Третью неделю «Надежда» и «Нева» пилили к Сандвичевым островам. Все было прекрасно: море синее, океан спокойный, ветер ровный. Красота, если не смотреть на палубу.
А на палубе лежали кокосы. Горы кокосов!
Они были всюду: громоздились в бортов, у люков, навалом и в корзинах, катались по палубе при качке, Один кокос ночью сорвался, покатился по палубе, каким-то непостижимым образом залетел в форлюк и едва не убил нашего доктора, курившего под люком. Я предложил Крузенштерну занести это в журнал как первое нападение тропического провианта на русский флот. Увы, капитан был, как всегда, на серьезных щах ипредложение с негодованием отклонил. А какой был бы подарок для будущих историков!
Уже через несколько дней кокосы и бананы смертельно всем надоели. Сначала матросы радовались: все-таки сладкие тропические фрукты. Потом бананы начали темнеть, а кокосы просто приелись. Люди мечтали о нормальной пище: щи, каша, чёрный хлеб, и все остальное, что так дорого русскому желудку. Но увы, на их долю выпала солонина и бананы. Офицеры тоже страдали — маркизские свиньи кончились уже на первой неделе, куры- на второй.
Тут мне довелось блеснуть умом и сообразительностью. Смотрел я, смотрел на гору кокосов у юта и вдруг вспомнил про гречу.
— Архипыч, сгоняй в камбуз. Узнай у кока, гречневая крупа есть?
Старик насторожился:
— А пошто тебе она, батюшка-граф?
— Ты узнай, там поймешь.
Старик сходил и вскоре доложил, что гречка еще имеется.
— Отлично. Скажи ему, делаем гречку на кокосовом молоке.
Архипыч уставился на меня так, будто я предложил варить кашу на чернилах.
— На ореховом молоке? Да кто ж так ест?
— С сегодняшнего дня — русский флот.
Моя идея пришлась команде по вкусу. Кокосы раскололи, мякоть наскребли, как сумели, отжали с водой. Получилась белёсая жирная жидкость с тёплым сладким запахом. В неё пошла вареная греча и немного соли.
Матросы сначала крутились у котла с подозрением. Потом над палубой разнесся дивный аромат, и подозрения сменились надеждой.
— Граф Федор Иванович промашку не даст, — толковали матросы. — Уж если что придумает, так все в масть!
Ефимка получил первую ложку, пожевал, нахмурился, потом просветлел:
— Чудно, барин. Сладковато. Но каша мировецкая!
— Вот именно, Ефимка. А как мы будем утверждать могущество Русского флота на Тихом океане, да без гречки? Это прям непорядок.
Архипыч ворчал, что пища это сомнительная и неправославная. Потом съел и попоросил вторую миску. Мои дикарки, Моана и Теа, тоже не отказались испробовать эту смесь маркизского с нижегородским.
Супруга и ее фрейлина быстро осваивались на корабле. Моана уже поняла, что Крузенштерна лучше не трогать, Резанов больше важничает, чем командует, а Архипыч ворчит, но всё равно делает все, что ему приказываешь, если достаточно уверенно показать пальцем.
Обе дикарки коротали время, учась русскому языку. Старательно учились, с душой.
— Не «дай токи», — говорил я, — а «дай, пожалуйста».
— Дай пажалста токи, — старательно повторяла Теа и заливалась смехом.
— Уже лучше. Наглость осталась, но появилась культура.
Моана сидела рядом, повторяла медленнее:
— Па-жал-ста.
— Отлично.
— Федя мой, дай пажалста ром.
— Нет. Это будешь проходить в следующем классе.
Тут, на свою беду, на глаза нам попался Архипыч.
— А ну, скажите: добрый старик, — велел я.
Блеснув белозубой улыбкой, Теа уверенно произнесла:
— Злой старый кокос.
— Батюшка Федор Иваныч! — возмутился Архипыч. — Они меня ругают!
— Терпи, Архипыч. Господь терпел и нам велел!
