной логики освободились от психологизма. В основном это заслуга Готлоба Фреге и Эдмунда Гуссерля, что была подчеркнута необходимость ясного различения эмпирически-психологических и неэмпирически-логических проблем и указаны те ошибки, к которым мог привести психологизм.
Наряду с примитивным психологизмом, который, к примеру, истолковывает логическое следование как определенный вид мыслительной необходимости <…> существует еще умеренная и утонченная форма психологизма. Иногда логики соглашаются с тем, что они не занимаются процессами мышления, суждения, умозаключения, ибо в противном случае их наука была бы ветвью эмпирической психологии и ее законы нужно было бы проверять статистическими исследованиями навыков мышления, суждений и умозаключений. Тем не менее они полагают, что должна существовать какая-то тесная связь между логикой и мышлением, и говорят поэтому, что логика занимается правильным или разумным мышлением. Высказывание о существовании логического следования описывается тогда примерно так: “Если кто-либо имеет достаточное основание быть убежденным в посылке i, тогда эти же основания делают возможным его убежденность в заключении j”. Ослабленный таким образом психологизм потерял, однако, все содержание, и употребление таких выражений, как “убеждаться”, “мыслить”, стало излишним. Данное выше описание следования сообщает не более, чем описание в непсихологических терминах, именно “если i истинно, то и j с необходимостью истинно”, причем “с необходимостью” сообщает то же самое, что и “во всяком возможном случае, безотносительно к тому, что действительно имеет место”. Высказывания об “обоснованном” мышлении и убежденности сами в основе выводимы только из подобных формулировок и поэтому имеют вторичную природу. Как в ботанике формулируются истинные предложения о растениях, так и логика интересуется истинными предложениями о логических отношениях. Характеристика логики с помощью оборотов, содержащих такие выражения, как “правильное мышление”, “обоснованное убеждение” и т. д., в такой же мере правильно и неплодотворно, как определение понятий, что ботаника — учение о правильном мышлении о растениях, а теоретическая политэкономия — учение о правильном мышлении о закономерностях хозяйства. Во всех случаях излишнее указание на правильное мышление надо опустить. Чтобы заниматься наукой, нужно постоянно думать, но это не означает, что мышление есть объект всех научных исследований; оно является объектом исключительно эмпирически-психологических исследований, но не логических, ботанических и политэкономических» [Carnap, 1958, S. 31–32].
Не менее решительно высказывается по этому вопросу и Я. Лукасевич.
«…Неверно, что логика — наука о законах мышления. Исследовать, как мы действительно мыслим или как мы должны мыслить, — не предмет логики, — пишет он. — Первая задача принадлежит психологии, вторая относится к области практического искусства наподобие мнемоники. Логика имеет дело с мышлением не более, чем математика. Вы, конечно, должны думать, когда вам нужно сделать вывод или построить доказательство, так же как вы должны думать, когда вам надо решить математическую проблему. Но при этом законы логики к вашим мыслям имеют отношение не в большей мере, чем законы математики. То, что называется “психологизмом” в логике, — признак упадка логики в современной философии. И за этот упадок Аристотель не несет ответственности. Во всей “Первой аналитике”, где дается систематическое изложение теории силлогизма, нет ни одного психологического термина. Аристотель с интуитивной уверенностью знает, что принадлежит к логике, и среди затронутых им логических проблем не встречается ни одной, связанной с таким психическим явлением, как мышление» [Лукасевич, 1959, с. 48–49].
И несколько дальше, продолжая эту же мысль, Лукасевич добавляет: «…Логика Аристотеля — это теория отношений [логических постоянных — ред.] А, Е, J и O в сфере общих терминов. Очевидно, что такая теория имеет с нашим мышлением не больше общего, чем, например, теория отношений “больше” и “меньше” в области чисел» [там же, с. 50].
Даже эта крайняя формулировка является, с нашей точки зрения, более правильной, нежели противоположные утверждения, что формальная логика изучала и изучает мышление. Повторим: формальная логика в силу возможностей своего метода всегда исследовала и описывала не языковое мышление в целом, а лишь его знаковую форму, и поэтому движение, выраженное тезисом «логика есть синтаксис и семантика», — если оставить в стороне детали — в общем правильно отражает действительное положение дел, настоящий предмет и настоящие возможности традиционной, формальной логики.
Повторяя этот тезис, мы хотим, во избежание превратных толкований, специально отметить: с нашей точки зрения, это положение правильно как констатация сложившегося положения дел; но оно неправильно и даже вредно, поскольку выдает существующую неблагополучную практику за норму, ограниченность существующего метода исследования возводит в ранг достоинства и, вместо того чтобы искать и разрабатывать новый метод, стремится увековечить существующее положение дел. Но не на этом мы делаем ударение, поскольку сейчас нас занимают не поиски выхода из этого положения, не новый метод; нам важно подчеркнуть, что сложившаяся практика логического исследования, действительный предмет формальной логики и ее действительные возможности были в конце концов достаточно отчетливо осознаны в этом тезисе.
Отказ от исследования мышления в логике, как мы видели, постоянно связывается с борьбой против так называемого «психологизма». Но суть психологизма состоит совсем не в том, что мы разбирали выше, она связана с другими сторонами проблемы. Логика изучает объективные, независимые от субъекта явления, а мышление есть субъективное человеческое переживание; поэтому оно может быть предметом только психологи — таковы, собственно, тезисы борьбы против «психологизма».
Ошибка всех так называемых «антипсихологистов» — в совершенно неправильном понимании природы мыслительной деятельности, правда, это понимание навязано им психологией. Разбор этой ошибки — совершенно особый вопрос, не связанный с тем, которым мы сейчас занимаемся, и совершенно особая линия в осознании предмета логики; мы будем подробно обсуждать ее в разделе о мыслительной деятельности.
Нередко считают, что именно «антипсихологизм» послужил основной и решающей причиной формулирования тезиса, что истинным предметом логики является язык. Мы совершенно не отрицаем роли и значения этого круга соображений, но каким бы образом ни приходили к данному тезису, его бесспорный и при этом во многом сознательный результат — ограничение предмета логики областью знаковой формы.
Другой аспект того же вопроса — и мы должны его здесь рассмотреть — это сам способ, каким выделялась и анализировалась знаковая форма.
С точки зрения уже выработанного нами понимания языкового мышления исследовать знаковую форму можно только в системе взаимосвязи (см. рис. 28), как элемент ее, и притом — особый элемент, замещающий или выражающий другой элемент этой взаимосвязи, объективное содержание. Если же мы возьмем знаковую форму отдельно от этой структуры и вне функции замещения или выражения, то она перестанет быть тем, что она есть, — формой и вообще языковым выражением. Чтобы исследовать знаковую форму именно как форму, ее нужно рассматривать как выражение или проявление чего-то другого, [а именно] содержания. В общем и целом в практике обыденного мышления и в практике интуитивного, нестрогого исследования знаковую форму всегда так и брали: ее «понимали» и вместе с тем «осознавали», что она что-то замещает, выражает и к чему-то, следовательно, должна быть отнесена. Понимание знаковой формы давало возможность расчленять ее на отдельные значащие элементы, находить связи между ними, реконструировать ее структуру и т. п. Но в осознании самих способов исследования этот процесс (и, в частности, та его часть, которую мы назвали «пониманием») выступал далеко неадекватным образом.
Прежде всего, как мы уже не раз говорили, формальная логика так и не пришла к пониманию того, что же в конце концов представляет собой содержание языкового мышления, и вплоть до самого последнего времени не чувствовала необходимости изображать единицы содержания в логических схемах и формулах[117]. Теперь формулы математической логики вида (х)Р → (х)Q или (х)Р → (у)Q и фиксируют наличие такого содержания или «обозначаемого», сам факт его существования, но при этом совершенно не ставится вопрос о возможных различиях в содержании: предполагается, что эти различия уже выражены в различиях знаковой формы и их незачем фиксировать и изображать еще раз. Здесь проявляется все тот же принцип параллелизма: различие в содержании, как и вообще его строение, может быть только таким, какое мы «видим» в форме. Естественно, что при таком понимании и изображении это содержание не играет и не может играть никакой роли в определении способов оперирования со знаковой формой (подробно мы будем обсуждать эту сторону дела ниже).
Но если содержание, его единицы не вводились сознательно в схемы и формулы логики, то тем самым уничтожалась всякая возможность рассматривать знаковую форму, во взаимосвязи отражения, как замещение или выражение объективного содержания. Знаковая форма выступала, по существу, как бессодержательная.
Здесь требуются пояснения. Термины «содержательное» и «бессодержательное» могут употребляться и употребляются обычно в двух различных смыслах. Во-первых, для утверждения (и, соответственно, отрицания) того факта, что какое-то определенное явление обозначает или выражает какое-то другое явление. Первое называется в этом случае формой, а второе — содержанием. Сказать в этом смысле о каком-либо явлении, что оно бессодержательно, значит сказать, что оно ничего не обозначает, не выражает, ни к чему не отнесено, что оно не является элементом структуры вида:
Рис. 29
Во-вторых, слова «содержательное» и «бессодержательное» употребляются в другом, зависимом от первого, но более узком смысле: для утверждения (и, соответственно, отрицания) зависимости строения и других свойств формы от определенных свойств — в частности, содержания. Сказать в этом смысле о каком-либо явлении, что оно бессодержательно, значит сказать, что оно, не меняясь, может обозначать или выражать разнообразное (в предельном случае — всякое) содержание.
В данном случае мы употребляем это слово в первом смысле, то есть для обозначения того факта, что знаковая форма рассматривалась вне структуры связи ее с содержанием. В следующем разделе этой главы мы будем подробно обсуждать вопросы, связанные со вторым смыслом слова «бессодержательное».
Но если в структуре (см. рис. 22) мы отбросим элемент «объективное содержание», то останется особое образование
Рис. 30
[Это образование] хотя и не содержит непосредственно элемента, изображающего объективное содержание, которое замещается или выражается в знаковой форме, но тем не менее содержит компоненты, указывающие на существование такого элемента и на необходимость его сознательного учета; указанием этим является наличие того, что называют значением, того, что мы изображаем в виде черты-связи. Поэтому если брать знаковую форму таким образом, то есть в единстве со связью-значением, то нельзя уже говорить, что она берется и рассматривается как бессодержательная. Правда, при таком изображении мы не знаем, что, собственно, представляет собой содержание — и это недостаток такого анализа и способа изображения, — но все же мы можем фиксировать все необходимые различия в содержании в виде различий значения. Таким образом, можно рассматривать знаковую форму содержательно и в то же время вне непосредственной связи с содержанием. Но тогда ее нужно характеризовать посредством связи значения. Это второй способ описания знаковой формы, сохраняющий ее специфические признаки. Образование (см. рис. 30) будет в этом случае тем, что мы называем «языком» и «знаком».
Но чтобы исследовать «язык» и «знак» таким образом, нужно отчетливо осознавать схему произведенной абстракции и структуры получившегося образования, в частности, тот факт, что оно содержит как атрибутивные, так и функциональные свойства, от которых в равной мере зависят определения этого образования. Нужно понимать также, что атрибутивные и функциональные свойства существенно различаются между собой, имеют, если можно так сказать, разное «поведение», по-разному проявляют себя в этом целом и, соответственно, требуют для своего выделения и анализа различных приемов.
В формальной логике никогда не были отчетливо осознаны ни схемы этой абстракции, ни структура «языка», соответственно, «знака». И не только в формальной логике, а и во всей группе наук о языковом мышлении. Но в силу этого не могли быть выработаны и те приемы, которые позволяют анализировать функции и таким образом рассматривать знаковую форму, с одной стороны, вне непосредственной связи с содержанием — и в то же время, с другой, как содержательную. Фактически на всем протяжении истории логики (а также и других наук) подавляющее большинство исследователей сводило «знак» и «язык» к их знаковой форме и думало, что все специфические свойства «знака», соответственно, «языка» можно выявить в их материале.
Мы не можем здесь вдаваться в подробное обсуждение вопроса и приводить примеры (заметим, что их может заменить материал, изложенный в первой главе работы). Сошлемся лишь на обсуждение проблемы идентификации знаков, в которой принимали участие А. Чёрч, А. Тарский, У. Куайн и др. Подавляющее большинство исследователей при этом сводили знак к его материалу. Критика этой точки зрения дана в докладе Х. Перельмана[118] на ХII Международном философском конгрессе[119].
Различие между знаком и его материалом тем не менее, естественно, всегда чувствовалось. Понимали также, что это интуитивно схватываемое различие объясняется наличием у знака «значения». Но найти методы положительного исследования значения до сих пор не удалось. Поэтому в логике, так же как и в других науках о языковом мышлении, «язык» и «знак» продолжали сводить к их материалу.
В последнее время этот прием упрощения получил и свое сознательное теоретическое выражение. Многие логики и лингвисты, следуя за математиками, стали доказывать, что структура знаковых выражений может быть выявлена без обращения к их содержанию и значениям — «чисто формальным методом». В логике эта точка зрения дала начало теориям «синтаксиса языка», в лингвистике — так называемому «структурализму».
