К книге
КоммуналкаГлава 10 Один из наших
20%
Глава 10 Один из наших
10

На кухне шипел забытый кем-то на плите чайник. Никитин стоял у раковины, неторопливо споласкивая свою кружку. Он был тут наедине с Коркиным.

Дядя Боря сидел на табурете, широко расставив ноги в начищенных сапогах, и курил. Поверх нательной рубахи была накинута неизменная гимнастерка. Он тяжело, не мигая, рассматривал нового соседа из-под кустистых бровей.

— Складской, значит, — вдруг густым басом произнес он, стряхивая пепел прямо на пол. — Все бегаешь, все суетишься… А люди-то мы теперь не чужие. В одном котле варимся. Хорошо бы нам познакомиться поближе. Заходи ко мне. Посидим, потолкуем.

Это не звучало как приглашение. Это прозвучало как приказ. Никитин изобразил покорность и кивнул:

— А что ж, Борис… по отчеству не знаю. С удовольствием. Чего ж не зайти к хорошему человеку.

Комната Коркина разительно отличалась от убогого жилья Симы. Здесь пахло сытостью, хорошим табаком и гуталином. На окнах висели тяжелые, плотные шторы, не пропускающие свет. В углу стояла массивная железная кровать, застеленная добротным суконным одеялом, а посреди комнаты возвышался крепкий дубовый стол. На нем, словно на выставке достижений, небрежно лежали палка дорогой краковской колбасы, несколько американских рыбных консервов, начатая банка сгущенки и пачка папирос «Казбек» — роскошь, недоступная даже ударникам труда. Вдоль стен тянулись полки с какими-то инструментами, а на спинке стула висел устрашающего вида кожаный ремень с тяжелой латунной пряжкой. Вся обстановка источала тяжелую, давящую силу и сытый паек, который выдавался явно не за красивые глаза.

Коркин по-хозяйски указал Никитину на стул, сам сел напротив, придвинув к себе пепельницу.

— Ты, Аркадий, мужик вроде с понятием, — начал Коркин, прищурившись. — Только я вот одного в толк не возьму. Ты сам-то где в войну служил? На каком фронте?

Никитин с сожалением вздохнул, потирая колено.

— Да не служил я, Борис. По здоровью не прошел, списали вчистую… Я всю войну в Соликамске, на оборонном заводе. У станка стоял, ящики для снарядов колотил, потом на склады перевели. Фронтового пороху не нюхал, так сказать.

Лицо Коркина мгновенно изменилось. Тяжелое напряжение спало, плечи расслабились, и он с явным облегчением выдохнул дым.

— Вот оно как, — протянул он, и в голосе его появились снисходительно-покровительственные нотки. — Железяки, значит, таскал… Ну, и это дело нужное. Это даже хорошо, что не служил… В том смысле, что… э-э… кому-то же надо было победу ковать и в тылу, правильно?

Коркин самодовольно хмыкнул, поправил ворот гимнастерки и добавил, со значением подняв палец:

— Значит, я тут единственный кадровый военный на всю квартиру остался. И это правильно. Партия и правительство нас, ветеранов, не забывают, паек мне особый выписан, так что ты меня держись, кладовщик.

Он налил себе в стакан мутной воды из графина, выпил залпом и, явно желая покрасоваться перед «тыловой крысой», подался вперед:

— Я ведь, брат, такое прошел — тебе на складе и не снилось. В сорок третьем под Харьковом нас в котел бросили. Окружение, понимаешь? Головы не поднять. Я своему командиру полка, сержанту этому… Иванову, так и говорю: бери рацию, я сам в прорыв пойду! Взял всю нашу дивизию… или дивизион, шут их там разберет в этой мясорубке, и повел через болота!

Никитин слушал, уважительно покачивая головой и делая большие глаза. Притворяться стоило ему больших усилий. Рассказчик врал так грубо и нелепо, что это резало слух: путал дивизию с дивизионом, называл командира полка сержантом — словом, нес околесицу, непростительную для любого мало-мальски обстрелянного бойца. Коркин не знал даже элементарных нюансов фронтового быта. Но Аркадий Петрович смотрел на него снизу вверх, с восторгом гражданского простака, не выдавая своего отношения к Борису ни единым мускулом.

— Да, досталось вам, — покачал головой Никитин, когда Коркин закончил с болотами. Он помолчал, словно собираясь духом, и осторожно, как бы между делом, перевел разговор: — Слушай, Борис… Разреши спросить. Мне в комнате этой, новой, как-то зябко спится. Мысли всякие в голову лезут. Что за человек-то помер на моем месте? Матвей этот.

Коркин недовольно поморщился, явно раздосадованный тем, что приходится менять любимую тему разговоров.

— А тебе-то это зачем знать? — буркнул он.

— Да жена извелась вся, — Никитин глянул на «Краковскую» и сглотнул. — Говорит, энергетика нехорошая, покойником тянет. Успокоить бы бабу, рассказать, что жил, мол, обычный дед…

— Дед, скажешь тоже, — фыркнул Коркин, откинувшись на спинку стула. — Он тут с матерью своей до тридцать седьмого две комнаты занимал. В той, где ты сейчас, сначала проживала его мать. А Матвей жил напротив меня. Потом, после его ареста, туда перебралась Капитолина. Мать Матвея в войну здесь и померла. Зимой было дело… А нет, весной, как снег сходить начал… А этот вернулся из лагерей. Больной весь, сердце ни к черту. Говорил, мол, реабилитировали его полностью, скоро указ придет. Но они все так говорят, зэки эти.

