«…Духовный человек вообще никогда не выходит из состояния раздражения, тихой ярости и внутренних противоречий, ненависти и протеста», – сказал однажды Томас Манн. Наверное, переблуждал в своей Венеции. В поисках смерти.
Мы тут не томасы манны. Но тоже что-то в ярости и внутренних противоречиях понимаем. А также в снах.
Однажды моей подруге приснился сон.
Вчера во сне мне рассказали
Вчера во сне мне показали
Что был один
Что был еще ребенок
Что у меня еще один ребенок
Что у меня еще один ребенок был
Младенец был
И он однажды умер
Во сне я знала: это правда, правда,
Он был, он был, и он однажды умер.
Ни глаз его не помнила, ни ручек,
Ни запаха молочного макушки,
Но главное – мне не сказали имя.
Васятка? Маша? Леночка? Григорий?
Данила? Мила? Сашенька? Андрейка?
Вторые сутки выкликаю имя,
Которое мне так и не сказали,
Как будто тьма отдаст того Мишаню,
Как будто тьма вернет мне эту Дашу,
Как будто выступит на свет Алеша,
Как будто имя пересилит смерть
И даст мне вспомнить запахи и крики,
Бессонницу, цветные погремушки,
И даст мне вспомнить что-то, кроме горя.
Васятка? Мила? Дашенька? Андрей?
Так написала Татьяна Пушкарева. Ни разу не поэтесса. Моя подруга, менеджер, мать троих детей. Просто привиделся ей однажды такой сон (а я верю, что мы где-то там – во снах, в любви, в горе – бываем поэтами, художниками, бродскими и рембрандтами, даже если в реальной жизни ни строчки сложить не можем, ни задний план подмалевать). Она перебирала имена, вспоминала, может быть, свои аборты (или их не было, я не спрашивал), свои невоплощенные любови, не проткнувшееся в четвертый раз материнство.
Мне не было ее жаль. Я сам вижу часто путаные сны. Для этого мы и родились с таким сложным мозгом, недоношенные (мы ж долго не можем перестать быть беззащитными, а, например, слоненок уже через несколько минут встает на ноги: да-да, такая наша плата за сильно развитый мозг, спасибо эволюции), за это и видим бесконечные цветные болезненные сны, а потом гадаем: сбудется, нет.
Так вот.
Не сбудется.
Мы проживем нашу жизнь, ничего общего с нашими сновидениями не имеющую. Но там, в глубине (в той страшной, пугающей или сладкой глубине нашего подсознания), мы всегда знаем: кого убили, кому не сказали вовремя «да», кому не сказали своевременно честного «нет», кого запутали и кого погубили.
«Васятка, Дашенька, Андрей, Олег, Оля», – зовем мы их, нерожденных или убитых, во снах.
«Я люблю тебя, люблю!» – тянемся мы к коленям, обтянутым в легкие джинсы. И там – во сне – мы точно знаем, ЧЬИ это колени. Не нашего мужа и не нашей жены. Не нашей любовницы.
«Та-та-та-та, та-та-та», – стучит в голове так никогда и не написанное стихотворение. И мы просыпаемся. От звука будильника. Те, кто послабее нервами, в слезах.
А потом мы идем к психоаналитику. («Выпей лучше! – шепчет нам дневное трусливое «я», но мы знаем: выпить – не лучше.)
И там перед нами раскрываются наши крапленые карты.
– Однажды мне было очень плохо, – рассказывает моя другая подруга (впрочем, вы про нее уже слышали: Марианна, психичка, – я скоро книгу напишу «Моя Марианна и ее мании»), – я совсем не могла выбраться из накрывшей меня волны. У меня не было ощущения чего-то конкретно плохого, просто словно складывались открытые карты, и я осталась на маленьком пятачке зыбкой почвы.
И вот именно тогда ее знакомая, взяв в прямом смысле за руку и заплатив деньги за предстоящий сеанс, заставила мою бедную Марианну пойти к психоаналитику, специализировавшемуся на расстановках по Хеллингеру.
– По кому? – спросил я подозрительно.
– По Хеллингеру, – ответила она вяло, уставясь взглядом в незажженный камин, которого у меня отродясь не было, но такова уж ее романтическая натура. – Это немецкий философ, если не знаете. Психотерапевт и богослов. Он широко известен в мире благодаря краткосрочному терапевтическому методу, именуемому «семейные расстановки».
– А, понятно, – ответил я. Хотя мне ничего не было понятно. И тоже посмотрел в воображаемый камин. Там ярко плясали огоньки несуществующего пламени. («Господи, за что мне это?» – подумал я.)
– Я никогда прежде не допускала в себя никого, кому могла бы доверить свои чувства, – ни гадалок, ни астрологов, ни психоаналитиков, – продолжила Марианна. – А в этот раз почему-то – пошла.
…Я пришла к ней, к этому доктору по Хеллингеру, в странную квартиру с тропическими обоями, села за маленький стол, на какую-то легкомысленную козетку и принялась думать, о чем говорить. Она села напротив меня – в кресло.
О чем говорить, я не понимала, и тогда она просто попросила рассказать о себе. О своей жизни.
Когда начинаешь рассказывать о жизни – волей-неволей приходится вспоминать очень давние события. И среди прочего я рассказала ей о не рожденных мною детях. Она до этого момента слушала внимательно, но ничего не делала. А вот на детях пошла куда-то и принесла несколько маленьких кукол, таких целлулоидных пупсов. Поставила их передо мной, в ряд, напротив горящей свечи. И сказала: «Вспомни каждого. И дай ему имя».
И я назвала их.
– Как? – спросил я.
– Так, – ответила она. – Евдокия, Вера, Дмитрий, Василий, Полина и Александра.
После чего психотерапевт попросила: «Скажи каждому что-нибудь. Ты ведь с ними никогда не разговаривала. Скажи, как любила их, как скучаешь по ним. И попрощайся с каждым. Вы ведь не расстаетесь навсегда. Пусть они ждут тебя и знают, что когда-нибудь вы встретитесь».
И я все это сделала. Как она велела.
Все сказала. Евдокии, Вере, Дмитрию, Василию, Полине и Александре.
…Два часа подошли к концу. Это был ранний вечер, часов шесть.
Марианна вышла из того дома, где ей принесли этих странных кукол и поставили перед нею в ряд, перед зажженной свечой, и почувствовала, что сильно устала. Словно не ложилась спать много дней. Еле-еле она доехала до дома. Ее шатало в транспорте, ее толкали, она извинялась, хотелось уснуть. Может, поэтому она и так рано легла в этот день. Часов в семь. И проснулась далеко за полдень следующего дня, проспав тем самым часов четырнадцать.
– Ну а дальше что? – спросил я. Заметив краем глаза, что наш воображаемый камин совсем потух.
– А дальше жизнь моя стала потихоньку входить в берега, и это было самым удивительным, – закончила Марианна свой рассказ, а потом спросила – самым простым из своих голосов, но с тихой, вполне объяснимой яростью: – А у нас есть чего выпить еще? Или опять бежать в магазин, который в торце? А?
Чего еще выпить у нас было.