Моана серьёзно кивнула:
— Аркипич — хароший старый кокос.
— Вот видишь. Уже прогресс.
Куда сложнее дело оказалось с Кабри.
Очнувшись после коварно устроенной мною пьянки, француз сначала целых полчаса тосковал по Нуку-Хиве. Потом опохмелился и вскоре уже напевал парижские песенки, совершенно забыв про оставленный рай на островах. Впрочем, кое-в чем он оказался последователен: это был не человек, а ходячая жажда.
Просыпался он с клятвой больше не пить. Через четверть часа искал «один маленький стакан для возвращения души». Через час пел, через два — ругал Робертса, англичан, дикарей, каву, судьбу, Бонапарта, снова Робертса и немного меня — за то, что я «варвар, но с приличным погребом».
Однажды он исчез. Не явился ни к завтраку, ни к обеду.
Нашли его у бочки с французской водкой. Жан-Жак где-то добыл коловорот, продырявил бочку и успел вылакать столько, что Эспенберг потом полчаса проверял, жив ли пациент или уже пора сдавать его в естественно-научную коллекцию.
Архипыч прибежал ко мне бледный.
— Батюшка, француз бочку прокусил! Винища выхлестал столько, что кажись, помрет.
— Не боись, Захар Архипыч. Когда француз пьет, это нормально. Это он по родине скучает.
К всеобщему сожалению, Кабри выжил.
Но даже в пьяном виде он иногда говорил полезные вещи. Однажды сидели мы у борта: я, он, сигара и, понятное дело, пар стаканов. Как обычно, на втором стакане Жан-Жак ругал Робертса.
— Англичане, месье граф, — сказал Кабри, щурясь на море, — всегда проигрывают там, где забывают прятать презрение.
— Сильно сказано. Продолжайте, пока ворочается язык!
— Смотрите, месье: они улыбаются королю, кланяются, дарят железо, говорят мягко и уважительно. Но в душе у каждого англичанина сидит лавочник, который считает всех вокруг ворами, клошарами и плохими должниками.
— Робертс тоже?
Кабри расхохотался.
— Особенно! Он заискивал перед Катенуа, но всё равно смотрел на него как на дикаря, которому повезло сидеть на полезном острове. Я этим пользовался.
— Как?
— Очень просто. Дать англичанину говорить. Долго, не перебивая. А потом объяснял королю и жрецам, где он выказал презрение. Местные и сами это чувствуют. Они не глупые, месье, хоть и ходят без штанов.
Надо сказать, я это запомнил. И вообще. решил, что пьяный французский учебник по вредительству может ещё пригодиться.
Еще я потихоньку осваивал свой станок. Горнер, по уговору, получил череп, ну а я — его адскую машину. Череп ему, кстати, понравился — хороший, с зубами и резьбой. Его происхождение швейцарец благоразумно не спрашивал, ну а я не рассказывал. Наука любит тишину.
Сандвичевы острова (они же — Гавайи) показались утром.
Сначала облака у гор. Потом зелёные склоны. Потом берег, тёплый воздух, запах земли, дыма и растительности. После Нуку-Хивы земля казалась шире, выше и богаче. Здесь уже чувствовалось: это — центр Тихого океана
К кораблям почти сразу пошли пироги с туземными товарами и, конечно, женщины.
Команда сразу оживилась, предвкушая повторение маркизских страстей. Увы, доктор Эспенберг испортил им всю малину. Мы снова устроили экспресс-осмотр подплывающих дамочек, и увы: у многих оказались язвы, пятна, дурные признаки и прочие радости тропического рая. В итоге большую часть он развернул, а те, что прошли фейс-контроль, вместо железок захотели пиастры. Чертова цивилизация. Испортит решительно все, докуда дотянется!
Причина была проста: в бухте стояли чужие мачты.