— А как помер? — тихо спросил Никитин.

— Тихо помер. Во сне. Утром глядь — посинел весь. Милиция была, допрашивали нас тут всех, мы бумажки писали. Криминала не нашли. Мотор, говорят, остановился. Туда ему и дорога.

— И что, совсем ни с кем не общался? Затворником был? — продолжал тянуть ниточку Аркадий Петрович.

Коркин усмехнулся, покрутив в пальцах папиросу.

— Затворником? Я бы так не сказал. Волчарой он был. Каждое утро, как штык, выходил на кухню. Соседки там пузатые заварники греют, чаи гоняют, а он со своей алюминиевой, помятой зэковской кружкой встанет у примуса и молча варит черный, густой, как деготь, чифирь. Этот горький запах все бабы до сих пор вспоминают и вздрагивают. Матвей же не прощал никого и ни за что.

Коркин оперся локтями о стол.

— А по ночам, — Коркин понизил голос, — кашлял. Легкие же у него сожжены были, а сердце подорвано. Но он не лежал. Медленно шаркал по своей комнате — от окна к двери, от окна к двери… Сдерживал глухой, разрывающий грудь кашель. Эти шаги его, ритмичные, как маятник, всей квартире спать не давали.

— Лечился хоть? — сочувственно произнес Никитин.

— Лечился… У него пунктик был на порядке. Комнату вылизывал так, словно его каждое утро надзиратель проверял. Чистота пугающая, неестественная, как в бараке. Диван, на котором ты теперь спишь, застилал с геометрической точностью. Ни одной пылинки на подоконнике. И капли свои сердечные пил строго по часам.

Коркин вдруг неприятно усмехнулся.

— Ритуал у него был, Аркаша. Ставил бутылек на край нашего общего кухонного стола, брал стакан с водой и громко, вслух отсчитывал двадцать капель. Двадцать — ни больше ни меньше. Выпивал, зажмурившись, и уходил к себе шаркать.

Коркин потянулся к пепельнице, раздавил в ней окурок и, чуть понизив голос, добавил с явным злорадством:

— Но знаешь, что самое гнилое в этой истории? Не статья, по которой он отмотал срок. А то, как лагеря людей меняют. Не про зэков речь. Как их лагеря ломают, мы знаем. Но вот как меняются те, кто общался с ними, — это уже другая песня.

Он кивнул в сторону двери.

— Был до войны у Матвея друг один. Закадычный. Лева Залесский его зовут. Не разлей вода были, соседи-приятели. На рыбалку вместе ходили, вечерами под гитару пели, баб вместе кадрить пытались. Куда один — туда и другой. Говорили громко, смеялись, за спины друг друга прятались, если что. В огонь, как говорится, и в воду.

Дядя Боря тяжело вздохнул, всем своим видом показывая отвращение к людской слабости.

— А как в тридцать седьмом Матвея ночью забрали… всю дружбу как корова языком слизала. У Левы вроде как память отшибло напрочь. В общем, подменили человека. На собраниях жильцов громче всех орал, что, мол, он бдительность потерял, не разглядел врага народа под самым боком. Делал вид, что они и знакомы-то были шапочно, так, «здрасьте — до свидания» в коридоре.

Коркин взял со стола спичечный коробок и начал нервно постукивать им по столешнице.

— И вот, представляешь картину маслом: возвращается Матвей. Весь седой, желтый, больной насквозь. Заходит в квартиру. А Лева? Думаешь, кинулся на шею к старому другу? Черта с два!

Коркин коротко, зло усмехнулся.

— Как увидел его на пороге — побелел весь. Развернулся молча, даже руки не подал, и в свою комнату шмыгнул. И все эти месяцы, пока Матвей тут шаркал, Залесский от него прятался, как нашкодивший кот. Да он и сейчас от тени собственной шарахается. Ты вчера наверняка его видел. Интеллигент в очочках, все по стеночкам жмется. Так вот он на кухню, когда Матвей еще жив был, выходил только глубокой ночью, чтобы, не дай бог, нос к носу с ним не столкнуться. В глаза ему не посмотрел ни разу. А Матвей… Матвей ни слова ему не сказал. Вот так-то, Аркаша. Страшное дело — человек.

Коркин оперся руками о колени, унимая приступ одышки. После долгой речи ему не хватало воздуха.

— Ты от Левы подальше держись. Гнилой он мужичонка.

Никитин слушал, уставившись в одну точку и методично покачивая головой, и можно было подумать, что он давно не слушает Коркина, а погружен в какие-то свои мысли.

— Да уж, — наконец произнес Никитин, потирая небритый подбородок. — Дела… Непростые люди тут собрались. Ладно, Борис, спасибо за компанию. Пойду я, а то моя там, небось, уже все кастрюли перемыла в ожидании.

На пороге он вдруг остановился и повернулся к Борису:

— Забыл спросить. А по какой статье Матвей проходил?

Коркин поморщился, как от зубной боли, зачем-то взял со стола колбасу и понюхал ее.

— По статье пятьдесят восьмой пункт десять Уголовного кодекса РСФСР в редакции тысяча девятьсот двадцать шестого года «Антисоветская агитация и пропаганда», — без малейшей запинки и напряжения произнес он. — А вообще там темная история. Не могу тебе все рассказать… В общем, накатали на него донос. Один из наших…

Никитин, ни слова не говоря больше, открыл дверь и медленно вышел в темный коридор.

Предыдущая главаГлава 10 из 49Следующая глава