«Непрерывное высказывание в языке, например речь, книга или флажковая депеша, может быть разложено на все более и более мелкие части. Так, речь может быть разделена на предложения, каждое предложение — на слова, каждое слово — на фонемы. Книга или письмо могут быть разделены на (письменные) предложения, каждое предложение — на (письменные) слова, каждое слово — на буквы алфавита. Где мы остановим анализ — это в некоторой степени условность, зависящая от цели нашего исследования. <…>
Под выражением языка мы понимаем любую конечную последовательность знаков в этом языке, независимо от того, имеет она значение или нет», — писал Р. Карнап во «Введении в семантику» [Carnap, 1946, p. 4, 5] (мы совершенно сознательно цитируем работы этого второго периода его исследований, чтобы снять возможные поверхностные ссылки на изменение его взглядов после 1936 года). И далее: «Исследование, метод, понятие, касающиеся выражений языка, называются формальными, если в их применении делается ссылка не на десигнаты выражений, а только лишь на форму этих выражений, то есть на вид знаков, которые встречаются в выражении, и на порядок, в котором они встречаются. Поэтому то, что описывается формальным путем, относится к синтаксису» [там же, p. 10].
Но на деле подобный взгляд — не что иное, как иллюзия.
Звуковой язык или язык жестов, взятые сами по себе, практически вообще не допускают анализа чисто формальным методом. А графический язык всегда предстает перед исследователем, желающим применить «формальный» метод, фактически уже расчлененным. Но если даже мы предположим, что так называемый чисто формальный метод анализа может быть приложен к любому языку без всяких затруднений, то и тогда должны будем сказать, что с его помощью нельзя выявить отдельные значащие единицы сложных языковых выражений; в лучшем случае он позволяет выявлять мельчайшие единицы «материала» обозначающего, которые совсем не обязательно должны иметь «объективное» содержательное значение (как, например, буквы словесного графического языка, фонемы и т. п.).
Кроме того, в основе всех приемов чисто формального метода анализа лежит предположение, что структуры знаковых выражений обладают своеобразной «аддитивностью», то есть что «значимость», или «ценность», сложных языковых выражений представляет собой как бы суммы «значимостей», «ценностей» тех более простых образований, из которых они составлены[120], а это, как показывает печальный опыт неопозитивистского «анализа логики науки»[121], не соответствует действительности. В частности, такой подход к анализу языковых выражений с самого начала исключает всякую возможность выявления и объяснения явлений синонимии и омонимии — факт, который уже в достаточной мере обнаружил себя.
Действительно, какой бы языковый текст мы ни взяли со стороны формы, он предстает перед нами как сложное языковое выражение. Но то, что делает его одним и притом целостным языковым рассуждением, а не частью, не обрубком такового, а его форму — одним целостным языковым выражением, есть его содержание, и даже точнее — понимаемое нами единство этого содержания. Действительно, любое сложное знаковое рассуждение может быть разбито на составляющие части — более мелкие рассуждения или предложения, каждое из которых, в свою очередь, будет целостным языковым образованием, а его форма будет представляться целостным языковым выражением. Но то, что определяет это разбиение и обеспечивает языковую и мыслительную целостность получаемых частей, опять-таки есть не что иное, как их содержание. В какой-то момент дальнейшее расчленение знаковых форм на элементы приводит к тому, что они теряют свои специфические признаки, перестают быть языковыми выражениями мыслей. И это опять-таки определяется содержанием или, точнее, отношением [этих элементов] к содержанию.
В материале знаков, знаковой формы, если рассматривать его сам по себе, нет выражений. Там нет ни связей между значками, ни объединения значков. Там вообще нет ни единиц, ни мельчайших элементов. Все это «существует» и может быть выделено только потому, что на деле материал языка есть форма отражения определенного содержания. Но это значит, что все характеристики материала языка могут учитываться и вводиться только тогда, когда мы рассматриваем этот материал как знаковую форму, то есть во взаимосвязи с содержанием. Но именно этого, как мы уже говорили выше, не понимают теоретики формального метода.
Здесь необходимо также сказать, что авторы и теоретики формального метода анализа как в логике, так и в лингвистике не смогли последовательно осуществить свою программу и полностью абстрагироваться от анализа значений языковых выражений. Этим объясняется, в частности, переход Р. Карнапа и других логиков на позиции «семантики», имевший место в конце 30-х и начале 40-х годов. Но это было весьма робкое и половинчатое движение. Формальный анализ не отвергался и не заменялся, а лишь дополнялся анализом «означающей функции языка» [Carnap, 1946, p. V]. Поэтому это движение может рассматриваться только как симптом неблагополучного положения дел, а не как решение проблемы (подробнее все эти вопросы мы будем обсуждать ниже). Несколько позднее подобное же движение началось и в лингвистике. В докладе на VIII Международном лингвистическом конгрессе (Осло, 1957) Л. Ельмслев выдвинул задачу исследования значения структурными методами[122].
Таким образом, понимание метода анализа знаковой формы, выработанное в последних теориях формальной логики, явно не соответствует как природе и строению самой знаковой формы, так и возможному реальному методу ее анализа. И тем не менее это понимание метода развивалось, крепло и распространялось, а в последнее время стали даже говорить об успехах и достижениях метода, построенного в соответствии с этим пониманием.
Такое положение вещей есть факт, и оно стало возможным благодаря двум обстоятельствам.
Во-первых, благодаря тому, что из всей массы рассуждений формальная логика выделила — и этот процесс, как мы уже говорили, начался с Аристотеля — узкую группу так называемых «выводных», «дедуктивных» или «формальных» умозаключений (то есть умозаключений, которые мы совершаем в соответствии с определенными регулярными правилами, не учитывая конкретного содержания входящих в них терминов и суждений), а все остальные рассуждения оставила в стороне, вне границ своего предмета.
Во-вторых, это понимание метода получило распространение благодаря тому, что была перевернута сама задача: не описание реального языка или языков, а построение их — вот что стало предметом логики. В этой связи начали говорить о «формализованном» языке. Таким (хотя и очень искусственным) путем предмет «исследования» был приведен в соответствие с пониманием метода.
Оба эти обстоятельства играют существенную роль в логике и должны быть подробно рассмотрены.
Прямым следствием принципа параллелизма было также и то, что в понятиях «формальной логики» сознательно не учитывалась зависимость строения формы языковых выражений мыслей и правил оперирования с ними от содержания этих мыслей.
В глазах подавляющего большинства «формальных логиков» игнорирование особенностей содержания мышления при анализе его языковой формы является не ошибкой и недостатком логики, а ее достоинством. Фактическим выражением этой точки зрения является отнюдь не тезис о содержательности или бессодержательности логических характеристик, а положение об их всеобщей применимости, сознательно выдвигаемое со времен Канта в качестве основного принципа и критерия «формально-логического». Можно сказать даже резче: это положение стало боевым лозунгом всей формальной логики (включая не только традиционную, но и современную математическую логику). Большинство зарубежных ученых выдвигает и защищает этот принцип совершенно открыто.
И. Кант: Логика есть наука «о необходимых законах рассудка и разума вообще или — что одно и то же — об одной лишь форме мышления вообще… <…> …наука a priori о необходимых законах мышления» [Кант, 1915, с. 3, 6]. «Общая логика отвлекается от всякого содержания познания и имеет дело только с голой формой мышления» [Kant, 1787, S. 78].
И. Ф. Гербарт: «В самом начале должно быть указано, что логика занимается только общими принципами соединения понятий, не интересуясь при этом правильностью понятий. Ее ближайшей родственницей является комбинаторика…» [Herbart, 1850, I, S. 252].
В. Виндельбанд: «…нам предстоит, прежде всего, изолировать в абстракции и представить в их непосредственной очевидности те формы мышления, от которых зависит осуществление целей истины в познавательном процессе и знании. Эту часть исследования мы называем формальной или чистой логикой, поскольку при этом необходимо отвлечься от всякой связи с каким-либо определенным содержанием познания (но, понятно, не от связи с содержанием вообще, что невозможно). Найденные таким образом формы действительны для всякого вида, направленного к достижению истины мышления, — для донаучного так же, как и для научного, — и так как при этом нет еще речи об особых предметах, то, следовательно, дело идет о той истине, которую мы именно поэтому и назвали формальной» [Виндельбанд, 1913, с. 70–71].
Р. Карнап: «Начиная с Аристотеля, задача дедуктивной логики состоит в том, чтобы исследовать определенные отношения между предложениями или высказываниями, которые выражаются в предложениях. Эти отношения названы логическими отношениями. С современной точки зрения для этих отношений <…> [решающим является то, что] они независимы от всех реальных фактов (то есть формальны в традиционном словоупотреблении). Для того чтобы принять решение относительно этих отношений, необходимо знать лишь истинности [Wahrheitswerte] предложений, а не их значения [Bedeutungen]…» [Carnap, 1958, S. 30].
А. Тарский: «Постоянные, с которыми мы имеем дело во всякой научной теории, могут быть разделены на две большие группы. Первая группа состоит из терминов, специфичных для данной теории. <…>
С другой стороны, имеются термины гораздо более общего характера… термины, к которым постоянно прибегают как в повседневных рассуждениях, так равно и во всевозможных областях науки и которые составляют необходимое средство передачи человеческих мыслей и выводов заключений в любой области; сюда относятся такие слова, как “не”, “и”, “или”, “есть”, “каждый”, “некоторый” и многие другие. Есть особая дисциплина, а именно логика, рассматриваемая в качестве основы всех других наук и имеющая своей задачей установление точного смысла подобных терминов и выяснение самых общих законов, относящихся к ним» [Тарский, 1948, с. 47].
Д. Гильберт, В. Аккерман: «Особую важность имеет еще то общее замечание, что, в силу нашего определения основных логических связей, истинность или ложность сложного высказывания зависит только от истинности и ложности составляющих высказываний, а не от их содержания. <…> Таким образом, мы имеем право рассматривать основные связи как функции истинности (Wahrheitsfunktionen), то есть как определенные функции, для которых в качестве аргументов и в качестве значений функций рассматривается только R и F[123]» [Гильберт, Аккерман, 1947, с. 21].
Советские логики, как правило, формулируют этот принцип не так резко, со всевозможными оговорками, однако фактически в практике исследования они целиком и полностью стоят на его почве. Приведем примеры.
В. Ф. Асмус: «…одни и те же логические формы и одни и те же логические действия, или операции, встречаются в самых различных науках, охватывающих самое различное содержание.
Логики-идеалисты делают неправильный вывод из этого факта. Заметив — и совершенно справедливо, — что одними и теми же логическими формами, например формами умозаключения или доказательства, может охватываться самый различный материал, принадлежащий различным областям действительности и различным областям знания, логики эти делают отсюда вывод, будто формы мышления, изучаемые логикой, совершенно не зависят от содержания того, что при помощи этих форм мыслится.
Так возникло направление в развитии логики, которое, в отличие от формальной логики, можно назвать формалистическим. <…>
Занимаясь изучением формальной логики, мы в то же время знаем, что формы мышления, какими бы общими для всех наук они ни были, как бы широко ни применялись они для охвата самого различного содержания, все же связаны с содержанием, зависят от содержания. То, что отражается в логических формах мысли, есть содержание самой действительности: ее предметы, свойства и отношения.
Возможность применения одинаковых логических форм, например одинаковых форм суждения или умозаключения, классификации или доказательства, к различному материалу различных наук доказывает вовсе не то, что утверждают формалисты логической науки: не то, что формы логики не зависят от мыслимого в них содержания. Возможность прилагать одни и те же логические формы к различному содержанию доказывает только то, что наряду с содержанием частным, свойственным только данной области знания или данной науке, существует также содержание, общее целому ряду наук или даже всем наукам. С этой точки зрения общие логические формы следует рассматривать не как формы, не зависящие ни от какого содержания, а как формы чрезвычайно широкого содержания» [Асмус, 1947, с. 10, 11].
На первый взгляд может показаться, что приведенные высказывания Асмуса не только не подтверждают доказываемого нами положения, что он стоит на точке зрения независимости характеристик формы языковых выражений мысли от содержания этих мыслей, но даже наоборот — являются свидетельством его противоположного мнения. Однако такой вывод был бы поверхностным.
Действительно, мы не случайно сказали, что выражением разбираемой точки зрения является положение о всеобщности формально-логических характеристик. Теперь мы можем добавить, что это положение является единственно истинным выражением этой точки зрения. Только ориентируясь на этот признак, мы сможем отделить интересующий нас здесь вопрос о характере и границах применения основных формально-логических определений от вопроса о смысле и значении самой категории «содержание — форма» (которым мы занимались в другом месте; см. §§ 18–23). Только таким путем мы сможем выделить за чисто словесным оформлением действительное понимание и действительный подход к вопросу.