Английские суда, американские, где-то виднелись голландские и датские флаги. Какие-то промысловики, торговцы, сандаловые корабли, морские бродяги всех пород. С одной стороны, хорошего мало, с другой, нас теплилась надежда на пополнение запасов. Не зря же они все тут стоят? И, не успели мы кинуть якорь, как капитан отправил на берег делегацию разведать, что тут и как. Понятное дело, с ними увязался и я.
Берег Сандвичевых островов встретил нас пышной зеленью и влажным жаром. Влажные участки у ручьев были заняты таро. Возле хижин росли бананы, хлебное дерево, кокосы. В зарослях попадался дикий сахарный тростник. Его стебли торчали толстыми зелёными копьями, и я сразу подумал не о красоте природы, а о патоке, роме, сахаре и рабочей силе, которую всё равно придётся где-то брать.
— Место доброе, — сказал Левенштерн, оглядываясь.
— Доброе место, голубчик, это где можно пополнить трюм, а не написать стихи.
Но место действительно было богатое.
Очень скоро мы поняли, ради чего тут стояли корабли со всего света. На невысоких холмах тут и там возвышались деревья с ароматной корой. Ромберг, принюхавшись, сразу определил:
— Сандал.
Вот это уже было серьёзно.
Сандал — это вам не какие-нибудь кокосы. Его можно с отменной прибылью продать в Гуаньчжоу.
Довольно скоро на берегу нас окружили туземцы, принялись предлагать товар. Свиньи? Есть. Куры? Есть. Рыба? В наличии. Таро, бананы, кокосы, плоды хлебного дерева? Сколько угодно! Единственное, чего тут не было — это говядина.
Это было особенно удивительно на фоне того, что коров тут было, судя по всему, полным-полно. То тут, то там из кустов на склоне появлялись коровы, причем не домашние, смирные, с верёвкой на шее, а осторожные, лохматые, явно дикие.
— Господа, — тихо сказал я, — похоже, перед нами редкий случай: провиант сам гуляет по берегу и пока не требует за себя гвоздей. Может, устроим сафари?
Ратманов улыбнулся нехорошо.
— Ружья у нас есть!
— Вот и я о том же.
Дружно прикинули: надо примерно пятнадцать голов. Пять коров — свежина, десять — на солонину.
Увы, наша маленькая охота прервалась, едва начавшись.
— Пять-шесть живьём взять бы, — сказал я. — Не резать сразу. Посадим на судно, будем расходовать постепенно. Свежая корова в трюме лучше, чем солёная мечта в голове.
Ратманов посмотрел на склон, где коровы лениво жевали траву.
— Верёвки у гребцов есть.
— Вот и отлично. Эй, ребята! — крикнул я к баркасу. — Двое с верёвками сюда. Попробуйте обойти вон тех, да без стрельбы. Живьём нужны. Живьём, дурни, не в суп сразу!
Матросы оживились. После недель кокосовой тоски даже перспектива бегать за коровой по тропическому склону казалась праздником. Двое гребцов выскочили из баркаса с концами, ещё один прихватил багор, будто собирался брать корову на абордаж.
Но сразу чего-то не заладилось.
Местные, до того лениво наблюдавшие за нами, вдруг всполошились. Один закричал, другой замахал обеими руками, третий бросился наперерез нашим гребцам. С разных сторон посыпалось одно и то же слово:
— Табу! Табу! Табу!
Матросы остановились.
— Ваше сиятельство! — крикнул один. — Они чего?
— Пока с ножами не бросаются — уже хорошо. Стойте, сейчас все разьясним.
Гавайцы продолжали махать руками, да так отчаянно, будто мы не коров ловить собрались, а как минимум стащить с неба солнце.
Через несколько минут от соседних судов привели американского матроса: худой, рыжеватый, с лицом человека, которого оторвали от выпивки ради чужой глупости. Он говорил по-английски, но медленно, с такими жестами, что даже Ратманов понял смысл раньше моего перевода.
— No touch cattle, sir, — сказал он. — King’s cattle. Kamehameha. Taboo. Big trouble.
— Что говорит? — спросил Ратманов.
— Говорит, коровы королевские, — перевёл я. — Король Камеамеа запретил трогать. Табу. Если полезем — будут большие неприятности.
Матросы с верёвками посмотрели на коров с обидой. Те, не понимая своего высокого политического статуса, продолжали жевать.
Я решил уточнить у нашегоу эрзац-переводчика:
— Разрешение кто даёт?
Бостонец показал вверх, куда-то в сторону королевского места.
— Камеамеа.
— Можно к нему?
Тот замялся.
— Король занят. Много людей. Много чужих судов. Надо говорить с Джоном Янгом.
— С кем?
— Джон Янг. Англичанин. Советник короля.
А вот теперь запахло настоящей политикой. На Нуку-Хиве надо было уговорить короля.
Здесь сперва надо было уговорить англичанина, чтобы тот разрешил уговорить короля.
Цивилизация, чёрт бы её побрал.
— Значит так, — сказал я. — Давайте доложим обстановку Ивану Фёдоровичу. Пусть решит, как тут поступить. Коровы никуда не денутся. Они, к счастью, дипломатией не занимаются.
Одна из коров на склоне снова замычала. Нагло, почти издевательски.
Крузенштерн хмуро выслушал доклад о коровах. Иван Фёдорович вообще умел слушать так, что любая хорошая новость в его присутствии превращалась в тыкву.
— Коровы есть, — сказал я. — Дикие, наглые, мясистые. Ходят почти рядом. Но под запретом короля Камеамеа.
— Значит, не трогать.
— Я и сам не люблю начинать отношения с королём с кражи скота.
— Это радует, хоть по вам и не скажешь, граф.
— Но мясо-то нам нужно!
Капитан кивнул. Солонина уже всем надоела, да и заканчивалась она.
— Кто может дать разрешение?
— Король Камеамеа. А к нему можно подойти через англичанина Джона Янга.
При слове «англичанин» Крузенштерн помрачнел ещё сильнее.
— Разумеется. Куда без англичан! Хорошо, я нанесу ему визит. Пойдём официально, в мундирах. Без самодеятельности. Без рома. Без туземных браков и без похищений!
— Иван Фёдорович, у вас очень скучное представление о дипломатии.
— Граф!
— Молчу.
Да, спорить было трудно.
На встречу с Янгом Крузенштерн меня не взял. Сказал со своим мерзким военно-морским снобизмом:
— После того, что вы наворочали на Нуку-Хива, граф, ваше место в посольской свите навсегда вакантно.
— Вообще-то я целую бухту нам выбил! — обидчиво напомнил я.
— Лучше бы вы там и остались.
Капитан отправился на берег в сопровождении Ромберга и Левенштерна. К вечеру они вернулись несолоно хлебавши.
Как рассказал мне по секрету Левенштерн, наш капитан честь по чести рассказал, кто мы. откуда и что нам надо:
— Русские суда нуждаются в свежем мясе. Готовы платить железом, тканью, инструментом. Хотим купить несколько голов скота или получить разрешение на отстрел. Запрет Камеамеа нарушать не собираемся. Всё — только с согласием короля.
Этот сукин сын Янг выслушал его крайне внимательно. Кивал, сочувствовал, улыбался.
И вежливо послал на три буквы.
— Король сейчас весьма занят, — сказал он. — К нему прибывает много людей. Чужие суда, местные вожди, торговые дела. Вопрос скота непрост. Его величество наложил запрет не случайно: стадо должно расти.
— Мы просим немного, — сказал Крузенштерн.
— Понимаю. Но если позволить одним, придут другие. Англичане, американцы, голландцы. Все скажут: русским позволили, почему нам нельзя? Король должен думать обо всех последствиях.
— Мы готовы заплатить больше обычного, — сказал капитан.
Янг развёл руками.
— Дело не только в плате. Здесь многое держится на слове короля. Я, конечно, передам вашу просьбу при удобном случае, но….