Номинально признавая, что формы мышления связаны с содержанием, зависят от содержания, Асмус в то же время считает — и всячески подчеркивает эту мысль, — что логические формы следует рассматривать как формы чрезвычайно широкого содержания, как формы, общие чуть ли не для всех наук. Но это положение не может означать ничего иного, кроме того что учитывать особенности предметного содержания при анализе форм мышления не нужно. Следовательно, признавая чрезвычайно широкую, почти всеобщую применимость формально-логических определений, Асмус тем самым с необходимостью признает принцип независимости форм мысли от их содержания. И нас совсем не должно смущать то обстоятельство, что Асмус специально оговаривает, что возможность применения одинаковых логических форм к различному содержанию доказывает не то, что формы логики вообще не зависят от мыслимого в них содержания, а только то, что они не зависят от частных, конкретных особенностей содержания. Не нужно особой проницательности для того, чтобы понять, что смысл второго, принимаемого им положения абсолютно ничем не отличается от смысла первого, отвергаемого.
Если мы имеем две характеристики какого-либо явления и с изменением одной меняется и другая, то мы говорим, что вторая характеристика зависит от первой. Если же изменения одной характеристики не вызывают соответствующих изменений другой, то мы говорим, что вторая характеристика от первой не зависит. Только в этом и состоит смысл понятия зависимости. И человек, который стал бы говорить, что возможность изменения одной характеристики без соответствующих изменений второй доказывает вовсе не то, что вторая характеристика вообще не зависит от первой, а только то, что она не зависит от ее особенных, частных значений, доказал бы только свою неграмотность. Но точно так же обстоит дело и при исследовании мышления.
Либо существует несколько типов содержания, и с переходом от одного типа к другому происходит соответствующее изменение типов формы мысли. Тогда мы должны сказать, что формы мысли зависят от содержания (то есть строение форм мысли зависит от каких-то конкретных особенностей содержания), и это будет означать, что исследовать их можно только в связи с исследованием этих особенностей содержания. Либо формы мысли носят «чрезвычайно широкий», всеобщий характер, и в этих чрезвычайно широких границах никакие изменения содержания не вызывают соответствующих изменений формы. Тогда мы должны сказать, что формы мысли вообще не зависят от содержания и что их, следовательно, можно исследовать отдельно, сами по себе, без учета каких-либо особенностей содержания (как это и делает в своей «Логике» Асмус). Либо одно, либо другое. Но не может быть никакого третьего пути, на котором формы мысли рассматривались бы в зависимости от содержания вообще, но независимо от каких-либо особенностей этого содержания. Таким образом, положение, что в нашей советской формальной логике формы мысли исследуются не независимо от содержания вообще, а только независимо от конкретного частного содержания, является чисто словесной оговоркой и нисколько не меняет сути дела — действительного подхода к исследованию мышления[124]. Если мы признаем, что логические формы носят чрезвычайно широкий, всеобщий характер, то тем самым мы с необходимостью признаем независимость форм от содержания.
Примерно в том же духе, что и Асмус, высказываются по этому вопросу и другие представители нашей логики.
М. С. Строгович: «В силу того, что логика изучает формы мышления различного содержания, в которых происходит развитие мыслей, она носит название формальной логики. <…>
<…> Формальная логика формальна не потому, что она безразлична к содержанию наших мыслей, не потому, что она бессодержательна, а потому, что она вскрывает и изучает формы мысли, в которых выражается различное содержание, различные стороны и свойства объективной действительности» [Строгович, 1949, с. 15, 16].
Е. К. Войшвилло: «Понятия и суждения являются общими для всех людей способами отражения действительности в мышлении. Общий характер имеют и различные логические операции с понятиями и суждениями.
Эти логические формы, логические операции и законы, которым они подчинены, изучает формальная логика. Она называется формальной логикой потому, что, изучая понятия и суждения и логические действия с ними, она отвлекается от всякой конкретности в их содержании, то есть от того, что именно, какие предметы, явления и их свойства в них мыслятся… Отвлекаясь от конкретного содержания понятий и суждений, формальная логика выявляет также некоторые общие отношения между понятиями и суждениями и общие законы связей между ними, а также выявляет закономерности и правила операций с понятиями и суждениями.
<…> Отвлекаясь от того, какие определенные предметы, связи и отношения действительности отражаются в той или иной мысли (и от способа выражения мысли в языке), логика тем самым устанавливает способы или формы отражения их в мышлении. Но, отвлекаясь от всякой конкретности в мыслях, логика не отвлекается от всякого содержания вообще… Выявляя форму мысли, мы выявляем тем самым всегда и общий смысл, общий тип отношений вещей, соответствующих данной форме или данному способу отражения. В приведенных примерах этим общим отношением является принадлежность общего признака предметам некоторого класса и сходство этих предметов в данном признаке. Эти общие отношения вещей составляют общую основу в различных конкретных содержаниях мыслей, имеющих одну и ту же логическую форму. Они представляют общий тип отношений вещей, выражаемых в одной и той же логической форме, и поэтому их иногда называют формальным содержанием мысли.
Из этого видно, что форма мысли представляет собой общий способ отражения одного и того же типа отношений вещей.
<…> Логические законы определяются теми отношениями вещей, которые составляют формальное содержание мысли, представляя собой нечто общее в самых различных конкретных содержаниях мысли. Поскольку здесь идет речь о законах логических действий с понятиями и суждениями, независимо от их конкретного содержания, мы называем эти законы формально-логическими законами мышления» [Войшвилло, 1955, с. 5–9].
А. С. Ахманов: «…Вряд ли может вызвать возражение понимание логической формы как того, в чем могут оказаться сходными мысли при всем различии их предметов и содержаний. Форма мысли открывается как общее для множества мыслей, различных по их предметам и содержаниям. При установлении той или иной формы мысли применяется тот же род абстракции нахождения и отвлечения общего от множества соответствующих единичных фактов при неограниченном разнообразии их содержаний, какой применяется в установлении грамматических форм» [Ахманов, 1955, с. 46].
П. В. Таванец: «Логика изучает суждение, абстрагируясь от заключенного в нем конкретного содержания. Логику интересует не конкретное содержание данного суждения, а то общее, что присуще всякому суждению определенного вида, и то общее, что присуще всякому суждению. <…>
…Логика изучает формы мыслей, абстрагируясь от конкретного содержания. Но это вовсе не значит, что изучаемые логикой формы мыслей являются бессодержательными формами. <…>
<…> По своему формальному содержанию всякое суждение выступает, прежде всего, как мысль, имеющая атрибутивный характер, т. е. как мысль, в которой отражается принадлежность или непринадлежность признака предмету» [Таванец, 1955, с. 14, 18–19].
П. К. Рашевский: «Формальная логика потому и носит эпитет “формальная”, что она учит нас формам умозаключений, правильных независимо от того, о чем именно мы рассуждаем» [Рашевский, 1960, с. 82].
Таким образом, принцип независимости строения языковых форм мыслей и правил оперирования с ними от содержания этих мыслей, выраженный в виде положения о «всеобщности» этих форм и правил, числит за собой много авторитетных имен, как зарубежных, так и наших советских логиков. И тем не менее этот принцип не выдерживает никакой критики: ни как описание исторически прошедшего положения дел, ни тем более как принцип современного логического исследования. Он мог сохраняться так долго и все вновь и вновь находит себе сторонников только потому, что до сих пор не различаются и достаточно четко не отделяются друг от друга два существенно разных аспекта вопроса. Один — существует ли объективная, вытекающая из природы самого мышления зависимость между его формами и отражаемым в них содержанием, и другой — учитывается ли сознательно эта зависимость в существующих в настоящее время понятиях «формальной логики» (включая сюда не только классическую, но и современную математическую логику). Ответы на эти два вопроса должны быть прямо противоположными, и то обстоятельство, что они объединялись в одной проблеме, затемняло смысл каждого и не давало возможности правильно ответить ни на один из них. И это нетрудно показать.
Начнем с рассмотрения традиционной аристотелевой логики. Отвлечемся пока от различных теоретических интерпретаций и разъяснений ее формул и правил, связанных с обоснованием логики, и возьмем зафиксированную в них «технику» мышления. Она отнюдь не является всеобщей.
Уже в древнегреческой логике были обнаружены такие умозаключения, которые никак не укладывались в схемы аристотелевой силлогистики. Например:
В равно С — Петр жил позже Алексея
или
А равно В — Алексей жил позже Михаила
А равно С — Петр жил позже Михаила
Сюда же относили умозаключения типа:
А причина В
В причина С
А причина С
Попыток представить эти умозаключения в такой форме, которая соответствовала бы схемам аристотелевой логики, было исключительно много, однако ни одна из них не удалась[125]. В конце концов постоянно повторяющиеся неудачи сделали свое дело. Во второй половине XIX века в связи с рядом обстоятельств, особенно в связи с задачами обоснования математики, появилась «логика отношений» с формулами предложений и правилами умозаключения, существенно отличающимися от формул и правил аристотелевой логики.
Представители логики отношений понимали, что их теория охватывает новые области мышления[126], но им в то же время казалось, что это расширение и эта спецификация предмета — последние и что теперь в новой логической теории охвачены все возможные виды предложений и умозаключений[127]. Однако на деле это оказалось совсем не так, и процесс выделения новых разделов логики, соответствующих мышлению с особыми видами «техники», на выделении логики отношений не закончился.
В частности, завершились неудачей все попытки ввести в рамки логики отношений рассуждения о причинных связях, или, как их называют за рубежом, «каузальные импликации»[128].
В самое последнее время (1954–1958) А. А. Зиновьев исследовал особенности строения знаний о связях и построил простейшее логическое исчисление соответствующих предложений[129]. Он показал, что как по своим формулам и правилам, так и по схемам определения функций истинности это исчисление отличается и от аристотелевой логики, и от логики отношений[130].
Таким образом, оказывается, что в самой логике существует по меньшей мере три различные теории — логика Аристотеля, логика отношений и логика связей. Каждая из них фиксирует особую технику мышления, которая оказывается справедливой и полноценной только в определенных узких областях: логика Аристотеля — в области атрибутивных знаний, логика отношений — в области знаний об отношениях, логическая теория А. А. Зиновьева — в области знаний о связях. Уже одно это служит достаточным доказательством того, что логика Аристотеля отнюдь не является всеобщей логической теорией.
Но, кроме того, необходимо еще принять во внимание те процессы мышления, которые осуществляются в числах, в буквенных выражениях и уравнениях, в геометрических чертежах и химических формулах, необходимо принять во внимание такие процессы, как дифференцирование и интегрирование, — то есть массу самых разнообразных процессов мышления, которые до сих пор все еще остаются за пределами собственно логики. Решение сложного численного выражения или системы алгебраических уравнений, преобразование системы координат или запись уравнения химической реакции, интегрирование дифференциального уравнения и т. п. представляют собой такие же «умозаключения», как и те, которые зафиксированы в традиционных схемах, но только со своей особой техникой, безусловно, несводимой к технике силлогизма. Каждый из указанных видов умозаключений значим в своей определенной области и там не может быть заменен никаким другим. Иначе можно сказать, что каждый из них соответствует своей особой области мыслимого содержания, и эти области давным-давно были выделены и названы: это число, количество, пространство и время, изменяемость количеств, состав и его изменения и т. п.
Формальная логика (включая сюда и математическую) никогда не ставила вопрос о какой-либо дополнительной формализации указанных умозаключений, никогда не пыталась таким путем включить их в рамки логики[131]. Да это и не имело бы никакого смысла, так как схемы и правила подобных «умозаключений» и так твердо определены и установлены другими науками — математикой, химией и др. — и не нуждаются ни в какой дополнительной формализации. Однако это обстоятельство совершенно не снимает того факта, что в подобных умозаключениях осуществляются определенные процессы мышления и что эти процессы имеют свою особую технику, которую надо отразить в специальных логических понятиях[132].
К этому надо добавить, что как логика Аристотеля, так и все позднейшие направления выделяли из всей массы разнообразных рассуждений только те, которые совершаются по строгим формальным правилам, и отбрасывали как не подлежащие изучению все так называемые «описания» — описания предметов, их взаимодействий, изменений, описания действий человека, в частности, познавательных действий исследователя, и т. п., то есть все, если можно так сказать, «не-необходимые» рассуждения. Между тем подобные языковые рассуждения не бывают резко отделены от «необходимых» и, в частности, силлогистических умозаключений. Наоборот, они, как правило, органически связаны с последними, являются необходимой составной частью всякого целостного рассуждения и исследования, а часто — например, в элементарной геометрии — даже и доказательства; это описания преобразований различных фигур, новых построений и т. п.
Таким образом, действительность языкового мышления оказывается неизмеримо большей, чем это фиксируется в настоящее время в теориях логики, и эта действительность должна быть отражена не в одном и не в трех, а в целом ряде различающихся между собой логических исчислений, каждое из которых имеет свою, строго определенную область применения. Относительно всей этой действительности языкового мышления область применения логики Аристотеля оказывается исключительно узкой и незначительной: это всего-навсего область атрибутивных знаний.
Но если существует целый ряд различных логик, каждая из которых описывает особую «технику» мышления (то есть особое строение языковых форм мыслей и правил оперирования с ними) и в силу этого применима только в строго определенной узкой области языкового мышления, то это и значит, что существует объективная, вытекающая из природы самого мышления зависимость между его формами и отражаемым в них содержанием.
В частности, эта зависимость существует и проявляется также и в логике Аристотеля. Однако сознательно в понятиях самой теории она не учитывается. И это имеет свое историческое оправдание. Логика Аристотеля сложилась в период «раннего детства науки», когда преобладающим и господствующим было субстрат-атрибутивное мышление, выражаемое в предложениях принадлежности. Правда, в этот период предметом мышления становятся различные отношения — пространственные, временные, количественные, целого и части и т. п., однако схватываются они в традиционных высказываниях о принадлежности как свойства предметов[133]; в этот же период возникает математическое мышление, однако еще не выработана окончательно и не стала привычкой специфическая для него языковая форма[134]; начинают вырабатываться понятия о строении различных тел, но и они пока что выступают как понятия о свойствах[135]. Аристотель уже различает десять категорий — десять основных видов бытия: сущность, количество, качество, отношение, место, время, расположение, обладание, действие, страдание[136]. Однако для него различения [категорий] выступают только как различения видов слов, соответственно, видов предикатов в одном и том же по своему строению предложении принадлежности, и различие [категорий] не выступало для него как различие содержаний, от которого зависит строение форм мышления[137]. Одним словом, предложения, выражавшие принадлежность признака предмету, выступали в тот период в качестве той всеобщей языковой формы, в которой фиксировался любой и всякий вид отражаемой действительности. Но это значит, что в технике тогдашнего мышления, несмотря на объективное разнообразие охватываемой действительности, фиксировался прежде всего и во всем только один вид содержания — субстрат-атрибутивный. Следовательно, и логика того времени могла быть логикой только одного по своему содержанию мышления — субстрат-атрибутивного. Но так как рассматривалось мышление только одного вида техники, соответствующее одному типу содержания, то от содержания вообще можно было отвлечься. Более того, раз оно было одно, его вообще нельзя было еще пока учесть сознательно, в понятиях. И Аристотель, естественно, никак не мог преодолеть этой объективно-исторической ограниченности своего времени: в его логических понятиях нет сознательного учета зависимости характеристик языковой формы от характеристик отражаемого содержания.
Но это не значит, что аристотелева логика носит независимый от содержания характер и что ее понятия имеют всеобщее применение. Это означает только то, что субстрат-атрибутивное содержание входит в понятия аристотелевой логики в скрытом виде, что оно включено в них implicite[138]. Но это нисколько не меняет сути дела. Понятия аристотелевой логики не становятся от этого независимыми от содержания и всеобщими, они по-прежнему остаются характеристиками субстрат-атрибутивного мышления и только к нему могут быть применены «по истине».
И когда сторонники традиционной логики доказывают, что всякое суждение (предложение) может быть сведено к суждению (предложению) принадлежности[139], то тем самым они доказывают отнюдь не то, что понятия этой логики носят всеобщий характер, а только то, что во всяком суждении (предложении) традиционная логика не может увидеть ничего больше, кроме отношения принадлежности.
Всякое суждение (предложение) действительно имеет эту сторону, то есть содержит отношение принадлежности признака предмету, но именно этой своей стороной всякое суждение выступает для нас только в том случае, если мы рассматриваем исключительно использование, применение уже готовых, сложившихся знаний, и притом даже не сам процесс использования, применения, а его продукт — взаимосвязь знания. Если же мы поставим вопрос, как сложились эти знания и как с ними оперировать, чтобы получить новые, более сложные знания, то, чтобы ответить на него, должны будем перейти к другим сторонам этих суждений (предложений), к более глубокому и детальному исследованию особенностей их формы, так как именно в них обнаруживаются различия в способах получения этих суждений и в способах оперирования с ними. Поэтому утверждение, что всякое суждение (предложение) выступает, прежде всего, как мысль, в которой отражается принадлежность или непринадлежность признака предмету, свидетельствует также об ограниченности задач, которые ставила перед собой традиционная логика[140].
Таким образом, логика Аристотеля представляет собой ограниченную логическую теорию, применимую только в определенной узкой области языкового мышления; ее схемы и правила описывают «технику» мышления, соответствующую только одному, строго определенному виду мыслимого содержания — субстрат-атрибутивному. В то же время в самих понятиях теории Аристотеля эта зависимость описываемой техники мышления от содержания сознательно не учитывается, не фиксируется.
Во [времена] Аристотеля, когда все совокупное языковое мышление исчерпывалось или почти исчерпывалось субстрат-атрибутивными или похожими на них формами, логические понятия аристотелевой логики еще могли применяться к мышлению помимо всякого сознательного учета его содержания. Число возникающих при этом ошибок было невелико, они еще не выделялись и специально не анализировались, и поэтому сохранялось и поддерживалось мнение о всеобщности употребляемых понятий. Однако постепенно, по мере развития практики и мышления, положение дел все более менялось. В мышлении появились совершенно новые по своему содержанию области (мы фиксируем их в категориях числа, величины, состава, отношения, зависимости, связи, переменной и т. п.); внутри языка сложились новые системы со своими особыми знаковыми формами: арифметика, алгебра, геометрия, дифференциально-интегральное исчисление и т. п.; внутри каждой из них сложилась своя особая техника оперирования со знаками. Все эти новые виды мышления никак не могли быть «схвачены» в понятиях аристотелевой логики. Это выступило уже в простейших примерах умозаключений об отношениях (А = В, В = С, следовательно, А = С), к которым аристотелева система не могла быть применена без нарушения своих основных принципов; тем более никто не пытался применять ее к числовым и алгебраическим выкладкам. Таким образом, с развитием мышления, с появлением в его совокупной системе новых по своему содержанию областей стал заметным и непреложным тот факт, что понятия аристотелевой логики никак не могут рассматриваться в качестве общих для всего мышления и независимых от особенностей его содержания.
Одним из проявлений частичного осознания этого факта стала антиаристотелевская методологическая линия Г. Галилея, Ф. Бэкона и Р. Декарта. Однако в силу ряда обстоятельств (мы надеемся подробно разобрать их в другом месте)[141] она не смогла стать логической линией и поэтому не дала настоящих положительных результатов. В то же время действительно революционизирующее значение обнаруженного факта было затушевано, а его действие на саму логику значительно ослаблено двумя обстоятельствами: во-первых, тем, что применение любого по своему содержанию готового знания к каким-либо единичным объектам может быть осуществлено в форме суждений принадлежности, полностью укладывающихся в рамки аристотелевой субстрат-атрибутивной логики; во-вторых, тем, что рефлективный анализ логических понятий Аристотеля, стимулированный выступлениями Г. Галилея, Ф. Бэкона и Р. Декарта, начиная с работ Т. Гоббса и Г. Лейбница и кончая работами И. Канта, показал, что в них действительно не учитывается зависимость формы мысли от содержания. Выяснение этого факта, естественно, явилось важным аргументом в пользу положения, что эти понятия имеют всеобщий характер. Это положение получило свое развернутое теоретическое обоснование в теории И. Канта об априорных формах мышления, независимых от содержания и противостоящих ему (см. § 23). Поэтому, несмотря на появление все новых и новых по своему содержанию и языковой форме областей мышления, несмотря на мощную антиаристотелевскую линию Г. Галилея, Ф. Бэкона и Р. Декарта, логика продолжала ориентироваться исключительно на традиционные понятия, и чем сильнее по мере развития мышления становились тенденции к разработке «содержательной» логики, тем резче «формальная логика» выдвигала свой (теперь уже сознательно сформулированный и подкрепленный рефлективным анализом) принцип независимости языковой формы мышления от особенностей его содержания[142].
В XIX веке этот принцип стал играть уже исключительно вредную роль. Выделенные Аристотелем общие характеристики субстрат-атрибутивного мышления определялись как «формы», независимые от содержания; с другой стороны, сами «формы» определялись как то общее, что уже выделено во всех мыслях, независимо от их содержания, и эти определения, взаимно подкрепляя друг друга, обосновывали ограничение логики традиционной областью субстрат-атрибутивного мышления.
Но это в свою очередь означало, что все новые, постепенно возникающие области мышления должны были: либо исследоваться вне границ самой науки логики, либо совершенно насильственно, вопреки всем фактам и всякой очевидности, втискиваться в уже существующие понятия о языковых формах субстрат-атрибутивного мышления. Особенно разыскивать эти две линии в истории науки не приходится: они заявляют о себе, начиная с XVII века, буквально на каждом шагу.
Рядом с логикой (в узком смысле) появляются: методология (P. Декарт, Ф. Бэкон), наукоучение (Б. Больцано, И. Г. Фихте, Э. Гуссерль), теория познания, или гносеология (последователи и критики И. Канта в XIX столетии), логика Гегеля, эпистемология (Л. Ферри, Э. Сэт, Л. Т. Хобхауз, Э. Мейерсон, Ж. Пиаже), философия науки (М. Шлик, Р. Карнап, Г. Рейхенбах) и др. Каждое из этих направлений стремится восполнить ограниченность формальной логики и охватить своим исследованием те области мышления, которые не были ею учтены. Нередко реальное логическое исследование выталкивается в область истории науки (Э. Кассирер, Э. Мейерсон, Д. Д. Мордухай-Болтовский) или в область так называемых «обоснований» той или иной науки (Э. Мах, А. Пуанкаре, Д. Гильберт, Ф. Франк, П. Бриджмен, В. Кёлер, Л. Блумфильд, Л. Ельмслев и др.), которые лежат где-то между самой этой наукой, ее историей и ее философией, но не составляют органической части логики.
Еще одним важным следствием принципа параллелизма было то, что в понятиях формальной логики не проводилось достаточно четко и последовательно различение мыслительной деятельности как таковой и ее продуктов — мысленных знаний.
Это не значит, что различие между деятельностью познания и ее продуктами совсем не чувствовалось и никак не фиксировалось. Наоборот, с представлением о том, что мышление, как и всякое другое познание, является определенной деятельностью, мы встречаемся уже у Платона и Аристотеля, и затем оно проходит через всю историю наук о мышлении, в том числе через всю историю логики. Поэтому, формулируя приведенное выше положение, мы имеем в виду другое: надо было не только знать, что мышление есть деятельность и что в результате его возникает мысленное знание, отличное от этой деятельности, — надо было превратить это знание в рабочий принцип объяснения мышления и ввести для фиксации того и другого особые понятия и особые изображения. А в формальной логике это не было сделано. И не случайно.
Выше мы уже выяснили, что предмет формальной логики ограничивался фактически одной только знаковой формой языкового мышления; если плоскость содержания — единицы мысли (понятия, концепты, общие идеи) или единицы объективного положения дел (предметы, факты и т. п.) — как-то и учитывалась, то рассматривалась при этом всегда как зеркальное отражение плоскости формы. А это обстоятельство предопределяло другой момент: простые знаки, а [вместе с ними] и их содержания брались как уже готовые, сложившиеся и, [более того], остающиеся неизменными на протяжении всего процесса рассуждения (мышления).
Поскольку логики исходили из строения знаковой формы, это вполне естественно: они имели перед собой уже сложившуюся форму и, расчленяя ее на простейшие значащие единицы, доходили до отдельных знаков, которые дальше уже не могли быть разложены при таком подходе. Вопрос, как они возникли, сложились, не имел смысла в заданном контексте исследования; сама постановка его, так же как и решение, была возможна только при ином подходе, иной точке зрения.
Но и для тех, кто в качестве собственно предмета логики рассматривал не плоскость знаковой формы, а гипотетически вводимую плоскость «мыслей» — концептов, понятий, общих идей и т. д., — такой подход тоже был единственно возможным, поскольку эти единицы плоскости содержания вводились на основе анализа знаковой формы и были лишь ее зеркальным отражением.
Правда, чтобы обосновать такой подход к плоскости субстанциальных мыслей, приходилось придумывать разнообразные оправдания и производить весьма искусственные абстракции. Чаще всего они шли по двум основным линиям: ссылались (1) на то, что логика рассматривает продукты уже законченного, свершившегося процесса, и (2) на то, что логика рассматривает «необходимое», независимое от человека и в этом смысле уже существующее содержание.
«Логика занимается исключительно представлениями. Но не актом представления: не способом, каким мы к этому приходим, и не состоянием напряжения, в которое мы через это попадаем, а исключительно тем, что представляется.
Это что как раз поэтому является для логики готовым и определенным; не еще — создаваемым или воспринимаемым… Оно уже — схвачено, замечено, понято. Поэтому оно называется понятием (notio, conceptus)…
Однако не то и это, что понято, интересует логику. Она предполагает, что этим что уже овладели, что его узнали. <…>
Каждое понятие можно иметь только один раз» [Herbart, 1808, S. 103–104].
Для сравнения интересно и важно привести другое положение И. Гербарта: «Если отвлечься от употреблений, то логика ограничивается тремя главами — о понятии, о суждении, о выводе. Однако вторую можно рассматривать как начало третьей; в таком случае логика распадается на две части; они рассматривают понятия в тех отношениях, в которых они стоят и в которых они движутся» [Herbart, 1841, S. 243]. Таким образом, неправильно было бы думать, что этот автор совсем выбрасывает «движение» за границы логики; он выбрасывает только то движение, которое связано с образованием исходных понятий, «элементарных кирпичиков», и оставляет движение, в котором эти понятия соединяются и разъединяются.