Новость об отказе дошла и до Резанова. Он встретил ее так, как всегда встречал чужую неудачу: с тайным удовольствием и нарочитым самодовольством.
— Я полагаю, Иван Фёдорович, что вопрос требует не торгового подхода, а политического, — сказал он.
Крузенштерн устало посмотрел на него.
— Хотите переговорить с Янгом сами? Что ж, попробуйте.
— Непременно. С королями и их приближёнными надобно говорить языком достоинства. Англичанин должен понимать, что перед ним не проситель, а представитель Российской империи!
На следующее утро наш дипломат отправился к Янгу в полном блеске имперского величия. Мундир, лента с орденом, все дела. Вернулся он в гневе, и, никому ничего не сказав, заперся в каюте.
Но мне все рассказал майор Фредерици.
Янг принял Резанова так же вежливо. Резанов. По своему всегдашнему обыкновению, долго распинался р дружбе держав, славе русского государя, пользе торговли и прочих высоких материях. Янг в ответ сообщил, что король занят государственными делами «особой важности» и сегодня не принимает. И вообще. на этой неделе вряд ли удастся попасть на прием Его величества.
Резанов начал настаивать. Янг держался твердо:
— Его величество сам решит, кого и когда принять.
— Я представляю Российскую империю!
— Я это понимаю, господин посланник.
Сказал он «понимаю» так, что стало ясно: именно поэтому и не пускает.
В конце Янг предложил купить бананы, таро, свиней в обычном порядке и выразил надежду на будущие дружеские отношения. Резанов оскорбился. Вспылил, наговорил лишнего и ушел. Стало ясно, что коров нам не видать.
Следующее утро началось с министерского воровства.
Министр сидел на ящике у грот-мачты, держал в лапах мой цилиндр и смотрел на всех с тем выражением, с каким в России обычно смотрят люди, уже укравшие казённые деньги, но ещё не решившие, где их тратить — в Монако или на Сейшелах.
— Отдай, — сказал я. отставляя на планширь чашку утреннего кофе.
Обезьянка издевательски показала зубы.
— Отдай по-хорошему!
Вместо ответа он надел цилиндр себе набекрень. Моана, сидевшая рядом с Теей, строго погрозила пальцем.
— Министр! Низя!
Теа тут же добавила:
— Плохой министр! Старый кокос!
Архипыч, проходивший мимо с миской, остановился.
— Это она его ругает или меня?
— Пока министра, Захар Архипыч. Но не расслабляйся, тебе сейчас тоже достанется.
Министр тем временем попытался удрать с цилиндром на ванты. Моана вскочила, хлопнула в ладони, что-то крикнула по-своему. Обезьянка на мгновение застыла, подумала и бросила цилиндр прямо в руки Теа.
Взяв цилиндр, я отряхнул его и отдал Ефимке — приладить ремешок.
И тут, посмотрев за борт, увидел волны.
Вот это да! Длинные, ровные, чистые гребни шли к суше рядами, будто кто-то далеко в океане аккуратно толкал под водой широкие стеклянные стены. Мечта серфера! И, что самое интересное — у берега уже мелькали тёмные фигуры. Люди на досках!
Я чуть сигарой не подавился от изумления. Вот уж не думал, что серфинг известен в дремучем девятнадцатом вере! А вот: гавайцы вовсю рассекали волны.
Схватив подзорную трубу, стал жадно вглядываться в полосу прибоя. Да, это были аборигены с досками. Серфы у них длинные, — в два человеческих роста — тёмные, и, видимо, тяжёлые. Мужчины ложились на них, выгребали, ловили гребень и неслись к берегу, выпрямившись или почти выпрямившись. На берегу смотрели, кричали, смеялись. Лучших серферов встречали гулом.
Моана подошла к борту. Посмотрела на гавайцев, потом на меня.
Теа ткнула пальцем в море, потом в мою грудь.
— Федя так? — спросила она на своём новом страшном русском.
— Федя лучше, — сказал я. — Сейчас сама увидишь. Достать мою доску!