Вторую из приведенных выше точек зрения уже в самое последнее время защищали, к примеру, Г. Фреге, Э. Гуссерль, А. Чёрч и фактически Р. Карнап. Х. Перельман в докладе на XII Международном философском конгрессе в этой связи заметил, что, по существу, все философы, сводящие предмет логики к анализу (точнее: построению) языка, с необходимостью приходят к предположениям о существовании внелингвистических и, следовательно, внелогических сущностей, так как только благодаря им «логические отношения, становясь независимыми от любого частного языка, приобретают желаемую объективность и образуют структуры, которые должны отражать любая мысль и любой строгий язык» [Perelman, 1960, p. 131].
Но предположение, что простейшие единицы рассуждения уже заданы нам до начала самого рассуждения и остаются неизменными в ходе него, в свою очередь предопределяет возможное понимание сути самого языкового рассуждения, возможное понимание всей мыслительной деятельности: как в области содержания, так и в области формы она может быть только комбинаторикой этих простейших элементов — соединением их в сложные комплексы, разъединением сложных комплексов на более простые и совсем простые элементы, подстановкой одних элементов на место других в сложных комплексах и «выбрасыванием» каких-то элементов. И это обстоятельство было четко выражено многими исследователями, последовательно развивавшими следствия из принципа параллелизма. Р. Луллий выразил эту идею в парадоксальной форме, но, по сути, ничем принципиально не отличаются взгляды Г. Лейбница, Т. Гоббса, Й. С. Землера, И. Гербарта, В. Оствальда и Р. Карнапа.
«В самом начале должно быть указано, что логика занимается только соединениями понятий, не интересуясь при этом их правильностью, — писал Гербарт, представитель «психологического» направления в логике. — Ее ближайшей родственницей является комбинаторика…» [Herbart, 1841, S. 242]. А вот мнение сторонника «анализа языка»: «В чистом синтаксисе устанавливаются лишь определения и развиваются следствия из них; поэтому они насквозь аналитичны. Они есть не что иное, как комбинаторика или, если хотите, геометрия конечных дискретных структур рядов определенного вида» [Carnap, 1934, S. 7].
Те, кто (как, например, Х. Зигварт[143]) отрицали возможность понимания рассуждения как комбинаторики, исходили из совершенно других соображений, связанных с исследованием происхождения простых знаний (см. последующий материал).
Здесь важно также специально отметить — и мы можем это видеть, сравнивая положения Гербарта и Карнапа, — что общее понимание мыслительной деятельности как комбинаторики нисколько не зависело от того, какую плоскость — знаков, мыслей (понятий, концептов, общих идей) или вещей — тот или иной исследователь считал собственно предметом логики. Поскольку между всеми этими плоскостями должен был соблюдаться параллелизм как в простых элементах, так и в сложных образованиях, способы комбинирования первых во вторые точно так же могли быть только одинаковыми.
Но если мыслительная деятельность представляет собой чистую комбинаторику, то в предельном случае, при реконструкции всех ее операций, она может быть представлена в виде связей отношений между элементами и элиминирования этих связей и отношений. Другими словами, если деятельность образования и преобразования структур является чисто комбинаторной, то между операциями, с одной стороны, и связями (отношениями) их продуктов, с другой, может быть установлено отношение, очень близкое к отношению изоморфизма, и поэтому отпадает надобность вводить какую-либо особую систему понятий для фиксации деятельности как таковой, в ее отличии от связей знаковой формы (и содержания), которыми обладают продукты этой деятельности.
Поэтому самым характерным для формальной логики является отождествление логических операций со связями между элементами готовых, сложившихся форм знания. Оно отчетливо обнаруживается как в понятиях суждения и умозаключения классической логики, в частности в их схемах, так и в понятиях конъюнкции, дизъюнкции, импликации и отрицания современной математической логики.
Условием понимания процессов рассуждения или мышления как комбинаторной деятельности является, как мы уже сказали выше, предположение, что простейшие элементы сложных знаковых структур заданы и остаются неизменными в ходе рассуждения. Вопрос об условиях и механизмах образования этих простейших элементов — а он необходимо возникал, и прежде всего при многоплоскостном понимании мышления, — выталкивался, таким образом, в сферу другого, не собственно логического исследования (поэтому мы будем обсуждать его ниже). Но даже при таком подходе и понимании объяснение образований и преобразований сложных знаний на основе идеи комбинаторной деятельности оказывалось невозможным, что с необходимостью вело к выводу, что логика рассматривает не процессы образования и преобразования знания, а статические структуры (формы, содержания или того и другого вместе).
Если мы возьмем, к примеру, простейшую схему силлогизма, то утверждение, что от посылок А—В, В—С мы переходим к выводу А—С посредством чисто комбинаторной деятельности, равносильно утверждению, что уже существует — как сложившаяся, готовая и заданная нам — структура А—В—С и вся наша деятельность умозаключения состоит лишь в том, что от этой структуры путем вычеркивания среднего, или опосредствующего, члена мы переходим к структуре А—С. Но здесь возникает второй вопрос: а собственно почему, на каком основании мы можем осуществить этот переход? Единственный ответ, который был придуман и принят в собственно формальной логике: если структура А—В—С задана, то фактически она уже содержит в себе структуру А—С; «признак признака вещи есть признак самой вещи». Отсюда общий вывод: в ходе умозаключения не может быть получено никакой новой структуры, ничего такого, что не содержалось бы уже в скрытом виде в посылках. У Т. Рида и Дж. Ст. Милля мы находим уже развернутую детальную критику этой стороны дела.
В точности то же самое обнаруживаем мы и на более поздних этапах развития формальной логики, в частности в теории «следования».
И это ставило в исключительно трудное положение «обоснование» логики. Либо надо было отказаться от идеи изоморфизма операций и связей, придумать для операций особые понятия и изображения и перейти к исследованию их как таковых, реформируя тем самым предмет логики, либо нужно было отказаться от самой деятельности и считать, что логика изучает только связи и отношения статичных (с одной стороны, существующих независимо от нас в реально-предметном или идеально-нормативном мире, с другой, уже выработанных нами) образований. Подавляющее большинство логиков — и здесь они были весьма последовательны в сохранении формально-логической традици — приняли эту последнюю точку зрения.
При этом — и данное обстоятельство нужно подчеркнуть — независимо от своих теоретических позиций все эти логики должны были вводить, наряду с плоскостью знаковой формы, еще одну, вторую плоскость — содержания, связи и отношения которой были основанием для определенных связей и отношений в языке. И еще нужно заметить, что все эти логики — опять-таки независимо от своих теоретических взглядов и независимо от того, как они понимали саму плоскость содержания: как плоскость вещей, фактов или мыслей, — должны были рассматривать эти связи и отношения как вневременные сущности, независимые от человеческой деятельности.
Когда мы анализируем взгляды тех, кто, подобно Аристотелю, Расселу [периода] 1900–1920 гг. и Витгенштейну, отождествляет содержание с объективным положением дел, то такой подход кажется вполне естественным: предметы, факты, положения дел со всеми их элементами, отношениями и связями есть, существуют независимо от «времени познания». Их структура определяет структуру знаковой формы по принципу зеркального отражения. (Выше мы уже говорили, что здесь в перевернутом виде выступает другое действительное отношение: исследователь гипотетически вводит и определяет как плоскость вещей, фактов ту смысловую структуру, которую он обнаруживает в знаковой форме.) Эта концепция, весьма импонирующая обыденному «здравому смыслу», рушится при столкновении с очень простыми языковыми фактами: она не может объяснить отрицательных суждений и таких языково-мысленных образований, как «Пегас», «кентавр» и т. п.
Эти трудности преодолевает другая линия, вводящая в качестве содержания языковых выражений «идеи», «мысли» (статичные образования в противоположность «мышлению»), «образы». Но на этом пути никак не удается выработать такое понимание, которое, с одной стороны, удовлетворяло бы требованию, что эти образования не являются ни духовными, ни физическими сущностями и в то же время признаются реально существующими, а с другой — не противоречило бы всем [остальным] нашим взглядам и представлениям. Как правило, [приверженцы] этой линии принимают точку зрения платоновского идеализма. С нашей же точки зрения абсолютно правы были Г. Райл и А. Айер, когда, вопреки общепринятым взглядам и самооценкам многих исследователей, [именно] таким образом квалифицировали концепции всех представителей второй линии, в том числе и концепцию Р. Карнапа[144]. С этим не соглашаются[145]. Но по сути все подтверждает правильность такой оценки.
Возьмем, к примеру, современное употребление термина «пропозиция» — proposition. Возникнув первоначально как обозначение «предложения», взятого вместе с его содержанием (Боэций, Пётр Испанский), этот термин долгое время затем употреблялся как синоним или «высказывания» — Aussage, или «суждения» — Urteil (Дж. Ст. Милль, И. А. Тэн), но постепенно приобрел новый абстрактный смысл, отличный от смысла перечисленных выше терминов, и, подобно больцановскому «Satz-an-sich» и фрегевскому «Gedanke», стал употребляться для обозначения мыслимого содержания или [говоря обобщенно] того, что определяет структуру знаковой формы и в то же время не связано с теми или иными ее частными особенностями. В этом новом смысле «пропозиция» не принадлежит ни к какому языку, это не форма слов, а какая-то внелингвистическая сущность. Первым, кто употребил этот термин в последнем указанном смысле, был Рассел[146]. Он понимал отличие этого смысла от традиционных и поэтому пользовался выражением «unasserted proposition». Позднейшие исследователи, в том числе Р. М. Итон, М. Р. Коэн и Э. Нагель, К. И. Льюис и К. Г. Лэнгфорд, а также Карнап отбросили добавку «unasserted» и [стали] употреблять для выражения этого смысла просто термин «пропозиция».
Мы уже приводили выше замечание Х. Перельмана по поводу тех внелингвистических и внелогических сущностей, которые должны вводить исследователи этой линии. Он добавляет, что, приняв эти нереальные реальности, логики по большей части колеблются в ответах на вопрос об их «философском статусе», так как «не хотят брать ответственность за онтологические предпосылки своей методологии» [Perelman, 1960, p. 132]. Но таковые, бесспорно, существуют и должны [существовать], так как их требует метод. И, квалифицируя эти предпосылки как «платоновские», Айер, повторяем, абсолютно прав.
Выше мы сказали, что предположение о существовании изоморфизма между операциями, составляющими мыслительную деятельность в рассуждении, с одной стороны, и связями элементов знаковой формы этого рассуждения, с другой, с необходимостью требовало и другого предположения, [а именно: ] что с помощью этих операций не образуется ничего нового, никаких новых знаний, а лишь перестраивается форма уже существующего. Невозможность принять последнее положение, отказ от него неизбежно требовал поэтому и отказа от предположения об изоморфизме между мыслительными операциями и связями элементов в продуктах этих операций — знаниях. Но такая постановка вопроса заставляла искать специфику мыслительных операций, специфику мыслительной деятельности вообще, вырабатывать для выражения ее новые понятия, при этом — задача исключительно трудная — не выходя за рамки, поставленные принципом параллелизма.
Пути решения [этой задачи] были разными. На одном специфику деятельности увидели фактически в чисто физических действиях с графическими значками или физиологических действиях по произнесению звуков. Луллий и Лейбниц, к примеру, надеялись получить истинные знания посредством чисто механического комбинирования знаков. Бриджмен увидел в этой деятельности «карандашно-бумажные» операции. Очевидно, что подобные характеристики являются чисто внешними и не схватывают специфику мыслительной деятельности.
На другом пути были отмечены более существенные характеристики этой деятельности. Стали говорить о присоединении простых структур друг к другу и об исключении опосредствующих структур в соответствии с определенными правилами, о нахождении и выделении структур, которые могли бы быть присоединены друг к другу[147], об отборе подходящих структур из всего множества заданных (например, современные кибернетики). Но все эти характеристики также оставались чисто формальными и не могли объяснить, как мы получаем сложное знание. Движения по этой линии, если брать ее саму по себе, изолированно, были крайне незначительными. По существу, это движение и не было нужно, так как логиков вполне устраивал анализ в понятиях логических связей.
Основной проблемой, которая привела к созданию понятия о собственно мыслительной деятельности, была проблема образования простых элементарных «кирпичей» рассуждения (мышления). Предпосылкой этого было вычленение мышления как особой познавательной функции, осуществленное Р. Декартом и Ф. Бэконом в форме методологии[148]. У Дж. Локка — по-видимому, впервые — она встала уже как проблема происхождения простых идей. Но такая постановка вопроса неразрывно связана с предположением, что познание представляет собой движение по ряду разнородных плоскостей. Именно здесь вводятся понятия о действиях, которые никак не могут быть выражены в связях между субстанциальными элементами. Но вместе с тем здесь уже не соблюдается принцип параллелизма, а поэтому все это направление исследования лежит уже за границами собственно логики — [оно лежит] в теории познания и психологии.
Понимание природы и характера мыслительных операций зависит в этих случаях от того, какую плоскость исследователь считает главной для мышления и переход от какой другой плоскости к ней — собственно мышлением.
Выработанное на этом пути понимание мыслительной деятельности переносится затем на процессы образования сложных мыслительных структур. В ней ищут, в частности, основание для определенной деятельности со знаками. Таким образом, теоретические представления о мыслительной деятельности в области обоснования логики складываются в основном не в сфере собственно логики, а в сфере психологических и теоретико-познавательных исследований процессов образования или происхождения знаний. Они приходят в логику «обратным ходом» и создают превратное представление о ее действительном методе и о действительной, собственно логической теории.
Но независимо от того, как складывалось понимание мыслительной деятельности в логике — на основе собственно логического материала или в связи с теоретико-познавательными и психологическими исследованиями процессов происхождения знания, — оно не учитывало основных и определяющих моментов, которые мы интуитивно схватываем в мышлении:
1. Целиком и полностью выпадало главное в мыслительной деятельности — движение по объективному содержанию, выделение единиц этого содержания из общего «фона» действительности.
2. В результате этого мыслительное познание теряло свой объективный характер и выступало как чисто произвольная, субъективистская деятельность, не как деятельность человека с объектами, а как деятельность сознания с уже имеющимися в нем «образами» и «переживаниями» другого, «не-мыслительного» вида.
3. Вместе с тем исчезала такая интуитивно-очевидная характеристика мыслительной деятельности, как ее целенаправленность, то есть исчезало понятие о регулирующей функции задачи в процессах мышления.
4. Мыслительные операции рассматривались предельно [обобщенно] — как расчленение вообще, как анализ и синтез вообще и т. п. Совершенно не ставилась цель исследовать изменение «техники» мыслительных операций в связи с изменением объектов, к которым они прикладываются, и общей задачи мышления.
Одним из важнейших следствий принципа параллелизма и других положений, вытекавших из него, явилось то, что понятия формальной логики оказались совершенно непригодными для объяснения условий и механизмов образования сложных мысленных знаний.
Специально подчеркнем, что в данной связи мы берем не всю проблему образования (или, как часто говорят, происхождения[149]) мысленных знаний, а лишь те вопросы, которые связаны с объяснением образования знаний, выражаемых сложными знаковыми структурами. Это обусловлено тем, что собственно логика, как мы уже говорили, строится на предположении, что простейшие элементы языкового рассуждения — знаки с их содержаниями — уже сложились и берутся как готовые; тем самым вопрос об образовании этих элементов выталкивается за границы логики — в область психологии и теории познания. Вопрос об образовании сложных языково-мысленных структур, напротив, остается собственно логическим и в том или ином виде постоянно встает и обсуждается на протяжении всей истории формальной логики.
На это могут, конечно, возразить, что исследование процессов получения, или образования, знаний вообще не является задачей логики, и поэтому бессмысленно требовать от ее понятий, чтобы они объясняли эти процессы. Такой взгляд высказывался в истории логики не раз, но в последнее время он получил особенно широкое распространение и постоянно вновь и вновь формулируется в связи с обсуждением задач и средств так называемой «индуктивной логики». Представители его не отрицают, что задача объяснения образования, или происхождения, знаний стояла в истории логики, но приписывают это пагубному влиянию «психологизма».
«Нахождение объяснений [то есть теоретических положений — Г. Щ.] принадлежит к контексту открытия и может быть анализируемо только психологически, а не логически, — пишет, к примеру, Г. Рейхенбах, — оно представляет собой процесс интуитивного угадывания и не может быть изображено как рациональная процедура, контролируемая логическими правилами. <…> Я отказываюсь следовать призыву установления правил логики открытия. Не существует таких правил» [Reichenbach, 1949, p. 434].
Г. Х. фон Вригт считает, что попытки классического индуктивизма интерпретировать свои приемы как процессы, объясняющие образование общих положений, вели к подмене логической проблемы индукции проблемой «психологических условий, существенных для открытия единообразий и законов в потоке явлений, и практических правил научной методологии, которые могут быть абстрагированы от этих условий» [Wright, 1957, p. 27].
В таком же духе высказывается и К. Г. Гемпель. Он считает, что правила индукции, претендующие на роль приемов научного открытия, должны были бы дать «…механически примененный критерий, определяющий недвусмысленно и без каких-либо ссылок на изобретательность или дополнительное научное знание применяющего все те новые понятия, которые необходимо создать для формулировки теории, которая будет объяснять данную очевидность» [Hempel, 1945, I, p. 4]. Но так как это, по мнению Гемпеля, невозможно, то отпадают и все попытки объяснить образование знаний.
Важно также отметить, что отказ от исследования процессов образования знаний как логических процессов по существу перерастает у логических эмпиристов в тезис о невозможности вообще рационально исследовать эти процессы. Это, в частности, проскальзывает у Рейхенбаха, когда он говорит, что их нельзя изобразить как «рациональную процедуру»; это недвусмысленно выражено Поппером, когда он говорит о наличии в процессе открытия «иррационального элемента» и «творческой интуиции» в бергсоновском смысле [Popper, 1959, p. 32].
В дальнейшем мы вернемся к более детальному анализу всех этих положений и постараемся описать те условия, в которых они появились. А пока нужно сделать следующие замечания.
Прежде всего нужно подчеркнуть, что подобные заявления представителей современной логики являются, по существу, признанием того, что понятия формальной логики не объясняют и не могут объяснить образование, или происхождение, знаний, то есть могут рассматриваться как подтверждение сформулированного нами выше общего положения.
Затем надо сказать, что проблема образования знаний является не какой-нибудь второстепенной или побочной для логики, а по сути своей — основной, главной и фактически единственной проблемой; поэтому постоянное обсуждение ее в истории логики никак нельзя отнести за счет чуждых влияний «психологизма».
Это утверждение, безусловно, может быть воспринято как парадоксальное. Но мы покажем, что проблема «истинности» предложений и «правильности», или «необходимой истинности», схем вывода, всеми без исключения признаваемая главной и основной проблемой логики, является лишь превратным выражением проблемы образования знаний. Мы покажем, за счет какой исходной абстракции возникает эта трансформация, и, наконец, в ходе всей работы постараемся показать, что решение (логическое) проблемы образования знания решает и все те проблемы, которые ставились в логике в связи с исследованием «истинности» и «необходимости» знаковых форм.
В дополнение к этому можно еще сказать, что, декларативно отказываясь от анализа процессов образования знаний, логические эмпиристы тем не менее постоянно говорят об образовании и преобразовании определенных языковых структур, о «правильно образованных» языковых формах и т. п., что является, по существу, той же проблемой, только узко и неправильно поставленной.
Итак, проблема образования, или происхождения, сложных мысленных знаний и «исторически» и «теоретически» является, с нашей точки зрения, исконной проблемой логики. Но она ставится при таких предпосылках и таким образом, что принимает совершенно иной вид. Как это происходит?
Прежде всего — и именно этот момент является характерным для формальной логики — вопрос об образовании или происхождении сложного мысленного знания сводится к вопросу о возникновении связи между элементами его формы. Действительно, при тех предпосылках, которые были приняты в формальной логике, иначе и не могло быть.
Ведь если, к примеру, содержание мысленного знания трактуется как область собственно предметов, вещей, то там все отношения и связи между элементами-предметами уже заданы, существуют до человеческой познавательной деятельности и независимо от нее. Задача объяснить происхождение содержания знания в этих условиях, естественно, не ставится. Специфическим для знания является форма (знаковая или субстанциально-образная). Но как ее элементы, так и связи их с единицами содержания по условиям предполагаются уже данными, сформировавшимися. Остаются только связи между элементами формы, и к объяснению их возникновения сводится объяснение образования сложного знания.
Если содержание мысленного знания трактуется как область чувственных образов, то его, конечно, нельзя рассматривать как заданное и существующее независимо от человеческой познавательной деятельности. Но поскольку это область чувственных образов, формирование ее не имеет отношения к собственно мышлению и, соответственно, к логике. Поэтому в рамках логического исследования мы опять-таки можем предположить, что вся эта область уже задана, существует как предпосылка мышления. По условиям логического анализа мы должны также предположить, что она, с одной стороны, уже расчленена в точном соответствии со значениями или содержаниями элементов знаковой формы, а с другой, сохраняет связи и отношения, обеспечивающие ей единство, адекватное объектам. Мы должны также предположить, что существуют необходимые связи между элементами этих двух плоскостей — формы и содержания — и поэтому опять-таки объяснению подлежит лишь возникновение связей между элементами формы.
Наконец, если содержание мысленных знаний трактуется как плоскость особых специфически мысленных субстанциальных образований, в точности соответствующих знакам языка (как говорят, «точно выражаемых» в языке), то его, естественно, нельзя рассматривать, во-первых, как существующее независимо от человеческой познавательной деятельности и, во-вторых, как существующее независимо от мыслительной познавательной деятельности, как предпосылку мышления; образование всей этой плоскости — и ее элементов, и связей между ними — составляет в данном случае непосредственную задачу исследования. Но элементы, по общим условиям логического подхода, рассматриваются как заданные, и, следовательно, остается объяснить лишь возникновение связей между ними. Собственно знаковая форма (как полностью тождественная плоскости субстанциально-образного содержания) в таких случаях обычно просто отсекается, и остается одна лишь плоскость мыслительных образов, которая ничем не отличается от плоскости формы. Фактически плоскость мыслительных образов и выступает как плоскость формы, а содержанием для нее является либо область предметов, либо область чувственных образов. Мы приходим к случаям, разобранным выше.
Иногда плоскость собственно знаковой формы может фигурировать наряду с плоскостью субстанциально-мыслительных образований. Тогда «связка» мыслительного образа и выражающего его знака, то есть структуры (см. рис. 27), берутся как одно целое и в этом виде рассматриваются как элементы формы мысленного знания. Но в принципиальном отношении это не дает ничего нового, лишь загромождая изложение, и поэтому подобные структуры всегда сводятся к тому или другому из одноплоскостных вариантов.
Таким образом, мы видим, что при тех предпосылках, которые были приняты формальной логикой, все варианты трактовки плоскостей содержания и формы мысленного знания приводят лишь к одной возможной постановке вопроса о происхождении знаний: как возникает связь между элементами их формы и далее — их комплексами и структурами. При этом безразлично даже то, как рассматриваются эти простейшие элементы — как одноплоскостные образования (чисто знаковые или мыслительно-образные) или как двухплоскостные, состоящие из «связок» мыслительного образа и выражающего его знака. Во всех случаях они остаются лишь элементами формы и поэтому, по существу, одноплоскостными.
Так проблема образования мысленного знания, казалось бы, сведена к проблеме возникновения связи между элементами формы. Но вместе с тем при всех постановках вопроса остается еще один момент, который не может быть сведен к одним лишь характеристикам формы и предполагает ссылку на содержание. Этот момент состоит в следующем. Связь элементов формы (безразлично какой — знаковой или субстанциально-образной) может быть создана совершенно произвольно, и не в самом акте связывания, очевидно, заключена трудность. Речь идет об образовании «знания», то есть с традиционной точки зрения такой связи элементов формы, которая соответствует действительности, адекватно отражает ее. Значит, при образовании связей между элементами формы должно быть создано еще нечто, обеспечивающее это свойство структур формы, — адекватность или, как говорят, истинность.
С нашей точки зрения, в этих терминах фиксируется ряд различных моментов.
Во-первых, структура знания, как было показано в предыдущих разделах работы, не сводится к связям между отдельными значащими элементами его формы, а содержит (в действительном или, как мы говорим, реальном знании) также еще связи значения, или непосредственную отнесенность знаковой формы к содержанию. Эти связи, или отнесенность, в формальной логике до самого последнего времени не выделялись, не фиксировались и специально не изображались, но их присутствие чувствовалось и частично схватывалось, когда говорили об «истинности» или «значимости» форм, «сознании значимости» и т. п.
Во-вторых, сама структура формы знания, или способ связи элементов формы, зависит от строения содержания. Если в общем «фоне» действительности выделено определенное сложное содержание и [оно] должно быть объединено в одну целостность, то способ связи элементов знаковой формы определяется этим с необходимостью и обусловливание строения формы строением содержания осуществляется через посредство связи формы с содержанием, устанавливаемой в ходе образования знания. В дальнейшем, после того как знание образовано, эта связь может быть элиминирована, исключена или, точнее, подменена другой, но зависимость уже проявилась и остается как бы «запечатленной» в строении самой формы и в способе ее отнесения к содержанию. Таким образом, то, что называется «истинностью», или «значимостью», формы мысленного знания, обеспечивается процессом образования самого знания и заключено, если ссылаться на схематические изображения, в связях между элементами содержания и формы.
Но именно на эту сторону дела в формальной логике было наложено «табу»: связи элементов формы с элементами содержания, или соответствия одних другим, брались как уже готовые, сложившиеся, их происхождение или образование не исследовалось. Но тем самым из сферы анализа исключалось то единственное, что могло объяснить «истинность», или «значимость», форм.