Матросы переглянулись.
— Графскую корытину? — уточнил кто-то.
— Её самую. И быстро.
Крузенштерн, услышав шум, вышел наверх.
— Что происходит?
— Иван Фёдорович, я иду налаживать отношения с местным обществом.
Он посмотрел на берег, потом на меня.
— Граф, если вы разобьётесь о риф, я запишу это как самовольное оставление судна.
— Прошу добавить: при самых драматических обстоятельствах!
Тем временем принесли доску.
— Ефимка, натри воском!
Матрос принялся обихаживать моюбразильскую красавицу. Я пока разделся до панталон с подтяжками. Цилиндр оставил. Прилаженный Ефимкой ремешок подтянул под подбородком, чтобы он держался, как каска. Архипыч истово перекрестился:
— Побереги себя, батюшка!
— Непременно. Видишь, и кофею покушал, и шапку одел.
Поздно.
Спустил доску на воду и сам следом. Теплая вода приняла меня, как родного. Погреб к берегу, стал ловить подходящую волну. Первая ушла от меня. Я поздно начал грести, доску чуть развернуло, пена ударила в бок. Цилиндр рвануло назад, ремешок душевно врезался в подбородок.
Вторая тоже вышла паршиво. Нос зарылся, меня окатило водой, доска дёрнулась. Один гаваец рядом что-то крикнул, явно совет. Или оскорбление. В спорте это часто одно и то же.
На третьей я поймал ритм.
Гребок. Ещё. Волна подхватила корму. Доска пошла. Лёгкая, быстрая, послушная. Я почувствовал, как хвост держит воду, как два плавника не дают сорваться боком.
Встал.
Панталоны хлопнули по ногам.
Цилиндр остался на голове.
Мир вдруг стал простым: под ногами доска, за спиной волна, впереди берег, а всё остальное — Крузенштерн, Янг, Резанов, коровы, Кабри, семейная жизнь — отвалилось к чёрту.
Я шёл не прямо к берегу, а в сторону, по «лицу» волны. Доска слушалась. Чуть нажал пяткой — повернула. Вернулся к гребню. Снова вниз. Пена шипела, брызги летели, ветер свистел в ушах.
И вот я уже парю над волнами. Молодость, солнце, тепло, адреналин бурлит, с корабля за мною наблюдают восхищенные мужчины и влюбленная женщина… Вот что я называю счастьем!
Местные на ближайших досках заметили меня почти сразу. Сначала засмеялся один. Потом второй. Затем смех пошёл по воде, добрался до берега и там разросся.
Ну еще бы: белый человек, в цилиндре, панталонах подтяжками, на странной куцей доске.
Я показал им пару поворотов, и смех сменился изумленными криками.
Один из местных серферов попытался пройти рядом. Доска у него была длинная, красивая, но тяжёлая. Она несла его величественно, но прямо. Моя же резала воду, как наглая рыба. Я ушёл перед самым пенным гребнем, повернул, выскочил обратно на чистую часть волны.
И вот тут гавайцы взорвались.
С корабля тоже орали. Матросы, кажется, забыли, что ещё час назад называли мою доску корытиной. Теа прыгала у борта и что-то вопила, Моана стояла рядом, улыбалась гордо и опасно — как женщина, которой повезло удачно выйти замуж.
А берег просто бесновался.
Дети бегали по берегу, поднимая брызги. Женщины взаходили в океан, заслоняли глаза от солнца, стараясь лучше рассмотреть меня. Мужчины показывали на доску.
Я поймал ещё одну волну. Самую чистую.
Она подняла доску мягко, широко, как ладонь великана. Я встал ниже, согнул ноги, повёл её вдоль гребня. Цилиндр сидел на голове, душа пела, плечи горели, и всё это было прекрасно.
Наконец, доска вынесла меня почти на песок. Я спрыгнул, едва удержав равновесие, подхватил её за край и попытался выйти из воды с достоинством. Получилось… так себе. Цилиндр съехал набок, ремешок впился под подбородок, панталоны облепили ноги, подтяжки мокро хлопали по плечам.