Так выглядит дело с нашей точки зрения. Но логика подходила и начинала совершенно с другой стороны. Она имела готовые структуры формы, фиксировала на основе обычного понимания, что они «истинны» (или «неистинны»), и полагала, что для каждого знания справедливо и значимо это различение. Но нужны были точные, независимые от «понимания» смысла языковых выражений критерии истинности, а вместе с тем и определенное понимание, что такое сама «истинность». Понимание того, что [истинность] это — определенная характеристика, с одной стороны, отнесенности знаковой формы к содержанию, а с другой, соответствия структуры знаковой формы структуре содержания, установленного ходом образования знания вообще и формы в частности, — не было выработано, и поэтому характеристика знания по истинности, или значимости, выступала (и совершенно правильно) как что-то, с одной стороны, необходимое, а с другой, совершенно постороннее для формы (и для знания). Нередко его трактовали как какое-то дополнительное знание об истинности первого знания, или «сознание» истинности, значимости первого знания и т. п.
Но если сложное мысленное знание содержит два различных существенных момента — связь между элементами формы и «истинность», или «сознание истинности», — то и образование его как целого должно складываться, очевидно, из образования этих двух моментов. Таким образом, вопрос о происхождении мысленного знания распался на два по существу совершенно различных и с трудом связываемых друг с другом (а часто и [вовсе] не связываемых) вопроса: 1) как возникают связи элементов формы в ходе образования знания и 2) как обеспечивается «истинность», или «сознание значимости», созданных структур формы.
Именно эти вопросы и именно в таком виде встали в античной логике, прежде всего у Аристотеля, и обсуждались затем в логике Средневековья, однако особенно важное значение и актуальность они приобрели уже в Новое время в работах Г. Галилея, Р. Декарта, Ф. Бэкона, Дж. Локка, Г. В. Лейбница, Д. Юма и, наконец, И. Канта. Пути решения проблемы, намеченные ими, развивались далее, с одной стороны, в самой логике (проблемы индукции и дедукции — Т. Рид, Дж. Ст. Милль, Л. В. Рутковский, Ф. Г. Брэдли, Х. Зигварт и др., в самое последнее время — К. Поппер, К. Гемпель, Г. Рейхенбах), с другой — в теории познания, «логике науки», психологии (как проблемы образования понятий и категорий, проблемы аналитичности и синтетичности знаний, врожденности идей и т. п.).
Предпосылки собственно логической постановки вопроса о происхождении сложных форм мысли и вытекающая отсюда двойственность самой проблемы отчетливо осознавались при этом почти всеми логиками. Приведем характерные формулировки.
«Если после анализа функций, в каких выполняется простое суждение, мы поставим вопрос о происхождении суждения, то вопрос этот будет касаться не происхождения тех представлений, которые связывают суждение, ни тех, что являются субъектом, ни тех, что являются предикатом. Напротив, там, где мы говорим лишь об анализе фактического акта суждения, мы предполагаем их данными, — пишет Х. Зигварт. — Но вопрос касается лишь генезиса самого акта суждения, и притом с обеих его сторон, т. е. как со стороны объединения в единство субъекта и предиката, так и со стороны сознания его объективной значимости» [Зигварт, 1908, I, с. 114–115].
Итак, вопрос, как образуются сложные мысленные знания (точнее, их формы) распался в логике с самого начала на два вопроса: 1) как устанавливается, возникает связь между элементами формы и 2) как обеспечивается «истинность» сложных форм. При тех предпосылках, которые были приняты в формальной логике, этот результат вполне естественен и даже необходим. Но таким образом произошла подмена действительной проблемы двумя другими, совершенно искусственными и не соответствующими реальному положению дел. При этом если первый вопрос хоть с внешней стороны описывал какой-то момент в реальном процессе образования знания, то второй ничего не описывал и был надуманным от начала до конца. Но затем оказалось — и это тоже не должно вызывать удивления, — что именно этот второй вопрос составляет основной предмет постоянного обсуждения в формальной логике. Первый вопрос казался весьма тривиальным: связь элементов формы устанавливается посредством чисто физической деятельности — при произнесении звуков, в письме и т. п. — и может быть произвольной. А действительная проблема — на этом сходились почти все — состояла в том, чтобы объяснить, как устанавливается «истинность», или «значимость», или «сознание значимости», таких «произвольно» создаваемых структур. И эта проблема была действительно трудна уже хотя бы потому, что нисколько не соответствовала реальному положению дел и в этом смысле вообще не могла быть решена. Но попытки решения ее привели к массе плодотворных [как] в негативном, [так] и позитивном отношении исследований и к построению весьма интересных искусственных систем, таких, к примеру, как дву- и многозначные «таблицы истинности», нашедшие себе в дальнейшем применение в технике. История этих исследований и построений весьма поучительна с методологической точки зрения и должна быть подробно рассмотрена. Анализ результатов этой истории убедительно показывает, что путь, по которому шли, никуда не годен, а анализ исходных абстракций, определивших этот путь, помогает найти другой.
В заключение параграфа отметим также, что указанная трансформация предмета логического исследования делает понятными и все те возражения, которые выдвигают современные логические эмпиристы против тезиса, что логика должна исследовать образование, или происхождение, знаний. Они возражают потому, что исходят только из внешней формы существующего положения дел. Они правы, когда говорят, что традиционная логика, по существу, не исследовала и не может исследовать образования знания, что она занимается другим — определением «истинности», «доказательности» или «подтвержденности» уже сложившегося знания. Но отсюда они делают вывод, что логика и не должна заниматься вопросом образования знаний, что это вообще не может и не должно быть предметом логики. И в этом они глубоко неправы, так как пытаются увековечить существующее (по их собственным отзывам — крайне неблагополучное) положение дел. Логические эмпиристы видят многие частные недостатки логического анализа, но не видят тех органических пороков метода, которые лежат в основании их всех. Вместо того чтобы, обнаружив эти недостатки, вернуться к тем исходным задачам, которые стояли и стоят перед логикой, — действие, необходимое во всякой эмпирической науке, — вместо того чтобы объяснить произведенные абстракции, на этой основе подвергнуть существующие методы критике и постараться выработать новые, они объявляют эти методы непреложными, созданную науку — формальной (в отличие от эмпирической, «фактуальной»), а исходные задачи, создавшие эту науку, — чуждыми ее нынешнему состоянию. Иногда логических эмпиристов упрекали в слишком радикальной реформе логики. На деле они заслуживают прямо противоположного упрека, [а именно] в том, что они были слишком традиционалистами, слишком фетишизировали существующие методы формальной логики. Но их бесспорная заслуга — в осознании этих методов. Благодаря этому последние сделались более доступными для критики.
С методологической точки зрения важнейшим обстоятельством является то, что принцип параллелизма и другие обусловленные им методические положения, на которых строится формальная логика, полностью исключают исторический подход к мышлению. В этом пересекаются и как бы собраны в один узел все методологические недостатки и пороки формальной логики — отрицание содержательного подхода ([ «содержательного»] в обоих смыслах этого слова), игнорирование того, что мышление есть, прежде всего, познавательная деятельность, отказ от исследования происхождения знания. Все эти элементы обусловливают антиисторизм логики, и в то же время каждый из них — лишь отдельное проявление его. Вместе с тем именно в этом обстоятельстве, в этой стороне дела особенно явственно и наглядно обнаруживается общее расхождение формально-логической теории с действительностью. Ведь общепризнанным является, что знания, наука, мышление развиваются. И тем не менее формальная логика рассматривает свой предмет вне развития, и подавляющее большинство логиков считает такой подход не только естественным, но даже необходимым. И у них есть к тому веские основания.
В античной науке проблема развития знаний почти не обсуждалась. Но уже в период Возрождения в работе Дж. Вико[150] была выдвинута идея закономерного развития — прогресса — знаний, «разума», которая была затем подхвачена и развита дальше в работах французских материалистов ХVIII века — А. Р. Ж. Тюрго и Ж. А. Кондорсе.
У последнего, к примеру, мы находим уже следующие пять положений, характеризующих прогресс человеческого разума: 1) способности, данные от рождения каждому человеку, в ходе его жизни развиваются под воздействием внешних вещей и общения с другими людьми; они выливаются в способность изобретать; 2) каждый отдельный человек, развивая свои способности, создает новые сочетания идей, и постепенно они накапливаются; 3) эти два момента, рассматриваемые относительно массы индивидов, сосуществующих одновременно, и прослеженные из поколения в поколение, образуют прогресс «человеческого разума»; этот прогресс подчинен тем же общим законам, которые наблюдаются в развитии наших индивидуальных способностей, ибо они являются результатом этого развития, наблюдаемого одновременно у большого числа индивидов, соединенных в общество; 4) результат, обнаруживаемый в каждый момент, зависит от результатов, достигнутых в предшествующие моменты, и влияет на те, которые должны быть достигнуты в будущем; 5) по мере увеличения количества фактов человек научается классифицировать их, сводить к более общим фактам; истины, открытие которых стоило многих усилий, которые сначала были доступны пониманию только людей, способных к глубоким размышлениям, вскоре затем развиваются и доказываются методами, которые способен усвоить обыкновенный ум; пусть сила и реальный объем человеческих умов останутся теми же, но инструменты, которыми они могут пользоваться, будут умножаться и совершенствоваться [Кондорсэ, 1936, с. 3–5, 160, 235].
Несмотря на наличие положений 4) и 5), прогресс «человеческого разума», то есть мышления, в тот период был зафиксирован и понят в общем и целом только как развитие содержания, причем такое развитие, когда одно содержание появляется рядом с любым другим, фактически — независимо от других, и с таким же успехом могло бы появиться и в любое другое время. Тезис 5) принимается лишь в плане методологии, как положение, не имеющее никакого отношения к логическим формам, логическому аппарату.
Но уже вскоре появляется идея развития форм, логического аппарата мышления. Она связана с работами Канта, в частности с задачей дедукции категорий (форм) разума. В работе И. Г. Фихте эта идея выступает уже как идея развертывания (Entwiklung) «интеллигенции» в процессе становления «Я».
Несколько позднее Гегель предпринимает исключительно мощную и детальную попытку применить в исследовании мышления исторический подход. Он четко формулирует тезис о зависимости форм мысли от содержания и делает его практическим принципом своей работы. В плане принципов логика Гегеля направлена непосредственно против основных идей формальной логики; в основании ее лежат «феноменология» и «история духа». Но в плане самой логической теории, в плане результатов эта революция оказывается не такой продуктивной: удар фактически не затрагивает саму формальную логику, и это особенно явно выступает у гегельянцев XIX и начала XX века — Ф. Г. Брэдли, Б. Бозанкета, Б. Кроче. Основная линия развития логики идет в традиционном русле.
Мы не будем сейчас обсуждать причины и детали этого, хотя такое обсуждение и исследование крайне важно для выяснения принципов, на которых действительно может быть построена содержательная историческая логика. Нам важно подчеркнуть только одно: к первой четверти XIX столетия было уже с очевидностью выяснено, что мышление представляет собой исторически развивающееся целое, и делались попытки учесть это в логической теории. Тем не менее формальная логика и в этот период, и дальше, в течение всего XIX и первой половины XX века, упорно не замечает ни самого факта развития мышления, ни теоретических попыток учета его. Воздействие «генетических» исследований на саму логику, на аппарат ее понятий в общем и целом остается крайне незначительным. Повторяем, было бы ошибочным считать все это случайным.
Формальная логика сталкивается с проблемой историзма тогда, когда ее исходные принципы и понятия уже сформировались, предмет исследования очерчен и определенным образом расчленен, причем расчленен помимо каких-либо исторических соображений. Поэтому естественно, что это расчленение и основанная на нем система понятий не допускают введения исторического момента.
Действительно, фактическим предметом исследования логики, как мы показали, была знаковая форма. Зависимость ее характера и строения от характера и строения содержания сознательно не выделялась и не фиксировалась. Но при таком ограничении предмета невозможен никакой генетический подход. Возьмем, к примеру, несколько форм знания, относящихся к одной и той же области науки: к математике. Первая — это формула для определения площади треугольника: S = ah/2; вторая — формула для определения площади круга: S = πR2; третья — формула для определения длины l плоской кривой между значениями х = а и х = b:
наконец, четвертая — формула для определения площади плоской фигуры, ограниченной кривой f(x), осью абсцисс и ординатами х = а и х = b:
Чтобы исследовать генетические взаимоотношения между этими формами знания, мы должны выяснить, какие из них сложнее, а какие проще. Но для этого, в свою очередь, необходимо привести все указанные формы к «однородному» виду, то есть к виду, в котором бы они предстали как составленные из одних и тех же элементов. Однако из приведенных примеров легко увидеть, что сделать это, ограничивая исследование исключительно формами знания, принципиально невозможно, так как эти формы составлены из простых знаков, имеющих различную «смысловую ценность», то есть принципиально разнокачественных и поэтому непосредственно друг к другу несводимых. Очевидно, что это различие в «качестве» знаков форм будет еще разительнее, если мы возьмем формы знания из разных областей науки.
Чтобы попытаться выяснить генетические взаимоотношения между этими формами знания, мы должны взять их в связи с содержанием и рассмотреть природу и строение этого содержания. Для формальной логики этот путь в принципе неприемлем, а поэтому полностью закрыт и путь для каких-либо попыток генетического анализа.