Если бы меня сейчас увидели в Петербурге, точно вычеркнули из приличного общества.
Если бы увидел хороший антрепренёр — взял бы на афишу.
Зато берег ревел.
Гавайцы окружили меня сразу. Дети лезли первыми, женщины смеялись, мужчины показывали на волну и руками изображали мой поворот перед пеной. Несколько темнокожих татуированных гавайцев-серферов хлопали себя по бёдрам, кричали, снова показывали на воду, потом на меня.
Смысл был понятен без переводчика: белый идиот в цилиндре оказался не совсем идиотом.
Церемонно сняв цилиндр, я вылил из него воду и поклонился. Толпа одобрительно взвыла.
Потом заметили татуировки. Сначала один старик показал на моё плечо. Потом второй осторожно тронул кожу возле тэту. Я дёрнулся.
— Эй, без рук! Осторожнее, уважаемый.
Старик что-то спросил. Я показал рукой в море, потом на себя, потом изобразил Моану: ладонями изобразил груди, потом махнул в сторону корабля. Не уверен, что вышло прилично, но гавайцы загудели с вновь вспыхнувшим интересом.
Один из серферов сказал что-то, где явно прозвучало не местное слово, похожее на «Нуку-Хива» Значит, поняли: знаки не их, но островные, полинезийские. Однако настоящая слава досталась не мне.
Доске.
Серферы окружили её, как учёные анатомы — свежий труп. Поднимали, удивлялись лёгкости, стучали пальцами по обшивке, переворачивали. Когда увидели два малых деревянных плавника у хвоста, особенно изумились У их досок ничего подобного не было.
Я, в свою очередь, посмотрел на местные доски, лежавшие рядом на песке. Длинные, почти в четыре метра, выдолбленные из цельного тёмного дерева. Красивые, но явно трудноуправляемые. На такой доске можно было величественно лететь прямо, а вот резать волну, уходить в сторону, возвращаться к гребню — почти невозможно.
Конечно, все сразу бросились обмениваться опытом. Я им показал рукой: вот доску несёт боком. Потом ткнул пальцем в плавники: держат направление. Пяткой нажал на песок, изобразил поворот. Потом рукой провёл по воздуху, как по лицу волны.
Серферы поняли не всё, но главное уловили.
И вдруг люди начали расступаться. Те, кто секунду назад лез к доске, отодвинулись. Серферы выпрямились. Женщины перестали хохотать в полный голос.
К нам приближался крупный гаваец.
Средних лет. Широкий, тяжёлый, довольно полный, но не рыхлый. В нём была сила человека, который давно не бегает сам, потому что другие бегают за него, но если понадобится — догонит и сломает шею. Шел он неторопливо, толпа сама расступалась перед ним без приказа.
За ним второй островитянин нёс доску. Чуть короче, чем у остальных, прекрасно обработанную, тёмную, блестящую, богато украшенную. По краям — узоры, краска, мелкие вставки из раковин. Даже не зная местных правил, можно было понять: это высокостатусная вещь серьезного человека.
Крупный гаваец остановился передо мной.
Посмотрел на мою доску. Потом на меня. Потом опять на доску.
Я тут же шутливо раскланялся, взяв цилиндр на отлет.
— Добрый день. А мы тут, эта, досками балуемся.
Дородный тип присел, провёл ладонью по моей доске, одобрительно цокая языком, постучал по обшивке, Поднял, выразительно удивился легкому весу. Потом перевернул и долго рассматривал два малых плавника.
Гаваец сказал что-то коротко. Один из местных рядом попытался перевести жестами. Не получилось. Тогда сам крупный гаваец показал на свою украшенную доску, потом — на мою, затем на волны.
«Хочет покататься» — понял я. И широко улыбнулся.
— Да бери. Мне не жалко!
Гаваец взял мою доску, пошел к океану. И толпа взревела от восторга.