Но даже если мы возьмем знаковые формы в связи с содержанием и обратимся к анализу содержаний, то и тогда, как оказалось, не сможем еще выяснить генетических взаимоотношений между знаниями. На этот путь встал Гегель и потерпел неудачу. Выше (см. § 30) мы уже разбирали довольно подробно основания его неудачи и здесь лишь вкратце повторим их. Подобно тому как приведенные выше знаковые формы различаются между собой качественно и это их различие не может быть представлено как различие по простоте и сложности, так и содержания этих знаковых форм различаются в таких характеристиках, которые принципиально не допускают сведения к отношению простого и сложного, а вместе с тем — непосредственного установления генетических отношений.
Единственное средство генетически сопоставить между собой существующие в настоящее время разнообразные знания и выяснить, какие из них сложнее, а какие проще, заключается в том, чтобы перейти от знаний как таковых к порождающим их процессам мысли и постараться эти процессы свести к общим составляющим, с тем чтобы выяснить, какие из них, в свою очередь, сложнее, а какие проще. Только таким путем, установив сначала генетические отношения между процессами мысли, порождающими определенные знания, мы можем установить генетические отношения между самими знаниями.
Но понятия формальной логики непригодны для того, чтобы исследовать мыслительную деятельность, они не могут объяснить процессов образования знаний, формальная логика в принципе не допускает подобных тенденций в исследовании, а поэтому для нее полностью закрыт путь генетического исследования мышления.
Эти объективные препятствия для генетического подхода, выраставшие из реального способа расчленения предмета, подкреплялись также способом его теоретического осознания. Достаточно взять, к примеру, понятия «формы» и «содержания» мышления, которые были выработаны Кантом и получили в дальнейшем сравнительно широкое распространение. Выделение «формы» и «содержания» в различных языково-мысленных проявлениях производится с точки зрения теории на основании определений: форма — это «общее», а содержание — «особенное». Очевидно, что эти определения должны исключать всякую мысль о генетическом подходе в логике. Действительно, чтобы исследовать развитие какого-либо явления, мы должны зафиксировать два его состояния, выделить, с одной стороны, то общее, что имеется в обоих этих состояниях, и квалифицировать его как «неразвивающееся», «сохранившееся», с другой стороны, должны выделить различие и квалифицировать его как «изменение». Определенное отношение между «сохраняющимся» и «изменением» будет характеристикой «развития» рассматриваемого явления (если это отношение таково, что имеет место действительное развитие). Согласовать этот (единственно возможный) способ фиксации «развития» с приведенным пониманием формы и содержания можно только одним способом: развивается содержание, а форма есть то, что не развивается и не может развиваться. И так всегда. Какой бы ряд отличающихся друг от друга явлений мышления мы ни взяли, мы всегда обязаны, следуя существующим определениям формы и содержания, выделить тождественное, неразвивающееся в этих явлениях в качестве формы, а изменяющееся, различное — отнести к содержанию. Но формальная логика не рассматривает содержания, ее предмет (по определениям [ «формальной логики»]) — одна лишь форма. Таким образом, тезис о развитии мышления совмещается и примиряется с антиисторической позицией самой логики.
Неслучайно поэтому и то, что все, кто признает определение формы мышления как «общего», вынуждены говорить, что формы мышления носят общечеловеческий характер, что они во все времена постоянны, однотипны. Это необходимый вывод из принятого исходного понимания форм и содержания мышления. Он не соответствует действительному положению дел, но зато в теории все идет гладко. В тяжелом положении оказываются лишь те, кто хочет согласовать это понимание формы с диалектикой, с принципом развития. Они вынуждены использовать тончайшие нюансы в понятиях, вынуждены прибегать к самым хитрым и запутанным оборотам речи, однако их построения рушатся при каждом вопросе, при всякой попытке более или менее трезвого анализа. «Сравнивая мышление людей одной эпохи, например, капитализма, с мышлением людей другой эпохи, например, эпохи рабовладельческого строя, мы видим, что, несмотря на различия в степени развития, в содержании, оно по своим структурным формам и законам однотипно. И там и здесь люди пользуются формами понятия, суждения, умозаключения», — пишут М. Н. Алексеев и В. И. Черкесов. А затем на следующей странице они вынуждены добавить: «Подчеркивая устойчивость форм и законов мышления, не следует вместе с тем забывать, что мышление с момента своего возникновения непрерывно развивается, совершенствуется под влиянием развития производства и вообще всей общественной жизни людей, включая развитие культуры и науки. Изменяется содержание мышления, пополняется его понятийный состав, шлифуется логический строй мышления. Только метафизики могут смотреть на формы и законы мышления как на нечто неизменное, раз навсегда данное» [Алексеев, Черкесов, 1953, с. 6–7].
Так и остается непонятным: развиваются ли формы мышления с развитием производства и общественной жизни или только «шлифуются», оставаясь теми же самыми, однотипными для всех эпох.
Войшвилло ставит два подобных же утверждения подряд, в одном абзаце: «Формы и законы мышления являются общими для всех людей и народов. Как мышление в целом, так и его формы развивались вместе с развитием языка и получали выражение в соответствующих языковых формах» [Войшвилло, 1955, с. 12]. Как примирить положение о развитии форм мышления с положением о том, что формы и законы мышления являются общими для всех народов, — об этом Войшвилло не говорит.
Тезис формальной логики, что мышление развивается только по содержанию, а по «способу», по «форме» остается неизменным, получил своеобразное отражение в других науках, в частности в этнографии и затем в языкознании: Л. Леви-Брюль «открыл» дологическое мышление, то есть мышление, подчиняющееся иным законам, нежели современное мышление, использующее иные формы. Развивая эту идею, Н. Я. Марр ввел целый ряд понятий для характеристики мышления, строящегося и осуществляющегося иным способом, нежели современное. Можно сколько угодно спорить по поводу теоретических концепций Леви-Брюля и Марра, отвергая те или иные положения или даже всю концепцию в целом, но невозможно отрицать того, что способы мышления, подобные указанным ими, действительно существуют.
И мало того. Различия в способах мышления (мы убираем уже традиционный термин «формы») существуют не только между так называемыми «первобытными» народами и современными, «цивилизованными», но и внутри мышления современных людей. Долго искать примеры не приходится. Когда Х. Гюйгенс определенным образом решил задачу на соударение шаров, не решенную Галилеем, то ему это удалось сделать только потому, что он выработал и применил особый прием мышления, которого не было у Галилея. Решая эту задачу, Гюйгенс не только по содержанию, но и по «способу» (если хотите, по «форме») мыслил иначе, нежели Галилей.
Когда Маркс в «Капитале» решает знаменитую антиномию: «товары продаются по их стоимости; товары не продаются по их стоимости», которую не могли решить А. Смит и Д. Рикардо, то это происходит отнюдь не потому, что Маркс «догадался», какое решение здесь нужно дать, а Смит и Рикардо не могли догадаться; Маркс решил эту проблему потому, что он выработал и применил в исследовании буржуазных производственных отношений новый способ исследования, соответственно — иной, новый «способ» мышления. Именно поэтому В. И. Ленин пишет: «Если Marx не оставил “Логики” (c большой буквы), то он оставил логику “Капитала”…» [Ленин, 1963, с. 301]. И когда мы говорим о метафизическом и диалектическом способах мышления, то мы имеем в виду не только и не столько содержание получающихся в результате знаний, сколько структуру, строение самих приемов, ту деятельность, с помощью которой эти знания образуются. И в этом отношении диалектическое мышление существенно отличается от не- или додиалектического.
Но если есть «диалектическое» и «додиалектическое» мышление, то вполне вероятно также и то, что есть «логическое» мышление, то есть мышление, подчиняющееся закону противоречия, и «дологическое», то есть мышление, подчиняющееся не этому закону, а другому, к примеру, «закону партиципации». А если согласиться также и с этим, то нужно будет поставить вопрос во всей его широте и общности. По-видимому, дело не сводится к двум или трем различиям в «способе», разделяющим историю мышления на два или три крупных этапа, внутри которых все остается неизменным и постоянным. По-видимому, существует масса таких различий более крупного или менее крупного порядка, разделяющих историю мышления на массу как бы «вложенных» друг в друга «этапов» и «стадий». Или, если говорить еще точнее, очевидно, что в истории существовало и существует непрерывное развитие приемов и способов мышления, мыслительной деятельности, и это развитие составляет сердцевину и стержень того, что выступает для нас с внешней стороны, как выработка и накопление новых по содержанию и знаковой форме знаний.
Но если это так, то формально-логическая установка на выявление в знаковых формах общего и независимого от содержания может привести и приводит только к тому, что мы закрываем себе путь и всякую возможность для исследования реальности мышления.
Здесь можно провести аналогию с методологическими рассуждениями Маркса из «Экономических рукописей 1857–1858 годов»: «…все эпохи производства имеют некоторые общие признаки, некоторые общие определения, — писал он. — Производство вообще — это абстракция, но абстракция разумная, поскольку она действительно выделяет общее, фиксирует его и поэтому избавляет нас от повторений. Между тем это всеобщее или выделенное путем сравнения общее само есть нечто многократно расчлененное, выражающееся в различных определениях. Кое-что из этого относится ко всем эпохам, другое является общим лишь некоторым эпохам. Некоторые определения общи и для новейшей, и для древнейшей эпохи. Без них немыслимо никакое производство; хотя наиболее развитые языки имеют законы и определения, общие с наименее развитыми, все же именно отличие от этого всеобщего и общего и есть то, что составляет их развитие. Определения, которые действительны для производства вообще, должны быть выделены именно для того, чтобы из-за единства, которое вытекает уже из того, что субъект, человечество, и объект, природа, — одни и те же, не было забыто существенное различие» [Маркс, 1958, с. 711].
И подобно тому, как в политэкономии установка на исследование производства вообще, труда вообще после выделения соответствующих абстракций приводила лишь к «пустым», «тощим» абстракциям, так и в логике установка на исследование форм мышления вообще может привести и приводит к пустым и тощим абстракциям «понятия вообще», «суждения вообще», «умозаключения вообще», на которых все и заканчивается.
На это могут возразить, что логика все-таки развивается и, особенно за последнее время, достигла огромных успехов. Но в том-то и дело — и история логики отчетливо показывает это, — что все успехи достигаются как раз ровно постольку и в такой мере, поскольку и в какой мере отказываются от теоретической установки исследовать мышление вообще и подменяют ее (сознательно или несознательно) установкой на исследование определенных частных видов мышления. Аристотель сумел заложить основания логики и построить первую логическую теорию только благодаря тому, что из всей массы разнообразных форм мышления он выделил одну определенную группу предложений «о присущности» и сделал ее исключительным предметом своего анализа. Точно так же логика отношений достигла успехов в XIX и XX столетии только благодаря тому, что сумела отстоять тезис о специфике изучаемых ею структур и несводимости их к («всеобщим») схемам силлогистики. Наконец, логика связей смогла сделать свои первые шаги только благодаря тому, что существовала установка не на выделение того общего, что есть у суждений о связях с суждениями об отношениях, — полипредметности, — а на выделение специфического, того, что отличает их от суждений об отношениях.
Но сколько еще таких областей мышления остаются в настоящий момент скрытыми от нас и сколько их будет еще только создано?! Путь к выделению и формализации их лежит через сознательное формулирование принципа историзма и создание исторической картины мышления, исторической теории его.
Нередко говорят, что историческая теория мышления невозможна, так как нам неизвестна эмпирическая его история. Но такое заявление — плод недоразумения.
Требование историзма в изучении мышления отнюдь не равно требованию обязательно исследовать его эмпирическую историю или воспроизвести условия, обстоятельства и детали генезиса одних логических средств из других. Историзм в полной мере может и должен проявиться при исследовании «наряду данного» материала и воспроизведении системы «ставшего» мышления. Требование историзма есть лишь особое выражение факта зависимости между логическими средствами мышления и типом выявляемого посредством него объективного содержания и зависимости одних логических средств от других. Методологически это требование означает, в частности, что нельзя исследовать мышление вообще. Оно означает, что, приступая к исследованию непосредственно данного эмпирического материала мышления (как исторически следующего друг за другом, так и сосуществующего наряду), мы должны разбить его на ряд сфер, различающихся между собой типом выявляемого содержания и характером логического аппарата и находящихся между собой в определенных функциональных и генетических связях. Сравнивать между собой явления, относящиеся к различным сферам, с тем чтобы найти в них общее, бессмысленно. Задача, наоборот, состоит в том, чтобы выделить те существенные различия, которые образуют специфику каждой сферы, и связи между ними, характеризующие законы развития и функционирования мышления. Оно означает также, что нужно исследовать мыслительную деятельность и в особенности процессы образования мысленных знаний. Одним словом, оно означает преодоление всех тех недостатков традиционной логики, которые были указаны выше, и объединяет в себе все те приемы и способы исследования, которые для этого необходимы. Результатом такого исторического исследования может быть и будет теория функционирования современного, «ставшего», то есть уже сформировавшегося, развитого мышления. Но она будет построена на совершенно иных понятиях, нежели понятия формальной логики.
Дилемма, стоящая сегодня перед логиком, такова: либо признать развитие мышления и отказаться от всей системы традиционных понятий, либо сохранить эти понятия, но тогда делать вид, что мышление не развивается.
Подавляющее большинство логиков до сих пор выбирали второй тезис. Мы хотим выбрать первый.